– Судьбой! Миром! – она вдруг поняла, что слова закончились, что рассказать о собственном мучении, о зависти, которую она испытывала, глядя на Таньку Красникину, не сможет. Как и об унизительном желании стать Красникиной. Или хотя бы немного на нее похожей.
– Послушай… как тебя звать-то?
– Мэри… Мария.
– Маша.
– Мэри! – даже ради него Мэри не согласиться изуродовать имя. Хватит, ее и так всю жизнь уродовали, пихали в какие-то рамки, обтесывали по тупому образцу идеальной девчонки. Маша – туповатая, добрая и готовая всем помогать. А Мэри – хитра и цинична.
Совсем разные люди. Как можно не понимать?
И он понял. Сел рядом. Достав портсигар, протянул Мэри. Она взяла. Сигареты внутри забавные, тоненькие и коричневые. Пахнут корицей.
– Послушай, Мэри, – он отворачивается и смотрит на реку. И Мэри смотрит, пытаясь уловить то, что видно ему. Узкая лента в бетонном желобе русла. Песчаные берега. Дождь. Грязные ручьи и грязные же листья, которые не тонут, хотя должны бы. – Ты хорошая девчонка…
Конечно. Красникина была дурой. Красивой, отлакированной дурой. И он не мог не видеть ее тупости.
– …но я люблю Таню.
Сволочь!
– Неправда.
– Правда.
– Нет! Я знаю! Я видела! Да, я все видела! И я…
– Ты ничего не видела, – он хватает ее за руку и выкручивает. Больно! – Сядь. Слушай. Ты следила за мной? И за ней?
Да! Следила! И что с того? Это унизительно, но любовь не знает унижений!
– Ты следила за нами, – он заставляет Мэри сесть. Говорит спокойно, равнодушно даже. – Ты видела, как мы поссорились. Я был неправ. Теперь я понимаю, что был неправ. Таня очень переживала из-за Оленьки. А я не понимал. Мне казалось, что это ненормально так переживать, будто она сходит с ума или уже сошла, но… теперь я схожу с ума. Я тебя отпущу, но обещай выслушать.
Мэри кивнула и, когда он разжал руку – на запястье остался широкий красный след, – спросила:
– Зачем ты ее убил?
– Я?
– Ты. Вы поссорились. Я слышала. Ты ушел. А потом вернулся. Ты заставил ее что-то выпить. Угрожал, что если она не выпьет, то между вами – все. Она согласилась. Выпила. А на следующий день умерла.
– Это было успокоительное! Я хотел, чтобы она наконец заснула!
Оправдывается. Кричит. Пускай. Он причинил Мэри боль после того, как Мэри призналась в своей любви; рискнула прийти на встречу с убийцей? Сама готова была пойти на преступление ради него? И вот после всего этого он ее отверг?
Маша бы плакала в подушку, а Мэри отомстит. И будет хохотать, глядя на его мучения. А потом, уже после суда, подойдет и, заглянув в глаза, скажет:
– А все могло быть иначе!
– Что? – спросил он, вырывая из мечты.
– Ничего. Ты ее убил. Если успокоительное, то зачем ты так старательно мыл стакан? Дважды или трижды. А потом еще салфеткой протер. Чтобы отпечатков не осталось, да?
Мэри знала, что права, и ей приятно было видеть страх на его лице.
– И часики… красивые, правда? – она подняла рукав, демонстрируя находку. – А она их выбросила. Зачем? Ты подарил, а Танька взяла и…
– Отдай.
– Не-а. Я их нашла. Теперь они мои.
– Нет.
Упрямый. И пускай. Мэри тоже упряма. Он растоптал ее сердце, и значит, сам навлек на себя будущие беды.
– Ты ей был не нужен! Никто не нужен! И вообще она ненормальная! А еще гребень украла! Мой гребень!
Он не позволил договорить. Вскочив, схватил за горло. Сдавил пребольно, и Мэри, растерявшись, забилась в его руках. Она дергалась, пытаясь разжать пальцы, и хрипела.
Когда затихла, почти потеряв сознание, он отпустил. Выбросил из-под навеса на дождь и, наклонившись, снял часики. Постоял – Мэри видела его силуэт в мареве дождя. Носком ботинка повернул голову на бок и громко, чтобы наверняка услышала, сказал:
– Будешь про меня и Таньку гадости говорить, прибью. Поняла?
Мэри поняла. Мэри ушла, выпуская Машу, и уже Маша плакала, мешая слезы с дождем. А он ушел. Влажно чавкали по грязи ботинки. Звук стихал, а после и вовсе исчез. Маша кое-как поднялась. Саднило горло. С мокрых, слипшихся прядей стекала вода, прямо за шиворот. И джинсы тоже промокли. И трусики. И вся она, от носа до пяток.
Мама рассердится.
И подружка ее обругает за попорченную блузку. И все это несправедливо! Нельзя любить без взаимности! Нельзя поступать так с теми, кто любит!
Маша, взобравшись на насыпь, с которой кидала камушки, села. Она сняла куртку, пальцами разодрала влажные пряди – чертов лак склеил намертво – и набрав в ладонь воды, плеснула на лицо. Потом просто сидела, позволяя дождю смывать грязь, и смотрела на реку.
Не услышала.
Когда дождь шумит, то ничего не слышно.
И теней почти нет. В какой-то миг стало очень больно – не сердцу, но отчего-то затылку – и Маша растерялась. А потом умерла.
И умерев, не видела, как убийца садится рядом и начинает расчесывать волосы. Старинный гребень застревает в склеенных лаком прядях, и убийца сердится, дергает, выдирая пряди. Подхваченная пальцем капля крови размазывается по длинным зубьям гребня. А сам он исчезает в пластиковом пакете.
Спустя четверть часа дождь смывает все следы.
Алина сидела перед зеркалом, придирчиво изучая свое отражение. Определенно, следовало согласиться на предложения доктора Манихова. Ботокс почти не помогает. Морщины на лбу отвратительны, линии щек утратили выразительность, а подбородок поплыл, намечая складочку.
Зато шея хороша.
И руки тоже.
Грудь вот не мешало бы поднять, но только поднять – никаких имплантатов. Живот плоский, мускулистый, но умеренно.
Алина знала, как важна умеренность.
А с ягодицами беда. Всегда были слабым местом. Пышные, но невыразительные, они охотно принимали лишние килограммы. И с бедрами делились. Но липосакция… Алина сомневалась.
В дверь постучали. Поспешно набросив халат, Алина крикнула:
– Войдите.
Анечка. Вошла боком, замерла на пороге, потупив глазки. Умная девочка, но порой переигрывает.
– А Сережи дома нет, – шепотом сказала она. – Ушел, и все. Я ему говорила, что теперь мы должны держаться вместе, а он ушел…
– Милая, ябедничать на брата – некрасиво.
На Анечкином личике мелькнуло раздражение. Неужели и вправду думала, что сумеет провести Алину? Мала еще.
– И где он? Ну ты же знаешь. Если бы не знала, не пришла бы.
– На свиданке. Вот прикинь, запалят его, и завтра во всех газетенках появится про то, что вместо траура он трахается.
Анечка нарочно язык коверкает, знает, что это Алину злит. И в чем-то она, конечно, права, но отнюдь Алина газет не боится.. Газеты напишут то, что она велит. Она заплатила.
– Чего ты на самом деле хочешь? – Алина, поплотнее запахнув халат, осмотрела племянницу. Молода. Хороша. Знает, насколько хороша, и думает, что за это ей все простится. Ей бы не племянницей – дочерью быть. Нет в Анечке ни уныния Галины, ни Витольдового шутавского куражу. Да и внешность иная.
Подгуляла сестричка, как есть подгуляла.
Анечка, присев на край банкетки, сложила руки на коленях. Глянула снизу вверх, ресничками захлопала. Того и гляди заплачет крокодильими слезками.
– Тетенька, милая, ну скажи, ты взаправду Сережку в Англию ушлешь?
Вот оно что. Алина с трудом подавила нервный смешок.
– Я думаю. Возможно. Он перспективный мальчик.
– А я? Как же я, тетенька? Я не перспективная? – крупная слеза, сорвавшись с ресниц, прокатилась по бархатной щечке. – Я тоже хочу учиться! В Англии!
…где полно диких миллионеров, которые спят и видят, как бы облагодетельствовать Анечку предложением руки и сердца, а заодно бросить к ее ножкам – хороши, бесспорно – все нажитые непосильным трудом миллионы.
А лучше миллиарды.
Все-таки Анечка не умна – хитровата, но отнюдь не умна.
– Ты останешься с родителями, – сухо ответила Алина, поворачиваясь к зеркалу.
– Тетечка, миленькая, ну это же несправедливо! Почему ему – все, а мне ничего? – Анечка, сложив ладошки, прижала их к острому подбородку. – Ну скажи папочке… он не будет против! Честно-честно!
Еще бы Анечка небось, уже переговорила с Витольдом, и тот, желая поскорей отделаться от назойливой доченьки, согласился. А Галина вообще спит и видит, как бы поудобнее пристроить чадушко.
– Нет.
– Н-но… но почему? У тебя же есть деньги! Есть!
– Не кричи.
– Буду! – Анечка, запрокинув голову, завизжала, затопала ногами. Алина некоторое время слушала, раздумывая о том, что лучше бы померла эта истеричка, чем Танюша, потом поднялась и отвесила хлесткую пощечину, приказав:
– Заткнись.
Анечка заткнулась, лишь всхлипнула громко. И щечку свою припухшую погладила.
– Ты считаешь себя умной. Самой умной, если начистоту. Ты считаешь себя красивой. Самой красивой. Нет, не перебивай. Тебе кажется, что стоит попасть в свет, и этот свет падет к твоим ногам. Такого не будет. Нет! Не смей перебивать.
Анечка послушно захлопнула ротик. Видит Бог, Алина устала от своей родни. С возрастом старые долги становились обременительными до невозможности.
– На самом деле ты – писюха.
– Кто?
– Писюха. Малолетка. Хорошенькая, но не более того. Склонная к истерии. Стервозненькая, но мелочно, поскольку у настоящей стервы должны быть мозги. А у тебя они напрочь отсутствуют. Молчать!
Анечка пискнула. Лицо ее полыхало багрянцем, но вряд ли это – признак стыда. Скорее уж Анечка злится. Ничего, сейчас разозлится еще сильней.
– Ты не умеешь себя вести. Более того, в твою головку даже мысли такой не зародится, что ты не умеешь себя вести. Ты хабалка. Точно такая же, как твои одноклассницы, которых ты презираешь. Ты просто одета чуть лучше и хочешь чуть большего, а в остальном разницы никакой.
– Я…
– Ты замолчишь и выйдешь из комнаты. И больше никогда не станешь заводить этот разговор. Тебе пятнадцать всего. Какая Англия? Повзрослей и поверь: я знаю, что лучше для тебя.
– А я знаю, что ты убила Таньку! – прошипела Анечка, облизывая губки.
– Что ты сказала?
– Что слышала. Думаешь, ты самая умная, да? Или самая хитрая? Нет, тетечка, не самая… и все, что ты тут сказала – это от зависти. Ты стареешь, тетечка. И ботокс не помогает, верно? И небось подумываешь о том, чтоб под ножик лечь, подкорректировать грамотно остатки былой роскоши…
Глаза Анечки полыхали праведным гневом и злостью. Глупенькая. Нашла слабое место, а ударить не сумела. Алина про себя все знает. В этом главный секрет – знать про себя. И если быть честной, совсем честной, то слабость станет силой.
– А я настоящая! Молодая! Красивая! У меня вся жизнь впереди, а ты хочешь, чтобы я тут с вами подыхала. Да мне душно! И тошно! Я свободы хочу!
– Хочешь – бери.
Алина провела щеткой по волосам. Жесткие. Но покрашены хорошо, блестят, переливаются… а раньше свои так переливались.
– Разве я мешаю тебе быть свободной? Ты хочешь в Англию? Пожалуйста. Оформляй документы. Поступай. Желательно, чтобы сразу со стипендией. А нет – подыскивай работу.
Анечка вцепилась в халатик, дернула, почти срывая с плеч.
– Ты что, не слышала? Я знаю, что ты убила Таньку! И как убила!
– Неужели?
– И ты… ты будешь делать так, как я скажу! Или сядешь. А если ты сядешь, то все денежки перейдут мамочке. Мамочка меня любит. Меня, а не Сережку!
Как скучно и предсказуемо. И ведь правда же. Сергея Галине любить не за что. Алина, отцепив пальчики Анечки от ворота халата, мягко произнесла:
– Пожалуй, этот вариант для тебя был бы более выгоден.
– Конечно, тетенька. Но мы ведь родственники. А родственники должны помогать друг другу. И любить друг друга. Я тебя очень сильно люблю. И я не хочу, чтобы ты села. Поэтому, если ты будешь меня слушаться, то…
– То?
– То все у нас получится. Правда-правда…
В крохотной комнатушке успело накопиться изрядно пыли, и Адам чихнул, дав себе слово сегодня же поговорить с уборщицей. Если он редко поднимается в наблюдательскую, то это еще не повод здесь не убираться.
К счастью, время еще было, а в шкафчике обнаружилась стопка отсыревших полотенец, которые Адам использовал вместо тряпки. Одна из стен комнаты была стеклянной. Собственно говоря, она и стеной-то не являлась – перегородка, прозрачная с одной стороны и черно-лаковая – с другой. Окаймленная пилястрами, украшенная мертвенно-бледными светильниками в виде лилий, она нравилась посетителям. А вот посетители редко нравились Адаму. Хотя, конечно, они не догадывались, что за ними наблюдают.
Яночка называла его извращенцем. И говорила, что только сумасшедший может получать удовольствие, наблюдая за похоронами. А он отнекивался, пытался рассказать о смерти и о жизни, о дуализме бытия и культурных традициях, которые есть прошлое, в настоящем отраженное.
Яночка смеялась.
Скрипнула дверь и в щели показалась виноватая физия Нелочки.
– Ой, Адам Сергеевич, вы уже… я думала, что вы позже… и вот… – Нелочка перетащила через порожек красную тушу пылесоса. – Я скоренько, а вы…
– Потом.
Ему не хотелось уходить. Он тяжело привыкал к смене обстановки, пусть и менять приходилось лишь комнату. И он успел обжиться, приведя эту временную нору в порядок. Нелочка, подобрав разбросанные полотенца, сунула их в черный пакет и шепотом поинтересовалась:
– Вам, может, принести чего?
Сначала Адам хотел отказаться, но в животе заурчало, напоминая, что ночью он не только не спал, но и не ел. И слюна, наполнившая рот, сделала слова вязкими:
– Будьте добры – чаю. И бутербродов каких-нибудь. Лучше, если с мясом.
Сунул руку в бумажник, вытащил купюру, не глядя, и вложил в мокрую Нелочкину руку. Боится. Все здесь его боятся и психом называют уже не в шутку. А и плевать.
– Уже пришли?
Нелочка затрясла головой, и рыжие кудряшки, выбившиеся из-под черного платка, заскакали. Надо будет сказать, чтобы перекрасилась. Рыжий – неподходящий цвет.
Пусть уж заодно и сатрапом считают.
Безумный диктатор, единоличный владыка всея похоронного бюро… смешно. Только смеяться Адам давно разучился.
Он просто сидел, разглядывая зал. Потом пил чай. Жевал бутерброды, принесенные уже не Нелочкой, но Ольгой. Она еще долго вертелась, пытаясь выспрашивать, а после просто стояла, поворачиваясь то одним боком, то другим. У Ольги была красивая грудь. И ноги тоже, особенно щиколотки. Чтобы подчеркнуть их Ольга носила туфли на высоких каблуках, и Адам, глядя на нее, удивлялся, как она не падает.
– Вы не выйдете? – поинтересовалась Ольга, накручивая на палец локон. – Красникина про вас спрашивала.
– Когда?
Про Адама никто никогда не спрашивал. Наоборот, о его существовании принято забывать. Все боятся смерти. Яночка – исключение.
– Утром. В восемь позвонила, спросила, будете ли вы. Я сказала, что не знаю. А если опять спросит, то чего сказать?
– Ничего, – Адам слизал с пальцев майонез, пожалев, что бутерброды закончились. И чай тоже. – Или скажи, что я устал.
Он и вправду устал. И вялое тело, наполняясь сытостью, становилось еще более вялым. Поспать бы. Во сне хорошо думается. Но скоро приедут. Всегда приезжают чуть раньше, словно торопясь поскорее закончить неприятное дело.
– А если…
– Я устал, – повторил Адам, прикрывая веки. Тонкая полоска света все же пробивалась, раздражая и мешая полностью отключиться. Хорошо. Нельзя отключаться. Он должен смотреть. И думать. И еще что-нибудь решить, хотя решать не хочет.
Ольга не уходит. У нее духи резкие.
Ольга хочет с ним переспать. Не потому что Адам ей нравится, но потому, что он – хозяин и перспективная партия. А она достаточно устала от любви, чтобы хотеть иного.
Ольгу жаль. Себя тоже. В этом совершенно нет смысла.
– Иди, – сказал он. – Уже скоро.
Оставшееся время пролетает быстро. Вот Ольга ходит по залу, старательно поправляя цветочные композиции, которые не нужно поправлять. Затем столь же тщательно и бессмысленно разглаживает складки на шелковом покрывале, на котором стоит гроб. Самого гроба сторонится.
Ольга не любит мертвецов. И Адам ей отвратителен, но лишь самую малость, ведь, кроме него, у нее нет перспектив. Адам сам слышал, как она говорила об этом со Светочкой. А Светочка охала, ахала и посоветовала напоить и затащить его в постель. И они долго обсуждали этот безумный план.
Вот захрипел, откашлявшись, динамик. Выплюнул первые ноты в пустоту и, окрепнув голосом, заиграл Requiem aeteram doa eis, Domie.
– Я не хочу в это ввязываться, – сказал Адам, разглядывая собственные руки. Белые и гладкие. Сухие. Пахнут формалином и эфиром. И еще немного сосновой смолой, но эта нота слишком незначительна.
– Я ничего не смогу изменить.
Виски ломило от бессонницы. И скрипнувшая дверь ударила по нервам.
– И ничего не смогу доказать. Я ведь ненормальный… И какая теперь разница, а?
Ледяная ладошка коснулась шеи, пальцы скользнули в волосы, приподнимая от корней. Дернули. Отпустили.
– Ты ведь не отстанешь от меня, да? Я не гений. Гениальность – иррациональное понятие. Я просто кое-что увидел. И это странно. А еще я знаю, что тот, кто был до меня, тоже это видел. И если промолчал…
Женщину в узком черном платье Адам сразу узнал. Сейчас платье было другим, а шляпка с вуалью исчезла. Гладко зачесанные волосы делали женщину строже и старше.
Пожалуй, красива, но красота ее увядает. Женщина это знает: Адам видел.
– …значит, ему заплатили. И думаю, что заплатили не только ему. Тут появляюсь я. Что будет? Очередное принудительное освидетельствование. А ты знаешь, как просто сделать человека психом…
Руки переместились на шею. Они ласкали кожу, забираясь под воротник, и трогали мочки ушей. И Адам закрыл глаза, наслаждаясь лаской.
– …особенно, когда однажды уже было доказано, что он не нормален.
О проекте
О подписке