Здравствуй, Калькутта! Муравейник в камне, люди-муравьи и паруса из серых простынь, что хлопают, пытаясь поймать случайный ветер. А тот, ускользая из влажных объятий, от запаха хозяйственного мыла и синьки, стелется по асфальту, гонит пустые пакеты, тревожит банки, шарахается из-под колес.
Есть корабли в моей Калькутте.
Дешевые шхуны с облезлыми бортами, мутными зеркалами да хмурыми капитанами, что до хрипоты спорят за лучшее место. Редкие каравеллы, иноземные гостьи, клейменные «Фордом» или «Фольксвагеном», «Ауди» или «Опелем», но одинаково круглоглазые и брезгливые, норовящие поскорее вырваться отсюда. И хозяева их разделяют мечту.
Вырваться не выйдет. Все вернутся в Калькутту. Уж я-то знаю.
Знают и капитаны летучих голландцев под флагами «Мерседеса». Эти появляются ближе к ночи, крадутся, не в силах противиться зову, не в силах признаться в любви, и оттого, смешные, заглядывают в Калькутту так, как заглядывает подросток под юбку одноклассницы, сам не зная зачем.
Но я выше их всех.
Я другой. Я вернулся. Я купил себе дом, который стоит на границе, я будто и не здесь, но с нею.
Вообще следовало бы сказать, что как таковой Калькутты не существует, что это не город на берегу моря, а всего-навсего район, для тех, кто живет вовне, обыкновенный и даже унылый, похожий на все другие районы чохом. Я как-то пытался объяснить... объяснял даже. Не поняли. Не приняли. Посмеялись, ну и пускай, в конце концов, Калькутта – она как женщина, не каждому откроется.
Но открывшись, уже не отпустит.
И, стоя у окна, я смотрю на асфальтовое море, на суету кораблей-машин, людей, которые в любой игре себя же и играют, я думаю о том, зачем я здесь. Прятаться или искать? Убегать или догонять?
Завершать однажды начатое?
Кто я?
– Скажите, вы считаете себя красивой? – Круглые очки офис-менеджера заслоняли взгляд, но Ирочка все равно его ощущала – колючий и презрительный. И вопрос этот. По какому праву ей такие вопросы задают? И почему при всем возмущении Ирочка не может промолчать.
Или нахамить?
– Нет, – отвечает она, подтягивая сумку. Сумка большая, баулом коричневым, с блестящими пряжками и серебряными бляшками, которые как рыбья чешуя, только крупная. И бантики-плавники имеются, и шарф, кое-как привязанный за ручки, спускается на колени хвостом вуалехвоста.
Хвост вуалехвоста. Чушь какая.
– Итак, вы не считаете себя красивой, – с непонятным удовлетворением уточнила офис-менеджер, тыкая острым карандашиком в Ирочкину анкету.
– Не считаю.
И не считала никогда. Наверное, это было ее, Ирочкиным, проклятием, хотя Аленка говорила, что дело не в проклятии, а в комплексах, от которых Ирочке нужно, ну просто-таки необходимо избавляться. И что если немножко поработать над собой...
Ирочка работала всю жизнь. Ирочка рано поняла, что она не такая, как другие дети, нет, не уродка, но... но откуда это разочарование на мамином лице? И на бабушкином? И на отцовском? И это выражение заразно: оно поселялось на лице воспитательницы из детского сада, и первой учительницы, и второй тоже, и потом всех учителей, подруг, знакомых...
Позже Ирочка поняла, что дело совсем не в ней, а в обманутых ожиданиях. Ждали красавицу, а родилась она...
– Значит, не считаете... знаете, это ведь очень хорошо. Это просто замечательно! – Офис-менеджер расцвела улыбкой, за которую Ирочка ее тихо возненавидела. – Кажется, у нас есть подходящее место, вы подходите просто идеально...
Она пела, она рассказывала сказку, отчаянно привирая – все врут, Ирочка это давно усвоила, – и даже сама увлеклась. А в конце серенады последовал звонок, короткий разговор, результатом которого стала визитная карточка и требование явиться сегодня же.
Двадцать ноль-ноль, и ни минутой позже. Пунктуальность – одно из обязательных требований к кандидату. Второе после некрасивости.
Этот дом стоял на границе района. Выстроенный недавно, он был стар от рождения, и декоративная лепнина ползла по стенам не то уже морщинами, не то жестким кружевом на желтом камзоле брюзгливого старца. Дом пялился на Ирочку через монокли стеклопакетов и осуждающе качал пластиковыми листьями мертвых деревьев. Дом заговорил с ней сухим голосом консьержки и нехотя, наступая на горло собственным желаниям, пустил внутрь.
Лифт. Движение. Остановка. Ковровая дорожка к единственной двери и насмешливое рыльце звонка.
Ирочка нажала кнопку, заранее решив, что в жизни не станет работать здесь.
– Вы опоздали на полторы минуты, – сказали ей из-за двери.
– Простите. Ваша консьержка потребовала паспорт и...
Зачем она оправдывается? Ведь собиралась уйти, так почему бы не сейчас? Хороший повод отступить.
Дверь открылась, и Ирочке велели:
– Проходите. Верхнюю одежду можете положить на кресло. Разуваться не надо. Прямо по коридору, потом налево.
За дверью никого не было. Это невозможно, но не было. Ирочка сдавленно хихикнула, выпросталась из тесного – все-таки следовало взять на размер больше – пальто, кинув его на изящную банкетку, прижала к груди сумочку, скользнув пальцами по шелку шарфика – это успокаивало, – и ступила в сумрачный коридор.
Вросшие в стену светильники, ниши и смутные тени картин, статуй, фотографий. Мягкий ковер крадет шаги, и собственное дыхание кажется слишком уж громким. А может, и не собственное? Вдруг это кто-то за спиной?
Ирочка обернулась.
Пусто. Жутко вокруг. И мысли нехорошие. А если он маньяк? Нет, в самом деле маньяк? Возьмет и убьет Ирочку и... и никому не будет дела, никто не станет трясти милицию, требуя справедливости и возмездия, наоборот, вздохнут с немалым облегчением – избавились от паршивой овцы.
Дверь Ирочка открывала, полностью смирившись с предстоящей смертью и решением принять ее достойно. Входила она с гордо поднятой головой, а потому зацепилась каблуком за ковер, пытаясь сохранить равновесие, взмахнула руками и столкнула что-то, с глухим звуком шлепнувшееся на пол.
– Вы ко всему еще и неуклюжи, – заметил тот же голос. – Впредь я бы попросил вас больше смотреть под ноги, а не по сторонам. У меня здесь много ценных вещей. И много хрупких вещей.
– Д-да, извините. – Ирочка подняла упавшую тарелку – к счастью серебряную, в ряби чеканки и оспинах окислов. – Я не хотела...
– Если бы я решил, что вы сделали это нарочно, я бы вас выгнал. Садитесь. Да, вон в то кресло. Не стесняйтесь, я вас не съем.
Еще одна насмешка, еще одно орудие пыток. Мягкое, проглотившее Ирочку, обнявшее подлокотниками, приподнявшее ноги так, что серая юбка, строгая юбка, поехала вверх, выставляя костистые Ирочкины коленки и толстые ноги. И пиджак складками на животе собрался, верхняя пуговица оттопырилась, а кружевное жабо встопорщилось белым оперением.
– А вы и вправду некрасивы, – как ни в чем не бывало заметил хозяин кабинета.
Он разглядывал ее, сам оставаясь в тени, и взгляд – ох уж эти взгляды – скользил по ботинкам, по лодыжкам, поднимаясь к коленям, замирая на обтянутых паутиной колгот впадинах и буграх, потом полз выше, по расплывшимся на мякоти кресла бедрам. Перебирался на серую юбку, замер на складках пиджака, а голос поинтересовался:
– Вы, случайно, не беременны?
– Нет.
И взгляд пополз дальше, безразлично прыгнув через валы-жабо, коснулся голой кожи – Ирочка вновь осознала, что кожа у нее болезненно-желтоватая, а шея коротковатая, и лицо ее чрезмерно кругло, как любила выражаться бабушка. И на этом круглом лице совсем не к месту широкие брови и широкий же, утиным клювом, нос. И подбородок тоже широкий, и лоб, только при всей ширине – низкий, отчего лицо кажется сплюснутым.
– Пожалуй, вы мне подходите, – вынесли вердикт. – Вы достаточно некрасивы, чтобы не строить иллюзий.
И человек вышел из тени.
– У вас не появится глупой мысли соблазнить меня. Забеременеть. Выйти замуж.
– Я?
– Вы. Вы не станете забывать об обязанностях, потому что вдруг потянет сделать мне кофе или убраться в квартире ради проявления заботы, в которой я совершенно не нуждаюсь. Вы не станете расспрашивать о моих друзьях и моей семье. Вы не будете ждать поблажек только потому, что у вас красивые глаза.
– У меня?
– У вас некрасивые глаза, – отрезал он. – На редкость, скажу я вам, некрасивые. И вы об этом знаете.
– Вы хам! – Ирочка хотела было вскочить, но мягкое кресло держало крепко, насмехалось, заставляя елозить по скользкой коже, пытаясь выбраться из плена мебели.
– Я хам, – согласился работодатель. – И для вас будет лучше, если крепко усвоите этот факт. К слову, перестаньте ерзать, вы смешны.
Ирочка перестала. Ирочка одернула юбку, поклявшись, что в следующий раз придет в брюках... а будет следующий раз? Да ни за что! Она не станет работать на...
– Тимур Макарович, – представился он. – Можно Тимур, но без фамильярности.
Тимур. Не Аполлон Прекрасноликий, не Давид Великолепный, сотворенный рукою мастера, не даже Тимурленг, хотя и славен он был иными подвигами. Но Тимур.
Макарович.
Гроза девичьих сердец, неутоленная печаль зеркал, небось это лицо они отражают куда с большим удовольствием, чем Ирочкино, а потом долго хранят отражение, любуясь чертами.
На испанца похож. Черный волос, черный глаз, бесов огонь, как бабушка бы сказала, непременно сопроводивши сказанное томным вздохом. А матушка добавила бы что-то этакое, об изысканности дорогих клинков... и отец бы признал, что Тимур – просто Тимур, но без фамильярности – достоин породниться с Арванди. И наверное, сам бы предложил ему руку Алены.
Ирочка внезапно поняла, что ничего не расскажет о Тимуре дома.
Пожалуй, этот вариант был удачен. Правда, Тимур до конца не решил, правильным ли было его решение, но в любом случае отступать поздно.
Девчонку жаль. Не из-за того, что ей предстоит, тут он постарается уберечь, но просто жаль. Некрасивенькая. И знает о некрасивости, и возится с нею как с любимым щенком, холит, лелеет, растит комплексы.
К счастью.
Или к несчастью, но дальше оставлять все как есть нельзя.
И Тимур, отвлекая себя от мыслей, заставил говорить. Условия – и взгляд девчушки становится настороженным. Зарплата – настороженность растет. Правильно, слишком все странно, но Тимур платит за свои странности и за чужое нелюбопытство.
– А... а простите, чем я, собственно, заниматься буду? – Она вцепилась в сумку совершенно жуткого вида, из рыжей искусственной кожи, покрытой ко всему прочему лаком и украшенной латунными монетками,
О проекте
О подписке