Дней уже больше десяти тому назад, ввечеру отправилась я в район Канатной фабрики, что за Чухонской слободой, чтобы осведомиться о жизни, быте и нравах местных обитателей. Особенно меня интересовали завсегдатаи игорных домов, трактиров, девицы легкого поведения и прочие жители городского дна. Оделась я, как всегда, скромно и неброско, чтобы не привлекать излишнего внимания тамошних обитателей. До моста на Голодай меня довез извозчик, дальше он ехать отказался, говоря, что там, мол, по ночам барышне бывать опасно. Где у этих людей логика мысли? Никогда мне этого не понять. В результате я велела ему ждать, а сама отправилась пешком, вглубь Чухонской слободы, а затем к фабрике, вкруг которой теснились подслеповатые деревянные домишки. Прогулка моя начиналась не без приятности. Выйдя на побережье и впав в некое оцепенение, слушала я резкие крики чаек, любовалась пронзительными красками вечернего неба и созерцала меланхолический вид на пустынные об эту пору острова Жандармерова, Кошерова и Гонаропуло. Далее за час наблюдения над нравами слободы я записала много удивительных для будущего читателя фактов и подслушанных словечек. Меж тем окончательно стемнело, на Думской башне пробило 11 часов, дороги стали вовсе пустынными и жуткими. Я собралась уже идти назад, как вдруг услыхала какие-то крики, и стоны, и звуки ударов. Забежав за угол трактира-развалюхи, увидела, как трое оборванцев избивают ногами лежащего человека, по виду прилично, и даже богато одетого. Луна в те дни находилась в фазе полнолуния, и в ее безжалостном свете я с ужасом увидала блеснувший в руках одного из нападавших нож… Нож опустился, лежащий человек глухо вскрикнул. Будь я девушкой более тонкой конституции, я, должно быть, упала бы в обморок или убежала (негодяи в пылу драки меня не видели), но предыдущие испытания закалили мое сердце, и я достала из ридикюля пистолет, который всегда ношу с собой в такие места для обороны, и выстрелила в одного из нападавших. Представляю, что ты сейчас обо мне думаешь, но сложившаяся к тому моменту картина была слишком нервической даже для меня: на моих глазах убивают человека, помощи ждать неоткуда, я – случайная свидетельница – его единственная надежда спастись.
Оборванец, в которого я выстрелила, повалился замертво, остальные двое, видимо, испугавшись, бросились бежать. Я, не чуя под собой ног, и трясясь, словно в лихорадке, подошла к лежащему человеку. На его плаще расплывалось кровавое пятно, другой порез уродовал лицо, но сознание его не покинуло, и глаза были открыты. Увидав меня, он вдруг приподнялся и принялся ругаться самым ужасным, трущобным образом (многих слов я попросту не понимала), что совершенно не гармонировало с его одеждой и прочими деталями облика.
Справившись с болевым шоком, он спросил меня, что я тут делаю и где мои спутники. Узнав, что я нахожусь здесь одна, он снова начал ругаться, а потом приказал (именно приказал, а не попросил) вывести его оттуда, обещая награду. Я понимала, что он вне себя от боли и потери крови, а меня принимает за служанку или подавальщицу из какого-нибудь ближайшего притона. К тому же на обиды просто не было времени – оставшиеся в живых оборванцы могли вернуться в любую минуту. Я предложила ему встать, опираясь на меня. О том, чтобы тащить его, не могло быть и речи – он слишком велик даже для моей, отнюдь не субтильной, фигуры. Я высказала соображения о том, что следовало бы позаботиться о помощи человеку, в которого я стреляла – он разразился новым потоком ужасной площадной брани. Меня покоробило, но я не могла не признать, что в его положении отсутствие человеколюбия по отношению к пострадавшему выглядело вполне оправданным.
Когда, с великими трудами и преодолев ужасные мучения, мы, наконец, добрались до извозчика (трусливый ванька был в великом страхе и явно жалел, что, польстившись на заработок, остался дожидаться меня), спасенный мною мужчина велел везти его на Аптекарский остров, к игорному дому Туманова. Когда я осмелилась поинтересоваться, не лучше ли ему в его состоянии отправиться домой, он засмеялся с самым ужасным видом (не забывай, что лицо его было порезано ножом, и по нему, несмотря на все мои усилия, текла кровь), и сказал, что этот великосветский игорный притон и есть его родной дом. Я подумала было, что у него начинается бред, но в остальном он изъяснялся вполне ясно и здравомысляще (если не считать вопиющей простонародности его речений).
Короче, мы подъехали к дому Туманова (ты знаешь, что он был построен недавно по образцу лучших лондонских клубов) как раз в тот момент, когда там вовсю разгоралось веселье. Богатые экипажи, светские щеголи, лакеи, камердинеры, ливреи, особы легкого поведения в ужасных шляпках и нарядах, непременные в таких местах цыгане, в общем все, как это описано у прогрессивных европейских писателей – запах больших денег, нравственного разложения и светского разврата. Раненный велел подвезти его к заднему крыльцу, я помогла ему сойти, и хотела было удалиться, считая свою миссию исполненной, но он сказал, чтобы я осталась. До сих пор не могу понять, почему я подчинилась. Выбежавший навстречу слуга в роскошной, хотя и несколько вульгарной ливрее явно признал спасенного мной человека и готов был оказать ему всяческую помощь и поддержку. Так что мое дальнейшее присутствие совершенно не требовалось. Да и само пребывание в подобном месте, в полночь, не делало мне чести. В общем, не было ничего, кроме полупросьбы, полуприказа истекающего кровью незнакомого человека, который, к тому же, ни на минуту не прекращал ругаться. И, ты не поверишь, Элен, но я осталась.
Потом лакей и прибежавший откуда-то невысокий человечек с лисьими глазками (впоследствии я узнала, что это управляющий клубом) с трудом тащили раненного наверх, по узкой, крутой лестнице. Наверху, в просторной комнате, обитой темно-красным шелком, уже ждал немолодой врач в зеленом жилете, с белыми, словно вымоченными в каком-то растворе руками. Он велел раздеть раненного. Я опять хотела уйти, но управляющий вежливо проводил меня в соседнюю комнату и попросил подождать там. Поверь, Элен, я никогда не видела ничего страннее покоев, в которых очутилась. Твой тонкий, безупречный вкус ожидало бы в них немалое испытание. Вот что там было: самая невероятная смесь стилей, подлинной роскоши и немыслимых вульгарностей. Наборный малахитовый столик (со времен своей сибирской эскапады я легко могу опознать в нем настоящее произведение искусства, достойное царских апартаментов) и картинка с лебедями на нем, купленная на блошином рынке. Персидские ковры, стулья эпохи какого-то из Людовиков, бронза, серебро, позолота, картины… Все это вперемешку, навалом, без всякого намека на единое пространство и оформление. Если это личные покои, то совершенно непонятно, как в них можно жить. Взглянув на все это, я как-то по-особому оценила свой скромный учительский домик, который ты, Элен, всегда ругала за подчеркнутый аскетизм. Право слово, моя бедность намного привлекательнее такого богатства.
Меж тем врач очистил раны пострадавшего и принялся зашивать их. Ругань, которая неслась при этом из комнаты, не поддается никакому описанию. В конце концов, насколько я сумела понять, раненный попросту прогнал врача и громовым голосом запретил ему притрагиваться к себе. В комнату, где я находилась, забежал человечек-лиса, и чуть ли не со слезами на глазах попросил меня воздействовать на его хозяина. Иначе, дескать, у того лицо останется изуродованным. Меня, по чести, все это приключение уже измотало до крайности, и я мечтала только об одном: добраться до своей комнаты в номерах, скинуть испачканную кровью одежду, принять ванну и уснуть. Жизни раненного, как я поняла, ничего более не угрожало, и мои мысли все более возвращались к другому человеку, тому, кого я, быть может, убила наповал.
Однако элементарное сострадание заставило меня прислушаться к просьбе человечка-лисы. Быть может, совсем чуть-чуть здесь примешивалось и любопытство, ведь я до тех пор ничего не знала о спасенном мною человеке. Я зашла в комнату, и тихим, но уверенным голосом сказала раненному, что ему следует неуклонно подчиниться всему, что сочтет нужным делать врач. Лежал он передо мной почти совершенно обнаженный, с залитым кровью лицом и дикими от боли и настойки опия глазами. Услышав мой голос, он развернулся ко мне, усмехнулся и махнул врачу рукой, разрешая приступать к операции.
– А ты пока расскажи мне о себе, – велел он мне, почти не шевеля распухшими, как котлеты губами.
Чтобы отвлечь его от боли, я начала что-то рассказывать о своей работе и деревенской жизни. Он слушал внимательно и даже перестал ругаться. Человечек-лиса смотрел на меня, подобострастно улыбаясь и молитвенно сложив руки. Я поняла его жестикуляцию как выражение благодарности и приглашение не останавливаться, ибо крутой нрав лежащего на кушетке человека уже был мне к тому времени известен.
Далее в неспешном течении моего рассказа наступает момент, о котором мне стыдно писать даже тебе, Элен. Впрочем, ты взрослая женщина, мать двоих детей, и твои прогрессивные взгляды на мораль и физиологическую сущность человеческого существа мне известны. А потому сообщаю тебе без всяких экивоков: на протяжении всего монолога я не могла отвести глаз от этого грубого мужика. Его огромное распростертое тело попросту притягивало мой взгляд. И самое ужасное: несмотря на его болезненное состояние, он, кажется, заметил это.
Когда все процедуры были закончены, я быстрее пули вылетела в соседнюю комнату. Почти сразу же туда вошел управляющий и от имени раненного предложил мне деньги. Я, естественно, отказалась. По всей видимости, из-за боли и опийного опьянения раненный плохо слышал мой рассказ и по-прежнему принимал меня за горничную или служанку.
Однако человечек-лиса слышал меня хорошо. Отказавшись от мысли всучить мне деньги (сумма, кстати, предлагалась немалая), он, в свою очередь, осведомился, не может ли он что-нибудь для меня сделать. Я, наконец, задала давно интересовавший меня вопрос: кого же я спасла и кем этот человек приходится владельцу клуба? Последовавший ответ меня слегка обескуражил, но в чем-то я уже была к нему готова. Лежавший в соседней комнате человек оказался самим владельцем и основателем игорного дома – Михаилом Тумановым.
Поразмыслив немного, я сообщила человечку-лисе (он представился мне как Иннокентий Порфирьевич – чего-то в этом роде, я, признаться, и ожидала), что мне, как сочинителю и литератору, для написания моего нового романа полезно будет ознакомиться с нравами завсегдатаев игорного дома. Он сначала разохался и принялся было пространно объяснять мне (иногда даже вставляя французские слова и щеголяя ужасным произношением), что приличествует и наоборот девушке моих лет, внешности и сословия, но я быстро и решительно оборвала этот поток лакейского красноречия. Он мигом оборотился в нормального делового человека и, подумав, сказал, что постарается мне помочь. Мы договорились о встрече в четверг и на том расстались, уверив друг друга во взаимной симпатии. Его хозяин, как я поняла, к тому моменту, наконец, поддался чарам опийной настойки и уснул (настойки этой влили в него немеряно сразу по приезде, но до поры его могучая конституция, на его несчастье, обарывала и сон, и обезболивающее ее действие).
Вернувшись в номера и выполнив все, о чем мечталось, я, против собственных предположений об истощении сил и нервов, не могла не только уснуть, но даже сидеть или лежать спокойно, и чуть не до утра ходила по комнате как тигра в зверинце, смущая, должно быть, соседей.
Туманные картины Голодаевского побережья, фабричной слободки, всего моего вечернего приключения вставали перед моим внутренним взором, перекрываясь и накладываясь на противоречивый облик Туманова, сама фамилия которого удивительным образом гармонировала с обуревающими меня чувствами и переживаниями. И какая же все-таки дикость эти так называемые народные нравы! В наш просвещенный век иметь под боком у процветающей столичной культуры такие вот слободки, где пьянство и убогость самого бытия калечат и развращают людей с самого детства до смерти. Какой позор для всей цивилизации! С этим, несомненно, следует бороться, бороться неустанно, отдавая этой борьбе весь жар души. Вот подлинно благородная задача для человека, живущего на пороге двадцатого века!
Однако, следует признать, что все эти ясные картины достойного образа мысли и существования являлись и являются в мой мозг как бы затуманенными чем-то еще, чего я покуда не сумела определить с достаточной точностью, а потому погожу бередить твой ясный ум незрелыми плодами моих терзаний, быть может, совершенно напрасных и бесплодных. Прочла ли ты новую книгу г. Преображенского, коею я имела честь тебе рекомендовать? Что ты думаешь о явлениях животного магнетизма, в ней описанных? Мне кажется, что некий здравый смысл во всех этих писаниях присутствует, тем более, что некоторые явления, происходящие со мной сейчас, так и напрашиваются на какие-то физиологические толкования… Вероятно, следует отбросить лень, обратиться к первоисточникам и прочесть все это на немецком языке. Боюсь, без практики мне будет трудновато уяснить для себя нелегкие моменты этих ученейших трудов. Ты ведь не хуже меня знаешь, какими занудами могут быть эти ученые немцы, и в какие словесные кружева облекают они плоды своих интереснейших (надо это признать) изысканий и размышлений.
Возвращаясь от рассуждений к событиям моей жизни, сообщаю, что в четверг ко мне на Консисторскую улицу, где расположены номера, прибыл роскошный экипаж от Тумановского клуба. Кучер сослался на распоряжение Иннокентия Порфирьевича, а я так и осталась в недоумении: докуда простирается вольность этого лисоподобного управляющего в ведении дел клуба и приглашении гостей? Мог ли он пригласить меня помимо воли самого Туманова? И могу ли я считаться гостьей?
Однако, собрав свои письменные принадлежности, я, не колеблясь, отправилась в этот роскошный притон, не без волнения думая о возможной встрече с его владельцем. Дорогой я осведомилась у кучера о здоровье хозяина клуба (слуги всегда все знают) и услышала, что он вполне на ногах и ведет дела, как обычно. Видимо, его медвежье здоровье позволило ему без особого вреда для себя перенести столь тяжкие ранения. В предвкушении интересных впечатлений и не менее интересных сведений для моего будущего романа я уселась в экипаж.
Прости, Элен, но то, что произошло далее, настолько волнует меня, что я пока не в силах справиться с собой, и с присущей мне рациональностью описать тебе все по порядку. Позже, когда впечатления улягутся по своим местам и отчасти рассеются и потеряют остроту, я обещаю тебе подробнейшим образом рассказать обо всем, а пока… верь в благоразумие своей давней подруги и молись за меня, если хоть капля веры сохранилась в твоей просвещенной душе. Я же, увы, молиться не в силах, что иногда воспринимается мною как достижение Вольтерова просветительства, а иногда – как ужаснейшая из потерь, постигшая человеческую цивилизацию в целом и меня с нею заодно. Я вижу, как по-звериному глубоко, хотя и смутно, веруют крестьяне в усадьбе и в деревне. Посещение церкви и исполнение обрядов (сути которых они, по преимуществу, не понимают) приносят им радость и духовное удовлетворение, которого я, будучи материалисткой, лишена совершенно.
В Гостицах все по-прежнему. Сестрица с матушкой, чадами и домочадцами здоровы, неустанно осуждают меня за мой способ жизни и мысли (удивительнейшим образом забыв, что сами были ему не последней причиной). Муж сестры затеял какую-то сельскохозяйственную реформу и гордится ею настолько, что готов обсуждать ее даже со мной. По-моему, все это очередная помещичья блажь, которая не решит ни одной из деревенских проблем, а лишь встревожит крестьян, коии и так неспокойны, нищи, запойны и мятежны духом.
Младшие ученики мои с благодарностью откликаются на любую попытку вложить в их вихрастые головы хоть какую-то крупицу знаний, а старшие по большинству являют собой образцы уездного скудоумия и догматизма. Они готовы учиться арифметике и алгебре, и даже грамотному письму, но география с историей и зоологией представляются им настолько далекими от их повседневных интересов, что, когда я рассказываю им из этих предметов, они с полной уверенностью просто засыпают, отдыхая от крестьянских, ремесленных или торговых трудов, которыми нагружает их семья.
Как обстоят дела у Василия Александровича? Здоровы ли Петенька с Ванечкой? Напиши подробно. Еще раз прости за поспешный отъезд. Засим всех крепко обнимаю и целую.
Навсегда твоя Софи Домогатская.
Сентября 20 числа, 1889 г. от Р. Х.
Санкт-Петербург
Милая, гадкая Софи!
Получив днями твою карточку с «pour prende conge» я попросту не находила себе места, гадая, что еще с тобой приключилось. Выпила как простой компот всю склянку успокаивающей микстуры, что прописал мне по капле доктор Зельский, и никак не почувствовала ее действия. Ругала себя и тебя последними словами, даже невинному Васечке досталось от моего плохого настроения. Зачем ты не остановилась у меня! Зачем я тебя не уговорила! Право, Софи, что за ненужная церемонность между старыми подругами! Твои рассуждения касательно компрометации нашего семейства мне просто смешны. Все знают, что мы с тобой в коротких отношениях с детства, и во всех салонах я с гордостию за твой талант называю тебя своею лучшею подругою. И кого б ты стеснила в нашем особняке на Разъезжей, где по утрам, бывает, живого человека не дозваться, и бродишь, и ищешь кого-нето, чтоб слово сказать…
Когда же принесли письмо, я сперва успокоилась, а потом еще больше встревожилась и разволновалась. Софи! Софи! Заклинаю тебя всеми святыми, памятью батюшки твоего, чем угодно, хоть делом освободительных реформ, оставь, изгони из своего ума и сердца думы об этом человеке! Ради Бога, выходи за Петра Николаевича, и будьте счастливы! Он милый, кроткий человек, никогда тебя не обидит. И к литературным твоим занятиям и прочим увлечениям относится либерально (ты же именно это всегда называла камнем преткновения, говоря о невозможности замужества, – но вот, камень откатили с дороги). И доход у него хоть и невелик, но имеется, и имение не заложено (я уж через Васечкиных друзей узнавала). Чего тянуть, Софи! Или ты за пустяковыми отговорками ждешь, когда в твоей авантюрной натуре опять проснется жажда приключений, и потянет тебя в пропасть?! Равноправие полов есть великое благо, но ведь мужчины не могут рожать детей. Пусть женщина будет равноправным гражданином, ученым, писателем, художником, вообще чем угодно, но, по моему твердому убеждению, она не может исполнить свое предназначение на земле, не родив, не вскормив и не воспитав следующее поколение. Таков завет Природы и Бога (выбирай, что тебе больше нравится), и не нам с тобой это отменять или осуждать. И вот еще что, Софи. Ты всегда была образованнее меня, и имела более быстрый и острый ум, я с детства это чувствовала, смирилась и давно не обижаюсь на это. Но теперь есть область, в которой я прошла дальше, и ты не сумеешь этого отрицать. Быть женой и матерью – это огромная радость и счастье. Никакие рассуждения об общественной пользе и земской реформе не заменят женщине улыбки ее собственного младенца и сливочного запаха волосиков на его головенке. Заклинаю тебя, Софи, подумай об этом!
О проекте
О подписке