А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас.
Да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных.
Библия. От Матф. 44–45.
XXII век, 85–90 лет после Вторжения.
Отдел терраформирования белый, как снег. Интересное, однако, сравнение. Снег я видела только на фотографиях. И он не самый белый. Стены моей лаборатории намного белее. Стены лаборатории терраформирования. Заимствованная технология, доработанная. Переключаю экраны на зелёно-голубой застывший пейзаж. Бесконечное поле травы и пронзительная синева небосвода. Хоть немного как раньше. Правда, этого «раньше» я никогда не видела. Белые стены нравятся нашему профессору, меня же они гнетут. Невыносимо давят, как и всё в этом искусственном мире. Хотя, другого я никогда не знала.
Подхожу к компьютеру и включаю Вивальди. «Времена года», «Весна». Не могу работать в тишине, она меня угнетает. Слушаю и иду к берёзовой роще. Улыбаюсь: мы смогли вырастить берёзы – настоящую рощу в искусственном зале. Чудо. Иду и сквозь аллегро слышу перезвон птиц. Даже замираю, насколько оно прекрасно. Представляю, как всё могло бы быть. Быть на самом деле.
Подхожу к саженцам, сканирую корневую систему, беру образцы. Всё в норме – мои маленькие берёзки здравствуют. Добавляю в почву удобрение, подключаю полив и иду дальше. Меня встречает мой любимый сад. В саду – цветы. Каждый вид – на отдельной грядке. За садом начинаются теплицы. В них жарко и растут помидоры, огурцы, перцы. Затем – зал с деревьями и кустарниками: небольшая рощица средней полосы. За рощицей – пшеница. Маленькие пшеничные поля. У пшеницы очень забавные усики. Следующая галерея – тропическая. Здесь очень жарко и растут пальмы. Я снимаю серую водолазку и остаюсь в майке. Сладко пахнут магнолии. Розовые и бело-жёлтые, с глянцевыми листьями. Замираю: на одном из плотных листов дрожит хрустальная капля. Тихо, едва дыша, подношу ладонь, и капля скатывается на кончик моего пальца. Закрываю глаза и пью. Вода сладкая, не такая как из крана. Она живая. Не знаю, что бы я делала без своего сада. Мои питомцы растут в кадках, которые стоят непозволительно правильно, рядами. А так хочется, чтобы они расправили корни в живой настоящей земле.
– Ты опять за своё? – раздаётся позади весёлый голос, и я невольно вздрагиваю. Оборачиваюсь и улыбаюсь: мама. Она стоит у двери и укоризненно качает головой. – Ты же учёный, должна понимать, что есть и пить в оранжерее опасно.
– Неужели? – смеюсь.
– Подхватишь какую-нибудь инфекцию или погубишь растение, – мама забавно хмурится и идёт ко мне. Сейчас начнёт рассказывать что-нибудь из вирусологии, и я сойду с ума. Чтобы не допустить её любимых лекций, иду навстречу.
– Хочешь увидеть чудо? – спрашиваю и беру маму за руку. Она в замешательстве, а я говорю ей, что её страхи – ерунда. Что надо перестать бояться. Мама смеётся и говорит, что я ещё слишком юная. Я пожимаю плечами и веду маму сквозь тропический лес в северную галерею. Она – самая большая. Тут холодно и пахнет соснами. Запах хвои свежий, он даже щекочет. Я в одной майке, мама отдаёт мне свою куртку и обнимает. Говорит, что так легче согреться. Но я-то знаю, почему мама обнимает меня. И я обнимаю её. Мы идём меж сосёнок, туда, где в длинных кадках, между кустами, растёт лесная земляника. Мой маленький секрет. Для ягод и плодовых у нас отдельные теплицы и оранжереи, но я не выдержала и поселила землянику в лесу. А также маленький куст малины. Когда они дали первые плоды, у меня был настоящий праздник. В жизни ничего вкуснее не ела.
Я аккуратно открываю заросли и показываю алые ягоды. Мама удивляется. Она смотрит на меня, и в её глазах читается испуг.
– Как по правде, – шепчу и улыбаюсь. – Ягоды в лесу. Разве не чудо?
– Но это же запрещено! – возмущается мама. – Нельзя смешивать разные виды. Ты нарушила санитарные нормы!
Я её не слушаю, наклоняюсь и срываю ягоды. Землянику, а затем, малину. Протягиваю ягоды маме и говорю, что в малине есть косточки, но их можно есть. Мама смотрит на меня с опаской и говорит, что кушать немытые ягоды опасно – можно подхватить инфекцию. Говорит, надо питаться правильно, как все: обработанной пищей. Мама говорит, а я не слушаю и ем. Она замолкает и смотрит на меня. Затем, с опаской, на ягоды в моей ладони. Берёт одну, малину, и кладёт в рот. Жуёт, и я вижу, как меняется её взгляд. Она понимает, о чём я говорила.
– А теперь, – шепчу маме на ухо, – давай посмотрим ромашки. Они похожи на маленькие солнышки. На маленькие земные солнышки.
Мама улыбается, целует меня в лоб. Она берёт меня за руку, и я чувствую её родное тепло. Мама гладит меня, и я открываю глаза.
Сухой ветер поднимает края серого тента, и всё пространство заливает невыносимый солнечный свет. Жара. Грязный брезент опускается, и свет меркнет. Вокруг летают жёлтые звездочки. Издалека доносятся голоса. Ветер вновь поднимает брезент палатки, и на этот раз вместе с пронзительным солнцем приносит песок. Сквозь боль я смотрю на светящиеся края ткани. Порыв ветра почти полностью открывает дверь в мой маленький мирок, я не выдерживаю ослепительного света и закрываю глаза.
Напротив меня сидит Ребекка. Милая Ребекка. Мы вместе ходили на завтраки, ели в белоснежной столовой. Как и все на ковчегах. Я любила садиться у окна-экрана с цифровым миром внутри. Иногда экраны показывали море. Я люблю море. Тебе, правда, больше нравятся горы. Поэтому, когда ты приходила в гости в мою каюту, я переключала родительские берёзы на твои любимые горные хребты. Помню, когда мы были маленькими, мы воровали из столовой еду, приходили в каюту, включали горы и представляли, будто отправились на пикник. Когда мои родители узнали о наших проказах, они рассказали твоим, и мы все вместе устроили большой семейный отдых на природе. Я никогда не забуду тот день. День, когда я была счастлива.
– Кто такая Ребекка? – спрашивает сиплый голос с сильным акцентом.
С трудом открываю глаза и поворачиваю голову: рядом со мной, недалеко от входа в палатку, сидит мужчина. Собрав все силы, стараюсь его разглядеть. Человек весь в лохмотьях, обросший. Кажется, подле него лежит оружие. Только не могу понять, какое. Никогда такого не видела – похоже на древнее ружьё.
– Подруга, – отвечаю. Голос режет пересохшую гортань, и я прошу воды.
Человек смеётся и качает косматой головой.
– Ты за день пила воды больше, чем я выпил за всю свою жизнь! Антибиотики у вас там, да? Даже водопровод, слышал, есть. А мы тут дохнем, как крысы, – он поднимает своё оружие и направляет на меня. – Кто такая Ребекка? Отвечай!
Наверное, я должна испугаться. Но то ли нестерпимая головная боль, то ли невыносимая жара так действует: я просто кладу голову обратно и устремляю взор в потолок. На коричнево-серой ткани распускаются грязные пятна, будто цветы. Серые, коричневые, бурые. Некоторые похожи на запёкшуюся кровь. Как на потолке могла оказаться кровь?
– Отвечай! – повторяет голос, а я не могу пошевелиться. Пусть стреляет. По крайней мере, мёртвые не чувствуют боли.
– Зак, ты с ума сошёл? – доносится издалека другой голос, и я слышу, как опускается ружьё.
– Да зачем с ней возиться? – хрипло огрызается Зак. – На мясо – и дело с концом. Я бы их всех оттуда перестрелял. Чёртовы землеройки.
Землеройки. Это, видимо, ко мне. Папа иногда в шутку называл нас землеройками. Он говорил, что нельзя забывать, откуда мы. А мы – с поверхности. Значит, я наверху?
Такой свет может быть только наверху. И жара. На ковчеге не бывает жарко. Сейчас же удушающе жарко и ослепительно светло. Как во время взрыва. Взрыв. Оглушительный взрыв и пожар. Кажется, подбили наш бронеход. И, кажется, это были не иные: я не помню гула истребителей. Я ничего не помню. Хотя… Кажется, меня направили в Вавилон. Меня и ещё четверых учёных. Вот только не помню зачем. Кажется, для участия в проекте, как-то связанным с «Араратом». Со мной ехала Ребекка, она тоже биолог, ещё был Том, физик. Помню Александра, химика, и Зульфию, инженера. Нас сопровождал отряд солдат. У них было своё задание.
– Пить будешь? – спрашивают.
Чувствую, как к губам подносят стакан. Делаю глоток и закашливаюсь: вода тёплая, горькая, маслянистая. Воняет.
Смех.
– Другой воды у нас нет, – отвечает голос, и я открываю глаза. Рядом сидит молодой человек, примерно моего возраста. Его кожа смуглая от палящего солнца, одежда просаленная, а свалявшиеся волосы собраны в пучок. Жестянка, из которой он пытался поить меня, покрыта слоем липкой гниющей грязи. От мысли, что я пила из этой посуды, меня скручивает рвотный позыв. Мужчина укоризненно качает головой. Если не будешь пить, говорит, умрёшь. Если захочешь жить, привыкнешь. Он оставляет подле меня посуду и уходит. Чтобы выйти, набрасывает на себя какой-то балахон, поднимает полы тента, и на мгновение меня ослепляет неистовый солнечный свет. Я ложусь и закрываю глаза. Я лучше умру, чем пить весь этот букет инфекций. Лучше смерть от жажды, чем жизнь в этом испепеляющем аду или мучительная гибель от какого-нибудь заболевания.
Я помню из загрузок, что наверху остались люди. Ковчеги не в состоянии принять всех жителей Земли. Лет тридцать назад ещё проводились операции по отбору новобранцев: на войне с иными гибнет много людей. Сейчас вниз уже не забирают. У жителей поверхности слишком много мутаций от солнечной радиации, слишком много неизлечимых болезней… И теперь тут, на родине мамы, я. Мама родилась наверху. Она часто рассказывала мне о северном городе в котором жила. О её дедушке Кариме, у которого отец был астрономом, о её друге, Рустаме, и о занавеске в ромашку. Мама, моя милая мама…
Мама любила Вивальди. Помню, у неё на будильнике стояла «Весна». Когда я была маленькой, я вставала чуть раньше родителей и прокрадывалась в их комнату. Я тихо ложилась на постель между мамой и папой и ждала начала аллегро. Сейчас я понимаю, что, конечно же, будила обоих. Но тогда… Они так терпеливо изображали сон, что я верила. Верила, что моих родных будят первые аккорды творения гениального классика и лёгкий шум несуществующих берёз. Мама сонно гладила меня по голове и называла «моё чудо». Спустя много лет я узнала, что, оказывается, я – действительно чудо. Ведь врачи говорили маме, что она не может иметь детей.
Ещё мама мечтала попробовать малину. Она очень любила малиновый джем. Во времена её молодости всё только начиналось, и люди кушали эти противные каши, сдобренные синтетическим вареньем. Поэтому я была очень рада, когда сканирование и тесты определили меня биологом. Мне тогда было десять лет, и я мечтала вырастить для мамы настоящую малину. Не знаю почему, но именно это растение никто не синтезировал из сохранённого генетического материала. В те времена лаборатория знала уже много воскрешённых культур, но малины не было. Я очень хотела вырастить малину для мамы… Мама, кажется, у меня получилось. Получилось… Получилось в тот самый день, когда ваш с папой истребитель подбили. Мне исполнилось семнадцать, и я сдавала свой первый курсовой проект: реконструирование вымерших видов плодово-ягодных культур.
Помню, как долго стояла у входа в аэростоянку, на верхнем ярусе. Пришла сразу после экзамена, не могла ждать. Я хотела скорее сообщить маме, что у неё скоро будет настоящая малина! Стояла чуть дальше встречающих военных и врачей. Гражданским обычно не разрешали присутствовать на прибытии истребителей, но для меня делали исключение – родители были заслуженными пилотами. Ещё год полётов – и оба ушли бы в отставку. Слышала, что говорили, будто бой был особенно тяжёлым. Что много потерь. От этих разговоров веяло каким-то странным щемящим чувством. Чувством невыразимой тоски, глубокой и вечной. Сейчас я уже знаю, что это, это – дыхание смерти. Дух вечности. Но тогда… Я стояла за массивными спинами солдат и с замиранием сердца смотрела на прибывающих. Раненых действительно было много. Некоторые самолёты возвращались на одном двигателе. Их окружал чёрный дым и от них разило неестественной едкой вонью умирающих машин. Я стояла и смотрела, как людей выносят на носилках, как кричат врачи, как бегут за подмогой военные… Я стояла и смотрела, как закрывается потолок аэростоянки, как уходят последние пилоты, как пустеет зал. В воцарившемся хаосе про меня забыли. Я стояла и смотрела, как робот приехал убирать лужи крови и топлива. Я стояла и не могла поверить, что мой самолёт уже никогда не прилетит. Стояла, пока мягкий голос системы не объявил, что аэростоянка закрывается и гражданам ковчега необходимо покинуть помещение. И тогда я поняла, что осталась одна.
В тот день я не вернулась на учёбу, пропустила загрузку. Я легла на родительскую кровать, включила Вивальди и мамины любимые берёзы. Мамина подушка ещё хранила её родной запах и даже один солнечный волосок… Ко мне пришла Ребекка. Она принесла из столовой еду и села подле моей постели. Она ничего не говорила. Ребекка расстелила на полу полотенце и стала ждать меня. Через некоторое время я нашла в себе силы и спустилась к ней. Подруга обняла меня. Когда мы покушали, Ребекка предложила переехать к ним в каюту, ведь теперь мне придётся освободить свою и переселиться в общую. Но я отказалась: у Ребекки есть брат и младшая сестра, селиться к ним пятой мне было неловко. В общей каюте я тоже буду не одна.
Ребекка держала меня за руку на чествовании погибших воинов. Она была со мной, когда открывали Стеллу Героев. И она вернула меня к учёбе, заставила вновь ходить на загрузки. Благодаря ей я защитила свою диссертацию и стала настоящим биологом. Я получила почётную работу в отделе терраформирования.
В свободное время мы с Ребеккой часто гуляли по залам терраформирования: представляли, будто наверху. Я включала стены, безликую заставку вечного поля. Ребекка брала меня за руку и спрашивала, куда сегодня отправимся? Сначала в тропики, а потом на север? Или наоборот? Я улыбалась и говорила, что надо проложить маршрут, как настоящие туристы. Ребекка смеялась: мы взрослые люди, а ведём себя, как дети. Я в ответ пожимала плечами, и мы шли гулять. Иногда мы представляли, что гуляем под звёздами. Ночное небо мы видели лишь на фотографиях. Как же должно быть чудесно, когда мир освещают мириады других миров…
Удушающая жара и жажда вырывают меня из блаженного сна. Сквозь закрытые веки вижу неистовый свет. Тут нет волшебных звёзд. Тут ничего нет, кроме адского пекла, грязи и инфекций. И убийственного запаха. Запаха пота и разложения. Я открываю глаза и сквозь расплывающиеся жёлтые круги вижу, как мама берёт пульт и включает стены. Теперь меня окружает несуществующий лес. Мама включает звук, и деревья начинают нежно шелестеть. Сквозь листву пробивается цифровое солнце, и мне кажется, что его лучи похожи на лёгкий тюль. Или на северное сияние. Совсем как настоящие. Нет. Настоящее солнце убивает.
Ребекка мне говорит, что раньше заставка была не на все стены – раньше были мониторы, которые называли окнами. Да, отвечаю, я видела на фотографиях. На старых маминых фотографиях. Мама, говорю, любила берёзы. И ромашки. Она их называла солнышками.
Ребекка смеётся. Нет, это не Ребекка.
– Если ты не будешь пить, ты умрёшь, – говорит не Ребекка.
– Я не хочу жить здесь, – выдавливаю из себя слова.
– На ковчег тебя не отпустят. Нам нужны образованные люди. Поэтому мы и напали на бронеход. Ради мозгов, оружия и топлива.
– Значит, вы обойдетесь без моего мозга.
Человек вздыхает.
– В бреду ты часто завала маму и Ребекку. Ребекка тоже была в бронеходе?
Это действительно не Ребекка. Она не стала бы спрашивать о самой себе. Очертания человека становятся яснее, и я узнаю его: он пытался напоить меня водой.
Киваю в ответ. Мужчина спрашивает, как выглядела Ребекка. Я собираю все силы и говорю, что, как и все: в серой форме, с биометрическим браслетом-паспортом гражданина ковчега, лысая. Правда, она не делала татуировок на черепе – говорила, что на её чёрной коже синие вензеля будут смотреться некрасиво. Мне кажется, она просто боялась. От боли в горле я закашливаюсь, и мужчина вновь протягивает мне воду. Он говорит, что его зовут Артур, и что это – самая чистая вода, которая у них есть. И если чернокожая женщина – моя Ребекка, то она жива. И единственный человек, которому по силам её спасти – это я, у других для этого нет знаний.
О проекте
О подписке