Сотрется пыль, но не сотрется память,
Которой обладает эта пыль.
Способны распахнуться и воспрянуть,
Из пыли грянуть – образ жизни, стиль,
Природы освещенье, помещенье,
Где время всех времен не истекло,
Живое продолжается общенье,
И лица льет зеркальное стекло.
Там речь слышна, беззвучная как воздух,
Там узнают друг друга по слогам,
Там живы те, кто распылен на звездах…
Юнна Мориц
В канун православной Пасхи можно наблюдать уже привычную картинку городской жизни: над проезжей частью водружается перетяжка с более или менее понятным значительной части прохожих текстом: «Христос Воскресе».
Спешащие по своим делам москвичи реагируют на праздничное оформление по-разному: кто-то привычным ворчанием в адрес коммунальных служб («Лучше бы мусор вовремя вывозили»); кто-то как на напоминание о неожиданно скором празднике («Надо же, уже Пасха, как время летит»); кто-то с некоторой неловкостью, как на бестактность («Все-таки на улице бы не надо, этим словам место в храме»).
При всех различиях в отношении к такому использованию сакрального текста хоть какой-нибудь комментарий по поводу розово-красного полотнища мог бы произнести почти любой взрослый, проходящий мимо по своим делам. А водружают эту, как сказали бы в советское время, наглядную агитацию работники муниципальных служб. В нашем районе это сплошь выходцы из Бишкека, невысокие, молчаливые и, конечно же, появившиеся в центре Москвы со своими метлами и лопатами не от хорошей жизни. И получается тем самым, что всех нас, верующих разных конфессий и атеистов, поздравляют с Воскресением Христа именно они, для кого праздник этот еще более чужой, чем город.
В этой статье речь пойдет не столько о проблемах психологической помощи вынужденным мигрантам, сколько о гораздо менее заметных (но намного более распространенных) явлениях нарушений культурной идентичности и одном из возможных подходов к работе с ними.
О культурной травме немало сказано – говорят и о деструктивном воздействии на «социальное тело», и о конфликте между фактами настоящего или прошлого, которые не соответствуют базовым основам культуры, и о разрыве некоторых социальных тканей и процессов. Это – взгляд социологов или культурологов, «общий план». Психотерапевту видно и важно другое – отражение этих процессов в жизни личности, группы или семьи. Группаналитическое определение культурной травмы как нарушения «матрицы принадлежности к группе»[16] ближе к тому, с чем работают практики. Оно, в частности, сразу подсказывает, что травматический опыт поражает нечто, имеющее отношение к способности человека понимать и быть понятым, к коммуникации и знаковому полю. Стало быть, возможны и традиционные для психотерапии подходы к проработке любого травматического опыта. Но об этом чуть позже, а пока обратим внимание на обычного человека, не вырванного какими-то грозными историческими событиями из своего окружения, давно и мирно живущего в сегодняшнем большом российском городе.
Одна 70-летняя дама, обладающая живым и острым умом, то и дело обращается к своей племяннице-филологу с просьбой «перевести» для нее рекламные тексты; многие из них непонятны для иного русскоговорящего читателя: «Лера, что означает «кто не знает, тот отдыхает»?» Лера с удовольствием комментирует для тетушки множество фраз такого рода, адресованных своим «целевым аудиториям» и не имеющих в виду существование других читателей. В конце одной из таких бесед тетушка невзначай обронила: «В один прекрасный день я выйду на улицу, уже совсем ничего не пойму, и это будет означать, что этот город больше не для меня и моя жизнь здесь окончена».
Та «карта» культурных контекстов, с помощью которой все мы ориентируемся в знаковом поле – а оно образовано многоуровневой системой не только первичных, но и вторичных языков, – представляет собой основу матрицы принадлежности к группе: «группа» при этом может быть и очень большой (москвичи), и малой. В течение жизни матрица принадлежности к группе усложняется, как усложняется и наша социокультурная ситуация: мы словно выучиваем новые языки, становимся способны интерпретировать и порождать знаки, которые не были частью культурного поля времен нашего детства или родных мест.
Соотношения привычных и новых систем устанавливаются не сразу, порой «счет на старые деньги» или вышедший из употребления жест остаются теми «ниточками», без которых не ощущалась бы собственная принадлежность к месту и времени, сформировавшему коммуникативную компетентность. Межпоколенные связи дают непростому процессу вживания в новую культурную ситуацию ту минимальную опору, без которой трудно представить себе не только первичную социализацию, но и всю последующую жизнь – как бы она ни сложилась. Для своего нормального функционирования матрице принадлежности к группе нужны и устойчивость, и изменчивость: меняющийся человек в меняющемся мире все равно полагается на глубоко и прочно усвоенную «карту» этого мира и себя самого, пусть даже и не становящегося предметом намеренной рефлексии или особого отношения. Человек, ставший «иностранцем» в окружающем его мире, перестает понимать не только происходящее, но до какой-то степени и себя: все системы его отношений оказываются лишенными опор в знаковом поле.
Кризис идентичности в ситуации вынужденной миграции – это, возможно, самое острое и концентрированное выражение нарушений идентичности, происходящих при всякой культурной травме.
Эмиграция, ссылка, бегство из деревни в город в голодный год, всякое «изгнание и рассеяние» – случаи очевидные, бесспорные; тяжелая культурная травматизация здесь налицо, а ее последствия затрагивают судьбу как минимум двух последующих поколений. Но в мире, утратившем стабильность и отчетливость границ, возможны и менее явные, кажущиеся почти невинными – не психологическая ли это защита? – проявления «культурной микротравмы». На этих примерах (благо их кругом бесчисленное множество) мы можем увидеть тотальный, массовый характер культурной травматизации в современной российской реальности.
Возможно, стоит обратить внимание на мелочи, пустяки, маленькие детали нашей жизни. В этой «картине культурной микротравмы» отражаются и те ее закономерности, которые в более крупных масштабах труднее уловить и осознать. Вот, к примеру, наша недавняя история с возвращением исторических названий городам и улицам. В жаркий московский день на бывшей улице Качалова, а ныне Малой Никитской, стоят два средних лет господина – как раз под свеженькой табличкой, объясняющей желающим происхождение «исторически правильного» нового-старого названия. «Я все понимаю, но Качалова-то за что?» – задумчиво произносит один. Другой выразительно пожимает плечами и со вздохом поднимает глаза куда-то высоко – все мы знаем этот с трудом поддающийся описанию жест, означающий – «а кто их там, наверху, знает». Присвоение улицам имен «выдающихся деятелей» понимается участниками этой крошечной сценки как одобрение сверху. Отмена – как символическая карательная санкция. Такое бывало – правда, давно, но при жизни этих двоих. И то, что имя исчезает с карты не просто так, а «за что-то», они помнят крепко. Возможно, для них небезразлично и то, что для сегодняшнего жителя Москвы Качалов – уже почти никто, как если бы и не было никакого Художественного театра и всего связанного с ним «культурного слоя».
А тем, кто привык считать город своим, то есть понятным, «новые-старые» названия создали массу маленьких житейских неудобств: носятся встревоженные люди по кварталу, который вроде бы знают всю жизнь, ищут какой-нибудь переименованный переулок и не могут найти. Пустяк? Однако остро дающий почувствовать разлад нашей «топонимической карты местности», непредсказуемость перемен. Ничего не следует считать надежным, твоя карта – матрица принадлежности – в одночасье может оказаться неправильной. Значит, и ты уже «не местный»?
Каждый может оказаться представителем вдруг переставшей существовать профессии или организации, потеряться в хаотичной смене знаковых систем: праздники и ритуалы, названия, понятия о «своих» и «чужих», вообще любые категории групповой принадлежности во «времена перемен» ненадежны, не способны функционировать как опоры идентичности. В целом ряде мирных и элементарных житейских ситуаций – скажем, люди то и дело забывают о «новых» праздниках и теряются, не понимая, как и кого прилично поздравлять со «старыми» и какими именно, – словно слышится дальний грозный гул, отзвук настоящих потрясений. Осыпающиеся камешки – знак близкого схода лавины.
Возможно, через много лет мы поймем, что угрожало нашему чувству идентичности в эти непростые времена и как мы «справлялись». Однако есть ситуации, когда помощь необходима немедленно, сейчас. При длительной и многоуровневой культурной травматизации как никогда актуальной становится всякая практическая работа, восстанавливающая или усиливающая такое переживание и понимание принадлежности к группе, которое не может быть нарушено следующей гримасой текущей политики, не станет очередной фикцией. В этом смысле всякая работа с семейной историей, «родовым древом» в сегодняшних условиях имеет не только клиническую, психотерапевтическую, но и социально-культурную ценность. Хотя бы потому, что все-таки ее главный герой – человек и его семья. Такие, казалось бы, уязвимые и так легко попадающие под колеса истории, они все-таки обретают в этой работе право голоса и внимание к чувствам и мыслям по поводу событий. И тогда оказывается, что не только мы принадлежим – времени, истории, роду, – но и они нам…
В нашем опыте работы с семейной историей в Институте групповой и семейной психологии и психотерапии мы используем психодраму «семейного древа» – признанный метод работы с трансгенерационной травмой[17]. Известно, что травматические (в том числе и культурно-травматические) события в далеком прошлом семьи могут оказывать существенное влияние на переработку актуальной, «свежей», травмы. В этом смысле проработка генеалогического древа зачастую оказывается не самым длинным, а самым прямым и коротким путем, дающим доступ к исцеляющему ресурсному переживанию. В опыте нашей работы сочетались два формата: трехдневные учебные семинары-тренинги для специалистов «помогающих профессий» и двухдневные тренинги для любых желающих, обратившихся к терапевтическим возможностям темы, – по сути, краткосрочная групповая психотерапия. Запросы были достаточно разнообразны и сопоставимы в обоих форматах, поскольку профессионалы принимали участие в семинарах преимущественно с целью получения клиентского опыта, проработки собственной трансгенерационной травмы.
Но, прежде чем говорить о том, с чем и почему разные люди обращаются к такой работе, такой психологической помощи, остановимся на мгновение. В том – личном или историческом – прошлом действительно случилось то, что случилось. Изменить уже ничего нельзя, не лучше ли попытаться забыть и жить своей жизнью – тем более, что она продолжается и вновь требует ресурса адаптации. Не лучше, ибо мы все равно носим в себе всех персонажей и все драмы своей семейной истории, все эти «свитки» семейного предания, выраженного или не выраженного в словах, все умолчания и многоточия, невыплаканные слезы и невысказанный страх. И поскольку мы-то здесь, сделать с этим грузом что-то можно. А иногда и нужно, поскольку «неразвернутый свиток» может таить в себе опасность для самореализации, отношений с миром, иногда даже здоровья.
Возможно, в России «показания» к работе с многопоколенной семейной историей даже сильнее, чем где-то еще, поскольку в минувшем веке у нас создалась крайне высокая концентрация исторических испытаний. Времени и возможности для естественного исцеления, для переработки травматического опыта не было, новые испытания ожидали участников событий. Неоплаканные могилы, вынужденные отказы от родства, разрыв семейных уз, утрата родных мест и традиций, нерожденные дети – это уж не говоря просто о голоде, опасности и насилии.
Реальные обстоятельства жизни могли не раз перемениться. Ныне живущие (молодые, здоровые и по-своему успешные) люди все равно испытывают влияние травматического наследия, и это влияние может представлять реальную силу – особенно когда оно не проговорено, не облечено в слова, ритуалы, символы. Когда его могущество признано, как в приведенной ниже цитате, – оно гораздо менее опасно, и именно в этом случае от него можно в какой-то мере дистанцироваться. Но сначала с эмоциональными следами давней травмы нужно хотя бы встретиться, «развернуть свиток». Это большая работа, которую по-своему делают и художественные тексты, и исторические экспозиции музеев, и – по мере возможности – психотерапевтические группы. Их участники как никто понимают, о чем говорит в своем монологе героиня Линор Горалик:
«Где ты, где ты, ад моего поколения? Я устала. Сколько ни разводись, остается место для ужаса перед худшим, сколько ни запивай, остается привкус пустого места между небом и сердцем, как ты ни заболей, ты болеешь один, не дрожа от ужаса за другого, лежащего в этот миг в соседней комнате, бесконечно отплевывая вязкую голодную слюну в три месяца назад опустевшую жестянку из-под гуманитарной тушенки, сколько ни хорони близких, остается кто-нибудь, которому ничего не угрожает в ближайшие два-три года. Ад моего поколения, разверзнись наконец между Большой Дмитровкой и Потаповским переулком, научи нас отапливать комнату подшивками журнала «Афиша», а подсвечниками из магазина «ИКЕА» рыть землю под противотанковые ежи или под последние дзоты, – честное слово, я думаю, мы созрели. Ад моего поколения, я готовилась к тебе лет с двенадцати или меньше; думаю, я смогу организовать отряд по добыче выживших из-под развалин; думаю, я смогу распределять еду или возить на себе воду; думаю, мы окажемся в лучшей форме, чем ожидали; думаю, мы начнем расстреливать только на третьей неделе; думаю, мы сумеем спрятать детей и женщин; думаю, мы выживем, если сумеем взять этот переулок; думаю, если мы погибнем, это будет совсем не жалко…»[18]
Там, где для прошлого не находится места и времени, оно не исчезает, но незримо соединяется с настоящим и будущим. Если это прошлое полно непроработанного травматического опыта, он проникает – неузнанным, неосознанным – во все сферы жизни. Мы не отвечаем за само «наследство», каково бы оно ни было. А вот за способы распоряжаться своими «неразвернутыми свитками» – отвечаем.
Кто же обычно в нашей действительности задумывается о своем «наследстве» и ищет возможности как-то с ним встретиться, что-то для себя и своих потомков понять и изменить?
Прежде всего те, кто заметил в своей семье некие повторы – как рефрен у песни, как завитушки орнамента, – и кому эти «завитушки» не нравятся, кто не хочет больше бессознательно повторять остановленное травмой. Могут, например, повторяться заболевания или травмы – не психологические, а самые что ни на есть материальные, не имеющие наследственной природы в медицинском смысле слова: («У нас в роду в четырех поколениях были тяжелые травмы ног. Когда я рожала, тоже пострадали ноги. Я хочу это остановить».)
К этому кругу запросов примыкает все то, что связано с так называемым синдромом годовщины. Речь здесь может идти о недавней потере близкого человека, когда дата этой смерти является временем повышенного риска для оставшихся в живых. Может идти речь и о приближении возраста смерти кого-то из родителей, но особенно нуждаются в проработке повторяющиеся в истории рода «сгущения» заболеваний, травм или смертей вокруг определенных дат, месяцев или возрастов. (Важно помнить, что особенно упорный и оказывающий максимальное влияние на выживших синдром годовщины обычно связан с трагической гибелью при невыясненных обстоятельствах, невозможностью достойного прощания с покойным, с завесой тайны или недоговоренности.)
Работу с семейной историей часто выбирают для себя и те, кто просто ощущает сильное волнение при мысли о каком-то персонаже или сюжете своего семейного эпоса, – кто чувствует, что это словно бы имеет непосредственное отношение к сегодняшней жизни. Часто оказывается, что «там» случилось нечто, оставившее по себе след незавершенности, недосказанности – несовершенный траур, несостоявшееся прощание при расставании навсегда, неискупленная вина, семейная тайна, о которой нельзя было упоминать… Бывает, конечно, что у волнения и тревоги другие причины – но тоже достойные внимания и осознавания.
О проекте
О подписке