С детства Андрюша Истомин знал, что он – особенный. Знание пришло с маминой улыбкой, с бабушкиными мурлыканьями, в которых слышалась исключительно похвала. С табуреткой, выкрашенной в синий цвет, неустойчивой, но замечательной – ведь с нее Андрюша читал стихи. Читал он громко, с выражением, и люди, приходившие в гости, восхищались его талантом.
В школе Андрюшина уверенность в собственной незаурядности лишь укрепилась. Ведь именно его ставили в пример другим, хвалили за аккуратность и вежливость. А когда Андрюша позволял себе быть неаккуратным и невежливым, его упрекали мягко, не забывая при том улыбаться.
Да и кто осмелится всерьез ругать единственного сына директрисы?
Он рос, окруженный любовью, и сам себе представлялся этакой вещью исключительной красоты и редкости. Странным образом это представление передавалось иным людям.
Его любили. Преподаватели, сокурсники, случайные знакомые, даже древняя, как само здание института, вахтерша улыбалась Андрюше приветливо. И он улыбался в ответ, даря себя – во всяком случае, ему это виделось подарком – всем и щедро.
Конечно, находились завистники, но… в целом все складывалось неплохо.
До определенного момента.
– А тебе обязательно идти? – Наденька стояла в дверях, вытянувшись вдоль косяка в нарочито эротичной позе. Розовая ночнушка подчеркивала формы тела.
– Обязательно.
– А обязательно сейчас? – Наденька надула губы. И без того пухлые, они вдруг показались огромными, в пол-лица.
Пора избавляться от этой связи.
– Обязательно.
– Я буду скучать. Очень-очень скучать. – Ноготок скользнул по краю декольте. – Твоя котенька будет плакать… ее ничто не утешит. Ничто-ничто.
Пауза. Актриса из нее никудышная. Сам Андрюша притворялся куда как лучше. И вообще если подумать, то он и не притворялся – он всецело вживался в роль, какой бы она ни была.
– Денег больше нет.
– Совсем нет? – Бровки нахмурились, губки стали еще больше, а подбородок вовсе исчез. – Совсем-совсем? Дрю-у-ушенька… ты меня что, не любишь?
– Не люблю. – Он вдохнул и выдохнул, примеряя однажды снятую маску.
– Что? – переспросила Наденька.
– Милая, ты – красавица. Умница. Просто ангел. Но я тебя не люблю…
Задрожали ресницы, просыпались слезы.
– И дело совсем не в тебе, – Андрюша сделал шаг и протянул руки, взял вялую ладошку с длинными ноготками. – Дело во мне и только во мне. Я думал, что все прошло, но…
– Но что? – Когда она злилась, голос терял томность, зато в нем прорезались резкие ноты.
– Но я не в силах забыть Веру. Я пытался, но сейчас осознал – мои усилия обречены. Я всегда буду верен ей. Пусть не телом, но душой.
– Она ж мертвая.
В чем-то мертвая жена гораздо лучше живой.
– Да. Она мертва, а я жив. Когда-нибудь наши бессмертные души воссоединятся, и я верю, что она простит меня… я тебе рассказывал, насколько великодушна Вера? Нет? Она была ангелом!
– А я…
– И ты ангел. Я знаю, что скоро ты встретишь человека, который оценит тебя по достоинству…
Денег все же пришлось дать. Наденька, сообразив, что решение окончательно и обжалованию не подлежит, торговалась, выдвигая контраргументами разбитое сердце и развалины надежд. Бульдожья ее хватка, назойливость и нежелание просто уйти – а ведь было время, когда у Андрюши получалось завершать романы изящно, – утомили.
Радовало лишь то, что финансовые потери в скором времени будут возмещены.
Все бабы – дуры. Но некоторые – особенно.
На дно сумки Лера положила пакет с деньгами. Вытащила, обернула старой рубашкой и снова положила.
– Все правильно, – сказала Лера, вытирая слезы. – Я все делаю правильно.
Квартиру она обещала освободить к вечеру. И задача не представлялась такой уж сложной: собственных Лериных вещей здесь было немного. Только книги, но книги Лера уже перевезла.
Наверное, надо было продать их тоже… деньги пригодятся.
Деньги Лера любила если не с рождения, то с детского сада точно. Уже тогда она четко осознала взаимосвязь между разноцветными бумажками в мамином кошельке и вещами, которые на эти бумажки выменивались.
По мнению Леры, да и не только ее – отец и бабушка придерживались той же позиции, – вещи мама выбирала без надлежащего тщания, с деньгами расставалась легко, будто бы не понимая, что однажды они могут закончиться.
– Балованная, – повторяла Лерина бабушка, придирчиво разглядывая покупки. – Батон небось в булошной брала. А в магазине-то дешевше. И селедку надо бы цельную… а чулки нашто?
Она вытягивала мамины колготы и, ухватив двумя пальцами, поднимала высоко, чтобы все видели бесполезную покупку.
– Порвались, – оправдывалась мама.
– Заштопай, – бабушка шипела и прихлюпывала. Вечный ее насморк, который лечился вареными яйцами и картофелинами, но никогда не долечивался, делал речь неразборчивой. – Заштопай и нось.
– Я не могу ходить в штопаных колготках.
– Все могуть, а она не можеть. Ишь, панночка.
– Я зарабатываю достаточно, чтобы купить себе пару колгот. Отдайте!
Бабушка отдавала. Во-первых, купленные колготы возврату не подлежали, во-вторых, их легко было порвать. А бабушка не могла позволить себе портить новые вещи.
– Зарабатвает она… о дитяти подумай! Ее ростить надо. На ноги подымать, – бабушка говорила это монотонным скучным голосом, подтирая тряпочкой нос.
– Ей тоже хватит.
Они ругались до вечера, и вечером тоже. Лера засыпала под раздраженное бормотание, и оно преследовало ее в детских снах, рядясь в разноцветные колготы, все как один – штопаные, чужие.
Наверное, в Лериной жизни все могло бы сложиться иначе, останься мама с ними. Но ей однажды надоело экономить.
– Вы – совершенно невыносимые люди, – сказала мама. – Я с ума с вами схожу!
– Оно и видно.
Бабушка держала у переносицы свежесваренное яйцо, белое, с красной магазинной печатью. И Лера думала, отпечатается ли это клеймо на сухой бабкиной коже или нет.
– Я ее заберу. Позже.
Забрала мама лишь золотые серьги-гвоздики, подаренные ей ее мамой, да кожаную сумку. Лера, забравшись на подоконник – пришлось здорово подвинуть стаканы с прорастающим луком, – смотрела вниз, на маму, такую красивую в серой норковой шубке, на ее нового друга, тоже красивого, на черную «Волгу»…
– Не горюй, дитятко. – Сухая бабкина ладонь легла на Лерину голову. – Оно ить как в жизни? Одныя работают. Другыя хвостом крутять. А их потом жизнь возьме и прикрутить. Вот поглядишь, вернется…
Лера ждала, что бабкино предсказание сбудется. Она считала дни, забиралась на подоконник, который бабка упрямо заставляла луковыми стаканчиками. Лера смотрела во все глаза и ждала, что вот сейчас въедет во двор черная «Волга» и мама, красивая, в серой шубке, помашет рукой, а потом поднимется и скажет Лере:
– Собирайся. Поедем со мной.
И Лера поедет в тот другой, великолепный мир, где нет штопаных колгот.
Ожидание закончилось, когда отец привел в дом Клаву.
– Знакомься, Лерунь, это – тетя Клава, – он указал на женщину, высокую, тощую с выпирающим животом, на котором возлежали водянистые руки. – Она будет твоей мамой.
Клава работала в круглосуточной привокзальной столовой, откуда приносила пакеты еды – холодного пюре, комковатой пшенки, котлет и кусков курицы с беловатой жирной кожей. Еда отправлялась в морозильник, где могла храниться долго. Клавина рачительность всех радовала, и ссоры в доме прекратились. Клава не была плохим человеком, скорее уж равнодушным. Она с одинаковым спокойствием относилась и к супругу, и к Лере, и к собственному ребенку, который просто однажды появился в квартире.
Младенцу выделили старую кроватку и старый же комод, потеснив Лерины вещи.
– В тесноте, зато свое, – сказала бабка, разглядывая бледного слабенького мальчишку. Он и кричать-то не умел, только кряхтел, будто бы от рождения был стар.
Младенца нарекли Иваном и начали приучать к экономии. Бабка достала с антресолей старые Лерины вещи, здраво рассудив, что младенцу плевать – мальчуковые они или девочковые. Клава не возражала. Она как-то очень быстро вышла на работу, перепоручив ребенка бабке и Лере. И в доме опять появились перемороженные котлеты, комковатое пюре и полезная пшенка…
Лера привыкла.
Эта привычка, въевшаяся в кровь, мешала. Она останавливала руку, потянувшуюся в кошелек. Она заставляла придирчиво вглядываться в вещи, искать в них не красоту, но практичность. Единственные купленные туфельки из белой замши, на тонюсенькой шпильке, стоили нескольких бессонных ночей и закончились обострением гастрита.
Если бы нашелся покупатель, Лера продала бы туфли, не задумываясь.
Но покупатели не находились, и туфли легли в шкаф. Надевать их было жалко. Иногда Лера доставала коробку, выносила ее на лоджию, к окну, на котором выстроились пластиковые стаканчики с головками лука, и разглядывала покупку.
Скидка в пятьдесят процентов. Это выгодно? Выгодно. Но Лера могла выбрать что-то более практичное. Без каблука – в каблуках часто ломаются супинаторы и набойки слетают регулярно. Не из замши, но из кожи или кожзама, который еще дешевле…
– Мы просто ждали подходящего случая, – Лера вытащила из коробки туфельку и прижалась к ней щекой. – Совершенно особого случая.
Обернув каждую туфельку рисовой бумагой, Лера уложила их обратно в коробку, а коробку отправила в сумку. Теперь кроссовки. Джинсы. Свитер и пара рубашек в клеточку, купленных в секонде, но с виду почти новых.
Скоро все изменится.
Белые туфли. Белое платье. И флердоранж в волосах. Из Леры получится красивая невеста.
Милочка выпаривала мочу. Вонь стояла неимоверная, и Кирилл Васильевич не выдержал, сбежал в зал. Приоткрыв окно, он прижался к щели носом и задышал, втягивая резкие городские ароматы, спеша насладиться ими, но был пойман за сим предосудительным деянием.
– Кирюша! – Строгий Милочкин голос заставил отпрянуть от окна. – Что ты такое делаешь?
– Голова закружилась, – попробовал оправдаться он, понимая, что оправдания не спасут: Милочка была женщиной строгой, где-то даже суровой.
– Иди на кухню.
– Там воняет!
– Тебе просто надо привыкнуть.
Она повторяла это уже месяц, с тех самых пор, как перешла на новую систему по Малахову и заполонила кухню склянками с мочой. Желтоватая, та в банках гляделась вполне ничего, и всякий раз, поднося стакан ко рту, Кирилл Васильевич убеждал себя, что пьет сок.
В конце концов, уринотерапия лучше лечебного голодания…
– Пары урины благотворно влияют на состояние кожи. Твоя кожа омолодится, – сказала Милочка тоном, не терпящим возражений. – Разве ты не чувствуешь, как она омолаживается?
Единственное, что чувствовал Кирилл Васильевич, – это тошноту, о которой помалкивал. Не надо перечить Милочке, особенно теперь.
– А может, я лучше здесь посижу?
Милочка нахмурилась.
– Ты такой же маловерный, как и твой братец. – Она выставила указательный палец с пожелтевшим ногтем. – И такой же слабый. Вы оба думаете, что деньги решают все. На самом деле деньги – зло. На них скапливается отрицательная энергия. Скажешь, что не так?
Кирилл молчал.
– Деньги испортили тебя!
Его испортят, если Кирилл не найдет денег. Тридцать тысяч… когда только успел? А ведь поначалу карта шла, прямо-таки сама в руки просилась.
– Милочка!
– Что? Я говорила и буду говорить то, что думаю. И если ты меня стыдишься…
Кирилл Васильевич жены своей не стыдился, скорее уж того факта, что его, человека, в общем-то, разумного, угораздило влюбиться в эту одержимую странными идеями женщину.
Они познакомились на какой-то совершенно бессмысленной вечеринке, где «Агдам» закусывали бутербродами с варенкой, а на десерт предлагались карамельки «Мятные», где кипели споры, а словесные дуэли заканчивались объятиями. Где каждый второй считал себя диссидентом, а каждый первый – сочувствующим, но при том все диссидентство сводилось к кухонным разговорам на высокие темы.
– Скажите, вы верите в Бога? – спросили тогда еще не у Кирилла Васильевича, но у Кирюхи, мирового парня, молодого специалиста и перспективного кадра в одном лице.
Спрашивала девушка в круглых очках, с дужкой, замотанной синей лентой. С дужки свисала цепочка, и серебряный крестик лежал на смуглой щеке.
Кирюху очаровал этот крестик, а потом и щека, и пухлые вишневого цвета губы, и глаза ярко-синие, и черные цыганские кудри, которые то и дело падали на лицо. Девушка отбрасывала их небрежным резким жестом и хмурилась, раздражаясь этакой непослушностью волос.
– Так вы верите или нет?
– Конечно, нет, – ответил Кирюха и протянул стакан с «Агдамом» и надкушенный бутерброд. – А вы?
– Христианская концепция понимания божественного имеет множество недостатков. – Бутерброд и стакан незнакомка приняла. – Однако вместе с тем не следует отрицать, что средневековый теоцентризм оказал величайшее влияние на современную культуру.
– Советскую?
– И советскую в том числе. Человеку свойственно искать Бога, стремиться к совершенству…
Она говорила с таким пылом, с такой верой, какой Кирюха не встречал ни в одном из прошлых и нынешних своих знакомых. И жар ее слов переплавил скептическое его отношение.
Милочка – Милослава – привела его в храм, к темноликим иконам в кованых окладах. Она заставила дышать ладаном и слушать заунывные напевы богомольных старух…
Потом была свадьба. Герман высказался против.
И родителям Милочка-Милослава не глянулась. Не стоило ей тогда надевать черное платье и шляпку с вуалеткой. Не следовало вывешивать напоказ серебряный крест и говорить о Боге, вере и философии…
– Не следует нам туда ехать, – сказала Милочка, выдернув из воспоминаний.
Годы ее не пощадили. В черных волосах быстро проклюнулась седина, нарочито яркая, словно стремящаяся подчеркнуть Милочкину индивидуальность. Кожа потемнела и рано покрылась морщинами. Фигура оплыла, сделавшись бесполо-квадратной. Но и сейчас, глядя в ярко-голубые глаза, Кирилл Васильевич видел ту волшебную женщину.
– Ты меня слышишь, Кирилл?
– Он – мой брат.
Для Германа тридцать тысяч – копейки. Надо лишь попросить… объяснить…
– А я – твоя жена. И ты живешь со мной, а не с братом.
Она отложила палку, которой помешивала урину, и взяла его за руку.
– Посмотри мне в глаза. Ты не хочешь с ним встречаться. Ты помнишь, как он обошелся с нами?
– Герман переживал…
Жлоб он. И рассказывать про игру нельзя. Герман не выносит чужих слабостей, а карты – это слабость. Тогда что? Признаться Милочке. Она найдет выход. Всегда находила.
– А ты разве не переживал? Вера – твоя племянница. Мы ее любили. Мы скорбим о ней. А он – женился на этой проходимке. А тебе – ни словечка. Как будто бы ты ему и не родной, – она сжала руки. Милочкины пальцы, несмотря на кажущуюся пухлость, были крепки. – Но вот теперь он тебя зовет. И ты бежишь на зов, роняя тапки.
Тапки оставались на ногах Кирилла.
– Кирилл, скажи, что дело не в долгах.
Кирилл молчал. Милочка хмурилась.
– Ты же обещал мне, что…
– Так получилось, солнышко… я обещаю, что это – в последний раз.
На кухне что-то зашипело, и вонь усилилась многократно. Ойкнув, Милочка бросилась прочь.
С внезапным раздражением – пора бы ей остепениться, в ее-то годы – Кирилл распахнул окно и вдохнул смолистый сладкий воздух.
Завтра же… он завтра встретится с Германом и, если повезет, получит свои тридцать тысяч.
Лучше бы сорок. С запасом.
Полина ходила по квартире босиком. Эта привычка завелась у нее не так давно, аккурат после похорон. В тот день у Полины пропали вязаные чулки, и она, вечно мерзнущая, неспособная выдержать малейшего сквозняка, растерялась.
Конечно, сейчас Полина понимала, что причина растерянности – нечеловеческое напряжение, стресс и страх перед будущим, но тогда она просто разрыдалась. И плакала долго, горько, до распухших век и осклизлого от соплей носа.
– Чего ревешь? – хмуро спросил Герман Васильевич, которому не спалось и не работалось.
– Н-носки потеряла, – ответила Полина, торопливо вытирая слезы. Она знала, что хозяин слез на дух не переносил. Но тут он вытащил мятый платок и сунул в руку.
– На…
Полина была уверена: именно тот короткий разговор изменил ее судьбу. И когда всем прочим было отказано от дома, Полине предложили остаться. А потом она вышла замуж и стала полновластной хозяйкой квартиры. И сняв с полки фарфорового голубка, Полина промурлыкала:
Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках…
Говоря по правде, Герман мало походил на золотую рыбку и внешностью, и характером. Зато был щедр и страдал аритмией. А в совокупности с нездоровым образом жизни, оздоравливать который Герман категорически не желал, Полинино замужество грозилось быть недолгим.
От золотой рыбки останутся палаты царские… и счета заморские… и каменьев драгоценных сундуки. Один такой стоял в Полинином будуаре. Сундук был не так чтобы велик, да и камни в нем лежали не самые дорогие, но прежде-то у Полины не имелось собственных украшений.
Гранатовый браслет, совсем как у Веры Николаевны, только лучше. Жемчужная нить, пусть и с плохоньким, неровным жемчугом. Гарнитур с бирюзой и перстень с опалом…
Полина полюбила, сидя на полу, лаская пальцами босых ног ворс ковра, раскладывать свои сокровища. Она не примеряла камни, лишь разглядывала. В разноцветных глубинах ей виделось странное, и это странное Полину завораживало, напрочь лишая воли. Оно шептало, что у Германа имеются другие камни, настоящие алмазы и рубины, колье сапфировое, фермуар с изумрудами и аметистовые подвески… или те серьги, с саламандрами в бледно-голубых бриллиантах, о которых Полина не желала помнить. Герман, к счастью, тоже не вспоминал.
Были. Сплыли. Лишь бы не вернулись… ну их, проклятых. Не то чтобы Полина верила, скорее уж осторожность проявляла. Осторожность никогда не помешает.
А вот колье она бы примерила.
О проекте
О подписке