Читать книгу «Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы» онлайн полностью📖 — Екатерины Мишаненковой — MyBook.
image

Глава 1

– Товарищ Никитина, к вам пациентка по спецнаправлению. – Старшая медсестра, как обычно, собственноручно положила мне на стол тоненькую папку, в которую мне предстояло подшивать записи бесед и результаты наблюдений. Вообще-то это не было ее обязанностью, но она считала своим долгом передавать личные дела таких пациентов из рук в руки, чтобы быть уверенной, что никто, кроме нее и врача, их не видел.

– Спасибо, – ответила я и слегка рассердилась на себя, заметив, что голос дрогнул. Причем дело было не только в том, что мне было страшно открыть личное дело, но еще и в старшей медсестре, от робости перед которой я никак не могла избавиться.

Впрочем, я такая была не одна – Варвару Ивановну в нашей больнице боялись все, включая главврача. Не по каким-то конкретным причинам, а просто так, из-за нее самой. Она вызывала некий иррациональный трепет своей монументальностью и фанатичной преданностью работе. Она даже обращалась ко всем не по имени и отчеству, а «товарищ Никитина», «товарищ Ермолов» и так далее. Прежде я таких суровых, словно высеченных из гранита женщин видела только в кино, где они обычно были старыми коммунистками, стоявшими у истоков партии.

Варвара Ивановна тоже была старой коммунисткой, но в отличие от киногероинь она нагоняла трепет не на белогвардейцев или фашистов, а на персонал больницы. Женщина, которую боятся врачи-психиатры, – это же просто анекдот какой-то.

Эта мысль наконец-то вызвала у меня улыбку, и мне удалось уже спокойным вежливым тоном сказать, что можно приглашать пациентку. Но я все-таки подождала, пока за Варварой Ивановной закроется дверь, и только тогда открыла папку – не хотелось пугаться или радоваться при ней.

Имя пациентки заставило меня глубоко вдохнуть и не сразу выдохнуть. Я даже не знала, чего в моих ощущениях больше – облегчения, страха или любопытства. Имя, которое было сейчас у всех на слуху, звучало из каждого угла, но при этом произносилось шепотом и вызывало у разных людей бурю эмоций – от негодования до преклонения.

Анна Ахматова.

Ленинградская поэтесса, давно уже знаменитая, но недавно и вовсе ставшая живой легендой после того, как ее в своей открытой речи «раздавил» лично член Политбюро, секретарь ЦК ВКП(б), председатель Верховного Совета РСФСР и председатель Совета Союза Верховного Совета СССР товарищ Жданов. После этого о ней узнали даже те, кто в жизни не прочитал ни одного стихотворения.

Да, я хотела с ней познакомиться. А кто бы не хотел? Это не жена кого-нибудь из членов Политбюро с ее скучными семейными тайнами. Мне дают уникальную возможность изучить, что же творится в голове у знаменитой поэтессы, которая так прогневала самых могущественных людей Советского Союза.

С другой стороны, мне тут же снова стало страшно. Вчерашнее предположение, что меня хотят заставать признать пациента суицидником, чтобы потом без помех с ним расправиться, перестало казаться таким уж абсурдным. Некстати вспомнилось, что Цветаева незадолго до смерти тоже бывала у психиатра…

Дверь вновь распахнулась, и медсестра впустила пациентку. У меня едва хватило времени, чтобы усилием воли подавить страхи и сосредоточиться. Сейчас мне как никогда была нужна холодная ясность рассудка.

– Добрый день, Анна Андреевна. – Я встала и протянула ей руку. – Очень рада с вами познакомиться.

Она совершенно спокойно, словно и не к психиатру пришла, протянула свою руку – небольшую, изящную, с длинными стройными пальцами, как у настоящей аристократки, и ответила на рукопожатие.

– Я тоже рада.

Голос ровный, глубокий, без малейшего волнения. И вполне соответствует внешности. Я привыкла к нервной суетливости, барской развязности, хулиганским замашкам, настороженности, но в ее облике ничего этого не было. Статная, с великолепной царственной осанкой и гордой посадкой головы, она нисколько не походила на несчастную жертву, гонимую властями. Скорее она выглядела как светская дама, наносящая не слишком интересный, но обязательный визит.

– Садитесь, пожалуйста, – я указала на кресло, раздумывая, в каком же тоне начинать разговор. И с чего его начинать. Такую женщину не спросишь в лоб, хочет ли она покончить с собой. Не спросишь, и что ее беспокоит – она ведь не сама пришла, а конечно же по приказу.

Я подняла глаза и встретилась с ней взглядом. Она смотрела на меня, а на губах ее играла презрительно-загадочная улыбка сфинкса. Словно она меня насквозь видит. Что ж, значит не стоит ничего придумывать. Лучше всего начать с абсолютно делового тона и прощупывать ее постепенно.

– Анна Андреевна, начнем с обязательной части, – я вновь открыла папку и взяла перо. – Расскажите о себе. Просто свою биографию, как помните.

Она все так же царственно наклонила голову в знак согласия и после короткой паузы начала:

– Я родилась 11 июня 1889 года под Одессой. В один год с Чарли Чаплиным, «Крейцеровой сонатой» Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии.

– 11 июня по старому стилю или по новому? – прервала ее я.

Не то чтобы это было действительно важно, я могла посмотреть дату рождения в карточке. Просто уж очень плавно лилась ее речь, словно она рассказывала заученный текст. Надо было как-то сбить ее с этой заученности, заставить говорить искренне.

– По старому, – спокойно ответила она. Ясно, чтобы сбить ее с толку, требуется что-то посерьезнее. – По новому – 23 июня. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь.

– Это имеет для вас значение?

– Для поэта все имеет значение.

– А где именно под Одессой вы родились?

– На даче Саракини, в районе Большой Фонтан, это одиннадцатая станция паровичка.

– Это там снимали «Петра Первого»?

Она лишь кивнула и все так же спокойно продолжила:

– Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю… Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Ее мать была чингисидкой, татарской княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем.

– Теперь вы об этом сожалеете?

Вопрос был, конечно, глупый, но зато он немного сбил ее с толку. Она посмотрела на меня так, словно это она здесь была врачом, а я – пациенткой с подозрением на психическое расстройство.

– Конечно нет.

– А когда-нибудь сожалели?

Она чуть помедлила, видимо пытаясь понять, почему меня это интересует.

– Нет. И даже если бы сожалела, вряд ли это стало бы поводом для сведения счетов с жизнью.

Я кивнула:

– Хорошо. Продолжайте, пожалуйста.

– Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота, – уже менее ровным тоном продолжила она. Чувствовалось, что мои вопросы слегка вывели ее из равновесия. – Годовалым ребенком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет. Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду». Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили. Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски.

– А когда вы начали писать стихи?

Кажется, я попала впросак – она и глазом не моргнула, но я почувствовала, что она ждала этого вопроса. Похоже, его задавали все, кто слушал ее рассказ прежде.

– Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина и Некрасова.

– И вы помните, с каких именно стихотворений?

– Конечно. У Державина «На рождение порфирородного отрока», а у Некрасова «Мороз, Красный нос». Эти вещи знала наизусть моя мама.

– Она оказала на вас большое влияние?

– Как любая мать на своего ребенка.

Я позволила себе снисходительно усмехнуться.

– Вы же сами знаете, что не любая. Она понимала вас?

Кажется, то ли вопрос, то ли мой тон задел какие-то нужные струнки, потому что в ее ответе мелькнула заметная нотка гордыни:

– Меня почти никто не понимал по-настоящему.

Я поспешила уцепиться за эту нотку.

– Значит, мать не видела, что вы… особенная? Не такая, как другие дети.

На этот вопрос покупаются практически все творческие личности, главное – вовремя его задать, чтобы не выглядело фальшиво. Каждый из них всегда уверен в своей гениальности. Ахматова не была исключением.

– Когда мне было пятнадцать лет и мы жили на даче в Люстдорфе, недалеко от места моего рождения, – с явным удовольствием вспомнила она, – проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: «Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска». Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. А мама огорчилась. «Боже, как я плохо тебя воспитала», – сказала она.

Что ж, я услышала даже больше, чем ожидала.

* * *

– Ну что, как твоя пациентка? – спросил меня муж прямо на пороге. Глаза его блестели, и я поняла, что он уже знает, кого именно ко мне направили.

– Откуда узнал? – вместо ответа спросила я его.

– Это мой большой секрет, – довольно пропел он строчку из своей любимой «Свадьбы в Малиновке», на которую водил меня в оперетту не меньше десяти раз. – Ты же не расскажешь, о чем вы разговаривали.

– Конечно, не расскажу, – согласилась я. – Это врачебная тайна. И уж тем более я не доверю ее болтливому журналисту вроде тебя.

Андрей не обиделся – «болтливым журналистом» он прозвал себя сам и всегда охотно соглашался, что прозвище соответствует действительности.

– Ну скажи хоть, похожа она на суицидницу или нет? – Он снял с меня легкое пальто, предмет зависти всех соседок, привезенное им из заграничной командировки, и с большим интересом посмотрел на мой портфель. Кажется, за записями будет нужен глаз да глаз. Андрей никогда бы не стал читать мою личную переписку или дневник, но вот что касается рабочих материалов… тут, боюсь, он всегда сначала журналист, а только потом уже человек, муж и коммунист.

– Не похожа. – Я отнесла портфель в кабинет, помыла руки и пошла переодеваться в домашнее. – Она не в депрессии и не в отчаянии. Я бы сказала даже, что она в некоторой степени упивается своим статусом гонимого и преследуемого поэта. Это приравнивает ее к великим, возможно даже к самому Пушкину.

– Значит, ты уже вынесла вердикт? – На кухне Андрей повязал мне фартук и устроился на табуретке. Его роль в приготовлении ужина на этом заканчивалась. Впрочем, поскольку готовила я в основном из того, что он получал в качестве пайка и доставал через своих знакомых, придираться было не к чему. Мне хоть и сильно подняли оклад в марте, но цены росли как на дрожжах. За килограмм ржаного хлеба, который летом стоил рубль десять копеек, теперь нужно было платить уже три сорок. А Андрей еще по секрету рассказывал, что скоро выйдет постановление об экономии в расходовании хлеба. И хотя я была уверена, что работников науки это не коснется, все равно было страшно.

– Таня, ты не уснула?

Я вздрогнула и едва не рассыпала макароны.

– Извини, задумалась об ужине. О чем ты спрашивал?

– Я говорю: значит, ты уже вынесла вердикт? Она не собирается кончать с собой?

– Нет, не вынесла. – Я покачала головой. – Я говорю только, что она не в депрессии. Но это еще ничего не значит.

– Разве здоровый нормальный человек станет убивать себя?

Если бы это был не Андрей, я бы заподозрила, что меня проверяют. Конечно, суицидальная психология не была официально объявлена лженаукой, но все прекрасно знали, что она крайне не одобряется. Самоубийцами могли быть лишь психически больные люди, и точка.

– Не станет, – согласилась я, предпочитая быть осторожной даже в личном разговоре. – Но психическое здоровье – очень тонкая материя. И отклонения от него бывают разные. Если бы все было так просто, в моей работе не было бы необходимости, любой мог бы на глаз определить, склонен ли тот или иной человек к суициду.

– Но если она не в отчаянии, – не отступал Андрей, – зачем она будет кончать с собой?

– А почему она тебя так интересует? – решила я перевести разговор на другое, тем более что и сама пока не могла облечь свои сомнения в какую-либо словесную форму. Я просто доверяла интуиции. – Ведь ты все равно не сможешь ничего написать, кроме разгромной статьи. А для этого знать о моей работе не нужно.

Но Андрей неожиданно оказался более искренним, чем я.

– Это сейчас не смогу, – довольно пояснил он. – Но хороший журналист должен смотреть в будущее. Вот умрет она и, увидишь, очень быстро станет не «представительницей буржуазно-дворянской поэзии» и «взбесившейся барыней», а великим современным поэтом, хранящим «завещанную Пушкиным высокую культуру слова». У нас ведь всегда так – чтобы стать великим, прежде всего надо умереть.

Я замерла на месте.

– Андрюша… ты гений!

– Знаю, – тут же согласился он. – А в чем моя гениальность проявилась на этот раз?

– Ты же сам объяснил, почему нельзя выносить вердикт, что Ахматова не склонна к суициду. – Я схватила его за руку. – Она считает себя великой, я это поняла по первому же разговору. А на что она готова, чтобы и другие поняли ее величие?

– Ого… – Андрей перестал улыбаться. – Но для этого надо быть на самом деле ненормальной.

Я вспомнила артистов, писателей, режиссеров, виденных мною в нашем психиатрическом отделении. А есть ли среди творческих личностей люди нормальные в том смысле, который мы обычно вкладываем в это слово?

Впрочем, поделиться этим философским соображением с мужем мне не удалось. Точку в разговоре поставили макароны, которые, будучи предоставлены сами себе, тут же с шипением убежали. Я кинулась спасать ужин, Андрей – свой костюм, и тема была временно закрыта.

* * *

После ужина мы с Андреем занялись каждый своей работой – он в спальне, а я в кабинете. Вообще-то это был его кабинет, такую невиданную роскошь, как дополнительную комнату, выделили ему после того, как он был выдвинут на Сталинскую премию. Премию он, конечно, не получил, но даже кандидатом стать очень почетно и, как оказалось, выгодно – после многих лет по коммуналкам мы в одночасье получили трехкомнатную квартиру на троих, а поскольку Маша после эвакуации осталась заканчивать школу у бабушки, мы и вовсе оказались тут вдвоем.

Но Андрею кабинет не нравился тем, что в окна по вечерам светило солнце, поэтому он после обеда перебирался за письменный стол в спальне. Ну а я занимала его кресло, и мы могли работать, не мешая друг другу.

Какое все-таки счастье, когда есть возможность работать в тишине и одиночестве, и никто не шумит над ухом, никакие соседи не стучатся в дверь с дурацкими вопросами… Можно спокойно открыть свои стенографические заметки и восстановить в памяти разговор с пациентом.