Однако – юная, несмышленая – не понимала она, что следует опасаться не местных стуж и холодов, пусть и неприятственных, но являвшихся естественными для дикой русской природы. Нет, беда пришла не с зимним ветром, но с батюшкиной привычкой, усугублявшейся год от года. Собственный успех вскружил почтенному Иоганну голову. Конечно, усилия он к обустройству дел прикладывал немалые, пробиваясь не только торговлей, но и иными мероприятиями, приобретя некогда и мельницу, и долю в местном трактире, и даже аустерию, весьма выгодно расположенную и отличавшуюся от московских гостиных домов порядком и чистотой. Но чем больше имел Иоганн, тем более значительным он сам себе казался. И тем меньше прислушивался к спокойному голосу супруги.
– Я – хозяин! – так он ответил Матильде, когда та посмела сказать, что муж ее разлюбезнейший тратит чересчур уж много денег на выпивку и пустое веселье, тогда как следует подумать о том, чтобы использовать деньги на развитие дела, либо же дать в рост, либо просто отложить. У него ведь две дочери имеются, которые весьма скоро войдут в возраст, приличный для заключения брака!
Да и вовсе не мешало бы Иоганну отвлечься от друзей, несомненно, людей весьма важных и достойных, дабы уделить внимание нуждам собственного семейства.
– Не лезь, куда не просят, женщина! И не указывай мне, что я должен делать, а чего не должен!
Ссоры в доме, прежде редкие, случались теперь ежедневно. Иоганн требовал от жены почтения, смирения и признания немалых его заслуг, попрекая ее тем, что он вынужден содержать ее и детей, тратиться на их прихоти, тогда как сам не имеет ни минуточки для отдыха. И тут же, противореча сам себе, он уходил в трактир, где пил, уже не испытывая стыда за эту привычку, гулял и время от времени брался за карты.
– Он нас разорит, – причитала Матильда и шла за супругом, уговаривая его образумиться…
Вероятно, рано или поздно, но опасениям ее суждено было бы сбыться, но Иоганн умер раньше, нежели успел проиграть все, что имел. Он умер от удара, как заявил приглашенный Матильдой лекарь.
Похороны были скромными. Вдове, оставшейся в чужой земле с тремя детьми – малыми они уже не были, однако и самостоятельными, способными оказать матери вспомоществление, тоже, – все спешили выражать сочувствие. Вот только вскоре появились люди с расписками, свидетельствовавшими, что Иоганн, не имея возможности брать деньги из семейного дела, – тут Матильде удавалось чинить ему препятствия, – не гнушался делать долги. Долгов насчиталось столько, что матушка впала в отчаяние.
И Анна, утешая ее, сама подсчитывала убытки, сетуя на этакую отцовскую бесхозяйственность.
Пришлось продать мельницу, но и вырученных за нее денег, – а сумма вышла немалая, – не хватило, чтобы рассчитаться. Следом матушке было предложено отдать и трактир. Цену за него, конечно, давали не ту, на которую Матильда рассчитывала, однако, поторговавшись без малейшего успеха какое-то время, она вынуждена была согласиться. Кредиторы ее поторапливали, грозили судом и долговой ямой.
Анна видела, что сделки сии совершены несправедливо, что матушку просто заставляют избавляться от более или менее ценного имущества и, того гляди, вовсе оставят без крыши над головой, но ничего не могла поделать. Да и то сказать, кто она такова, Анна Монс, дочь виноторговца с весьма сомнительной репутацией? И, глядя в потемневшее, исхудавшее матушкино лицо, Анна кляла злодеев последними словами. Разве ж возможно людям, некогда называвшим себя друзьями семьи, поступать подобным образом?
– Ах, если бы мы были дома, – не раз и не два повторяла Матильда, заламывая белые руки. – Все бы решилось иначе! Местные же судьи судят так, что не след от них ждать ни сочувствия, ни справедливости.
И, слушая матушку, Анна преисполнялась гневом.
Вот она, еще недавно – завидная невеста, дочь уважаемого человека, который не до всякого снизойдет, – теперь стала просто девкой, не безродной, но безденежной, а оттого не имеющей хороших перспектив на замужество. И лилейной ее красоты, раскрывшейся к четырнадцатому году жизни, недостаточно, чтобы найти достойного мужа.
Но, как выяснилось, ее хватит, дабы раз и навсегда разрешить семейные проблемы.
Естественно, подобный шаг дался Матильде нелегко, во всяком случае, Анне хотелось бы так думать, и она так и думала, позволяя себе тешиться осознанием собственной исключительности.
– Ты одна – наше спасение, – так заявила Матильда дочери, которую любила вполне искренне, хотя чувство это и не мешало ей здраво оценить возможности, раскрывавшиеся перед Анной благодаря одному предложению. Не то чтобы оно было неожиданным – Матильда, признаться, желала получить нечто подобное, – скорее уж исходило оно от человека, способного дать больше, нежели прочие. – Помни, чему я тебя учила! Будь послушна. Будь любезна. Будь сдержанна.
Она не боялась, что Анна станет капризничать, поскольку долго и старательно расписывала ей все беды, которые поджидают несчастную вдову Иоганна Монса и детей его. Нищета. Горечь. И смерть в чужой стране, где не найдется никого, кто проникся бы тяготами судьбы бедной Матильды.
На самом же деле после продажи трактира у Матильды оставалась изрядная сумма, которую она припрятала, здраво рассудив, что деньги никогда не будут лишними. Нынешнее ее положение можно было бы назвать стабильным, но Матильду оно никоим образом не удовлетворяло. И грешно было бы отвергнуть столь редкостную возможность. Тем более что Анна не только для себя откроет новые высоты, о которых, глупое дитя, она и не подозревает, но и позволит сестре своей выйти в свет. Модеста же не упустит своего шанса. В отличие от красивой, но несколько глуповатой сонной Анны, Модеста к своим годам уже неплохо разбиралась в реалиях жизни, прекрасно понимая, что женщине в этом сложном мире поможет устроиться «правильный» мужчина.
Вот только в Немецкой слободе такого найти непросто.
Признаться, Анна испытывала некие опасения, что тот господин, о котором так радостно говорила матушка, не забывая ей напоминать, что отныне семейное благополучие зависит всецело от Анны, будет нехорош собою. Конечно, данное обстоятельство ровным счетом ничего бы не изменило, Анна все равно бы согласилась на его условия – да и подозревала она, что согласия ее вовсе не требуется, – но ей было легче, если бы будущий любовник не вызывал у нее отвращения.
Она вспоминала все виденные ею когда-либо лица, пытаясь найти то, которое показалось бы милым, но, как назло, видела лишь уродство. И воображение, истомившись, рисовало ей образ человека старого, подточенного многими болезнями и скверными привычками, которые всенепременно сказывались на его обличье самым печальным образом: лысого, толстого, кривоногого и беззубого. Лицо его покрывали глубокие оспины, дыхание было тяжелым и смрадным, а глаза слезились, как у того нищего на площади.
И когда Анна, доведя себя до предобморочного состояния, уже готова была пасть на колени перед матушкой, умоляя не отдавать ее этакому чудовищу, служанка, единственная, оставшаяся у них, возвестила о появлении гостя. По тому, с каким подобострастием держалась эта, нагловатая прежде девица, Анна заключила, что гость – именно тот человек, которым заняты были все ее мысли.
Сердце вдруг на миг остановилась, и Анна, бросив взгляд в зеркальце, подумала, что вот бы ей умереть! Прямо сей же час, в ее такой маленькой, такой уютной комнатушке, где прошло ее детство и девичество, которому выпала злая судьба закончиться так скоро и печально.
Однако она одернула себя, сказав мысленно, что покорность родительской воле есть величайшая добродетель. И своим поступком она, Аннушка, губит свою честь, но спасает семью. Разве может она допустить, чтобы любимая матушка жила в нищете? Чтобы сестрица голодала, а брат замерзал холодными здешними зимами?! Чтобы все ее близкие, родные люди страдали сугубо из-за Аннушкиного глупого упрямства и себялюбия?
Нет, конечно!
И Анна, сказав служанке, что она немедля спустится, присела перед зеркалом.
Она знала, что хороша – об этом ей говорили не единожды, и порою эта урожденная, свыше дарованная ей красота пробуждала в душе Аннушки тщеславие и гордыню. Она садилась перед зеркалом, подаренным еще ее отцом, в те времена, когда любезный Иоганн имел настроение и деньги на подарки семье, и, разглядывая себя, приговаривала:
– Ах, если бы мне уродиться принцессой…
Конечно, Аннушка и прежде понимала прекрасно, что человеку не дано выбирать, где и кем он появится на свет, что в этом есть высшая воля и желать иного – грешно. Однако детское воображение, распаленное похвалами – а Иоганну нравилось думать, будто обличье дочь взяла от его покойной матушки, известной красавицы, – рисовало Аннушке чудесные картины. В них она была не дочерью виноторговца, но знатной дамой, чье место – во дворце. Аннушка видела балы и приемы, куда как роскошные, не те вечера, что время от времени устраивались матушкой. И себя видела – прекрасную, блистательную и недоступную. Она была милосердной и щедрой, поскольку именно сии добродетели важны не менее, нежели внешняя привлекательность…
Но жизнь все переменила.
И Аннушка, глядя на себя наново, как-то равнодушно подмечала, что лицо ее и вправду миловидно, черты его мягки и приятны взгляду, нос в меру велик, губы пухлы, глаза и вовсе чудесно огромны, ясны и блестят, говоря об Аннушкином отменном здоровье.
Она подмечала фарфоровую белизну кожи, которую вовсе не портил легкий румянец, и пышность волос, мягких, пуховых. И в кои-то веки собственная привлекательность виделась Аннушке не наградой, но наказанием. Но гостя не следовало заставлять ждать. Убедившись, что наряд ее пребывает в порядке и выглядит она именно так, как полагается пристойной девушке из хорошей семьи, Анна спустилась.
Она уже слышала матушкин голос и смех и голос человека, показавшийся ей смутно знакомым и звучавший вовсе не неприятно.
Он не был уродлив.
Не молод – да, но и не стар, скорее уж пребывал он в том возрасте, который принято именовать расцветом сил. Высокий и статный, он впечатлял своею силой и красотой. Аннушка, позабыв о страхе, разглядывала гостя. Он же смотрел на Аннушку.
– Красавица, – сказал он, обращаясь к матушке. – И станет еще краше.
Он поднялся и подошел легкой пружинящей походкой, и Аннушка поняла, что сердечко ее, до того замиравшее от ужаса, колотится безумно.
Франц Лефорт – а кто не слышал об этом человеке, чей ум мог сравниться единственно с его везением? – обошел вокруг девушки. Она заставила себя сохранять неподвижность и смотреть на собственные руки.
– И скромна… скромность украшает… но излишняя скромность порою идет во вред.
Матушка поспешила согласиться, Анна же поняла, что, если обратятся к ней, она не сумеет произнести ни словечка и, верно, покажется им обоим на редкость глупой, никчемной.
Сухие пальцы приподняли ее подбородок, повернули голову Анны влево, затем вправо… ее разглядывали, не скрывая интереса, и это обстоятельство вызывало у Анны страх. Вдруг окажется, что она вовсе не столь уж хороша, как говорит маменька?
– Пожалуй, мы прогуляемся, – произнес Лефорт, предлагая Анне руку. Отказать такому человеку было бы немыслимо. Матушка тотчас захлопотала, что, дескать, Анна вовсе не готова выйти в люди, что одета она не так уж хорошо, и не причесана должным образом… и бедной сироте неоткуда взять денег на наряды, достойные девицы столь прекрасной…
Матушкины намеки были настолько прозрачны и ясны, что Анна лишь розовела все сильнее.
Вот сейчас гость разозлится и ответит что-нибудь резкое, раз и навсегда перечеркивая и матушкины надежды, и страхи Анны. Однако он лишь отмахнулся, сказав:
– Позже!
Естественно, Анне и прежде доводилось выходить за пределы аустерии, однако никогда еще она, покидая дом, не испытывала такого всепоглощающего страха.
Теперь все соседи, знавшие Анну с младенчества, увидят ее рядом с Лефортом и…
– Я знал вашего отца, – произнес Лефорт, и Анна осмелилась поднять взгляд. – Хороший был человек, однако слабый. Он легко поддавался порокам, что его и сгубило. Надеюсь, вы не склонны к пьянству и мотовству?
– Ничуть, – Анна ответила, и это, первое слово далось ей с трудом. – Боюсь, мой батюшка, при всех многочисленных его достоинствах, не сумел устоять перед искушением. Эта страна…
– Она чужая для вас, верно?
– Да, – с облегчением призналась Анна. – Я здесь родилась, но я не чувствую той любви, которую должна бы испытывать к родине.
– Она вас пугает?
– Порою – безумно. Здесь всего… слишком!
Он слушал ее внимательно и не спешил высмеивать, как это обычно делал брат, и не морщился, как сестрица, которая всем своим видом выказывала, что подобные мысли вовсе не годны для взрослой и разумной девицы.
– Зима тут чересчур холодная. А лето приносит изнуряющую жару. Люди то веселятся до безумия, то столь же глубоко горюют. Они готовы растратить все, до последней монеты, на пир, но тут же вспоминают о цене денег, стоит зайти разговору о вещах действительно важных.
Анна замолчала, осознавая, сколь неосторожна она была в речах. Неужели ей, женщине, ведомо, что из вещей действительно является важным? А осуждение родителя, хоть и беспутного, и вовсе недостойно хорошей дочери.
– Что ж, я вижу, что ты и неглупа ко всему прочему, – сказал Лефорт. – Оглянись и скажи: что ты видишь?
Мирок, знакомый ей с детства, крохотный, уютный, примиряющий ее с необъятностью и дикостью Московии. Здесь, в Немецкой слободе, если и не дышалось привольно, то было всяко легче, нежели за ее пределами, в огромном и бестолковом городе, где было много грязи, воронья и нищих.
Там по узким кривым улочкам слонялись калечные, выпрашивая монетку, толклись купцы, то важные, из богатых, то вовсе нищие, но и те, и другие с одинаковой готовностью ломали шапки перед боярами. И боярские возки неторопливо плыли сквозь толпу, окруженные свитой – лютой, готовой рвать кого угодно по малейшему приказу. Только на порогах многочисленных церквей, прибежищ чернорясых монахов, снисходило на бояр смирение, большей частью показное. И выходили они к люду, кланялись, крестились размашисто.
Здешние женщины белили лица так густо, что те утрачивали всякое с лицами сходство, и рисовали на этом набеленном полотне сурьмяные брови, алые щеки да губы. Они надевали одно платье поверх и еще сверху третье, словно дикие цыганки. А потом млели под тяжестью собственных тяжелых нарядов, но не мыслили избавиться хоть бы от одного.
Нет, в слободе – все иначе.
Чисто. Степенно. И мирно. Здесь все друг друга знают и стараются жить в мире… во всяком случае, именно так Аннушка полагала до того момента, когда случилось ей столкнуться и с людской черствостью. Неужто те добрые соседи, которые раскланивались и с нею, и с матушкой, поступили бы столь жестоко, вынуждая их распродавать все имущество для уплаты долгов? По правде говоря, Аннушку мучили сомнения: и вправду ли так уж много денег назанимал отец?
– О долгах не волнуйся, – Лефорт держал ее руку – бережно. – Так, значит, ты видишь, сколь разительно здешняя жизнь отличается от той, к которой привычны московитяне.
Как это можно не увидеть?
– Действительно, – улыбка Лефорта смутила Аннушку. – Ты права, дитя! И поверь, многим весьма не по вкусу наше здесь присутствие. Сколько бы мы тут ни прожили, сколько бы ни отдали этой стране сил, умений или же денег, до которых местные бояре особо охочи, мы останемся чужаками. Нас терпят, но и только… представь, что случится, ежели московитяне решат пойти на Немецкую слободу?
– Но зачем?!
– Зачем… скажем, на очередной проповеди им напомнят, что тут живут одни безбожники, а следовательно, их Богу угодно будет лишить нас жизни. А заодно уж – и забрать наше имущество.
То, что он говорил, было… страшно.
Аннушка представила, как легко падет ограда, окружающая слободу, поставленная давным-давно, когда иноземцы лишь начали селиться здесь, и озверевший московский люд, охочий до погромов, пройдется по слободе, круша и ломая все, что увидит.
Полетит по крышам огонь.
Польется кровь…
– Вижу, ты прекрасно все понимаешь, – сказал Лефорт. – И это – лишь Москва, а таких, как мы, чужаков, ненавидит вся Россия… в этом нет ни смысла, ни пользы, одна дикость, которую молодой царь желает одолеть. И для всех нас будет лучше поддержать его в этом начинании.
О царе Аннушка слышала многое.
Некоторые говорили о нем одобрительно, что отличается он редкостным разумением и живостью характера. И что качества эти весьма полезны для правителя.
Другие же твердили, что царь жесток безмерно, своеволен и совершенно чужд порядка, поскольку то и дело берет в нем верх кипучая азиатская кровь, каковой полно в каждом русиче. И разве не «проявил» он себя, отобрав власть у родной сестры, с которой обошелся весьма прескверно? Что уж говорить о людях, кои вынуждены были служить ей. Сколь многие полегли, расплачиваясь за позор, испытанный царем при бегстве в Троицу! Ведь поговаривали, что он до того перепугался, прослышав о планах Софьи, что бросился спасаться в одном исподнем. А спасшись, упал на землю и бился в конвульсиях. Что это, если не кара высших сил?
Третьи же остерегались подобных разговоров, но порою шептались, что Петр вовсе не в слабовольного своего батюшку нравом пошел, а значит, способен на многое. И перемен не избежать, но – во благо ли будут они?
Что ждать от царевича, позванного на престол вторым, после старшего брата Ивана, однако же сумевшего не только выжить, но и отобрать власть – что у царицы, чей ум и норов всем были известны, что у своего слабовольного брата?
Если кто и знал, как ответить на сей вопрос, то молчал благоразумно.
Всего год, как воцарился Петр на московском престоле…
Нет, Аннушка так далеко не видела, ибо не было нужды девице из приличного семейства заниматься столь странным делом, коим является политика. Однако сейчас она разом вспомнила все эти беседы. И Лефорт говорил, продолжая идти неспешным шагом, и многие останавливались, раскланивались с ним – с почтением, но без местной подобострастности – и спешили перекинуться словом-другим с человеком таким удачливым. Лефорт кивал, когда кому отвечал, когда делал вид, будто не слышит вопроса.
– Царь Петр по-юношески пылок, горяч и непоседлив. Он желает получить все и сразу, а когда это не выходит, он впадает в ярость либо же в тоску. Однако находит в себе силы пересилить ее, чтобы попытаться вновь… в нем кипит кровь, и в то же время она не заглушает всецело голоса разума. Сейчас царь стоит на распутье. У него много врагов, но мало друзей. И это – опасное время.
Лефорт остановился у пруда. Он глядел в воду и думал о чем-то, совершенно Аннушке недоступном.
– У власти он всего год, однако и сам теперь разумеет, что власть его весьма… условна. Московией по-прежнему правят бояре. Наталья Кирилловна старается привить сыну интерес к деяниям государственным, но местные обычаи таковы, что самое простейшее решение требует многого обсуждения, размышления, неторопливости. А царь норовом пылок, весьма… и терпения ему не хватает.
Аннушка знала, что царь, будучи еще царевичем, как-то появился в Немецкой слободе и был премного удивлен местными порядками. И с той поры зачастил сюда.
– Ему не отдадут власть по доброй воле, однако же он не станет спрашивать. И он уже видит в советниках врагов, которые ограничивают его права самодержца. А царь весьма самолюбив. Запомни это! Никогда и ни в чем не ущемляй его самолюбия, потворствуй ему, говори то, что он желал бы слышать. А то, что не желал бы, скрывай, внушай ему исподволь, чтобы он думал, будто сам пришел к подобным мыслям.
– Я?!
– Ты, милая, – Лефорт повел Аннушку вдоль берега. Пруд был красив, ухожен и ничуть не похож на те забитые грязью, заросшие осокой и рогозом речушки, подбиравшиеся к самой Москве. – Не так давно царя женили. Его согласия на то не было, но матушка и бояре настояли. Государству требуется наследник. И я скажу, что решение это – правильное, поскольку государь принадлежит не столько себе, но и народу. Лишь твердая уверенность в завтрашнем дне позволит искоренить саму мысль о смуте. Но царь не терпит никакого притеснения своей свободы, да и девица, выбранная матерью ему в жены, пришлась ему не по вкусу.
– Она некрасива?
О проекте
О подписке