Первые бои этой Первой Мировой Войны начались и тут же во всей стране, во всей необъятной Российской Империи прекратились забастовки, антиправительственные выступления. В каждом уезде витийствовали патриотически настроенные ораторы из местных жителей, тысячи людей записывались добровольцами на войну, и вся Россия превращалась в огромный госпиталь. Во дворцах открывались лазареты и производства перевязочных материалов. В одном из таких лазаретов оказался и Митька.
– На начинающего Бог!
Вещанью мудрому поверьте.
Кто шлёт соседям злые смерти,
Тот сам до срока изнемог.
На начинающего Бог!
Его твердыни станут пылью,
И обречёт Господь бессилью
Его, защитники тревог.
На начинающего Бог!
Его кулак в броне железной,
Но разобьется он над бездной
О наш незыблемый чертог.
Молоденькая сестра милосердия читала раненным бойцам стихотворение Федора Сологуба, опубликованное в газете «День», и всё «стреляла» любопытными глазками на Митьку. Она мгновенно влюбилась в его мужественную красоту, в его ярко-васильковые глаза, опушённые густыми чёрными ресницами. Она влюбилась, как влюблялись многие девушки. Митька и сам часто увлекался, и даже проходя службу в армии, умудрялся заводить короткие романы. Но сейчас Митьке было не до них. Всё не шёл у него из головы старый солдат Михайлов. Как это оказывается просто, забрать жизнь человека. Забрать вместе с мечтами, надеждами, невыполненными обещаниями. Забрать, не дав сказать прощального слова, не дав проститься с родными людьми. И, как они теперь будут без нег жить, его Акулина, да пятеро ребятишек-сироток? Неужто пропадать им теперь? И кого в этом винить? Ах, если бы он жили, где-нибудь далеко от линии фронта, где-нибудь в Сибири. Глядишь, покуда доехал бы до фронта, война б и кончилась, и не случилось бы этой его гибели и не остались бы сиротками жена Акулина, да пятеро ребятишек.
Митька хоть и продолжал все ещё верить, что война скоро закончится, что все эти смерти и лишения ненадолго, что побьёт русская армия врага, но на душе всё-таки оставалось смутно. Нестерпимая тяжесть повисла у него на сердце, мучила обида за погибших товарищей.
– Эй, браток, – отвлёк Митьку голос с соседней койки. – Ты живой? А то всё молчишь и молчишь.
– Я-то живой, – невесело ответил Митька. – А вот товарищей моих дюже много полегло.
– Как звать-то тебя, браток?
– Родичи Митькой нарекли.
– А меня Яшкой. Да Митька, у этого чертова Сталлупенена много хлопцев головы сложили. Я сам в сто пятом Оренбургском полку воевал. Тепереча и не знаю, остался ли кто акромя меня в живых. Побил нас немец изрядно, аки цыплят пощелкал.
Митька внимательно слушал героя, оказавшегося в самом пекле того боя, и горящими глазами рассматривал, пытаясь вспомнить, не видел ли его рядом с собой во время атаки противника. Но понять это было сложно, так как голова Яшки была перебинтована, а лицо сильно испорчено свежими шрамами.
– Энто да, досталось нашему корпусу, – согласился Митька с Яшкой.
– А всё из-за сволочюги Епанчина, – взорвался ругательством Яшка. – Столько хлопцев положил, и бой чуть не просрали. Погнали нас на убой в угоду генералов да полковников. Чтобы крестов они себе поболе навешали.
– Тише ты, Яшка!
– А что тише-то, Митюха? Я их не боюсь. Хватит, вдоволь уж в жизни своей набоялся народец наш горемычный. Будет с него, пора уже и голову поднять. Эх, Митька-Митька, в том-то и беда вся наша. Всё боимся правду смолвить, сами себя защитить боимся.
И всё-таки понизив голос, Яшка сказал Митьке:
– Ведь знал штаб корпуса, что наша сороковая, соседняя слева, дивизия опоздала на целый переход, и там, где они должны были быть, получилась дыра. Знали и не предупредили об этом.
– Брешишь! – возмутился Митька.
– Собака брешет, а я верно говорю. А немцы-то знали, вот и двинули нам в тыл.
И уже совсем тихо Яшка добавил:
– Измена.
– Ну, будя брехать, – снова возмутился Митька. – Что по дурости нашей россейской ещё поверю, а, чтоб измена… Брехня.
– Не слушай его парень, – сказал раненый боец, услышавший их разговор. – Не было никакой измены. А ты Яшка не мели чего не знаешь. На моих глазах дело было, когда адъютант полковнику нашему Комарову о движении немцев докладывал. А тот ему в ответ, какие, мол, немцы, что вы? Это же, говорит, наша сороковая дивизия. Ну, а уж, как немцы открыли огонь из своих орудий и пулеметов в тыл и фланг, тут же спохватились, да только поздно было. Полк-то уж дрогнул.
И немного помолчав, боец сказал:
– Митька прав, дурость это наша россейская, расхлябанность, шапкозакидательство. Огонь получился близкий, потому и страшный такой. Отступали в беспорядке. И Комаров наш, наивный, только и успел крикнуть: «Знамя! Знамя! Спасайте знамя!». И сам пал, продырявленный пулями пулемёта. Вот так. И знамя мы вынести все же успели.
– Вот видишь, Яшка, – обрадовавшись этим словам, сказал Митька. – Никакой измены не было.
– Знамя-то вы вынесли, а народу сколько полегло, – нервно ответил Яшка. – А кто не полёг, так те в плен сдались. Посчитай, таких большая часть полка.
– Может, и сдались, да только ведь в окружение попали, – снова не согласился с Яшкой боец. – Да, и пленные будут и убитые, потому как война это, а не казаки-разбойники.
– А, всё одно, – не унимался Яшка. – Всё из-за этих сволочей, крыс штабных. Срать им на нас! Поубивали и ладно, Русь большая, других пришлют. Мы для этих генералов не люди, так, говядина, пушечное мясо. Ведь полк наш, как формировали? В три дня мобилизовывали. Пополняли местными запасными из гор.
– Ты-то почём знаешь? – усмехнулся боец.
– Верно-верно, – поддержал Яшку Митька. – Воевал со мной один из местных. Хороший был мужик.
– Твой-то мужик может, был и хороший, – всё не унимался Яшка. – А остальные? Жиды. Тыщи две еврейчиков. Поговаривали даже, что командир полка перед выступлением подал рапорт, потому, как полк из-за них сделался не боеспособным. И прав был, какие из жидов вояки? Так и получилось, что жиды эти, сукины дети, почти все в плен побёгли сдаваться, только бы не воевать. Ну, ничего-ничего, не далёк тот день, когда мужички наши, взявшие сейчас оружие повернут его куда надо. И война вот эта нам в помощь станется.
– Ну, будя тебе, Яшка! Не кипятись, как самовар, – сказал Митька. – Войну энту, мы к осени справим, вот поглядишь. И не всё офицерьё сволочи такие, как ты гутаришь. Вот хучь вашего Комарова взять. Вот в сводках фронтовых пишут и Буд-вет-че-ном, мать его, не вымолвишь, овладел, и Сан-сей-че-ном, и направление наступлением изменил, дабы помочь Герритен взять. А сам погиб. А хучь генерал Розеншильд – Паулин. Который начальник двадцать девятой пехотной дивизии, двадцатого корпуса. Ведь энто он принудил немцев отступить. Ну, или хучь начальник моей дивизии, генерал Адариди. Отбил же он удар.
– Э, Митька, – протянул Яшка. – Да ты и не слухаешь меня. Что не скажи, а мы, простая солдатня, всё одно для них не люди. Нас на убой гонят, что б орденов себе поболе навешать. Ты хоть знаешь, что дальше с нашей дивизией было?
– Нет, не знаю, – с грустью ответил Митька. – Ранило меня вскоре.
– Я знаю! – тяжело дыша, отозвался фельтфебель, лежащий на койке напротив Митьки, под самым окном.
Вся левая часть его тела была перебинтована, и глаз, и рука с грудной клеткой, и нога.
Митька поднялся со своей койки и подошёл ближе к фельтфебелю, так как говорить он мог только очень тихо, практически из последних сил. Митька даже почувствовал себя счастливчиком рядом с ним, ведь осколки от гранаты, ранившие его в спину, не задели позвоночник, и он мог ходить. Только лишь правую руку Митька плохо чувствовал, но доктора обещали, что это ничего, до свадьбы заживёт.
– Я тоже из двадцать седьмой дивизии, – тихо заговорил фельтфебель. – Дрогнули полки, и девяносто девятый Ивангородский и сотый Островский. Но появился вдруг командир сотого Зорин и с ближайшими офицерами остановил начавшееся отступление. Указал новую позицию, фронтом к северо-западу и приказал на этой позиции укрепиться, окопаться то есть. Окопы солдаты быстро вырыли и наступившего с севера во фланг противника мы остановили. Поддали оружейного огонька. А продвижение вперёд остановилось только когда стемнело. Ох, и страх нас взял, когда мы огляделись вокруг. Всюду горящие деревни, да немецкие усадьбы, подожжённые артиллерийским огнем. Да, мы оставили взятый с большим трудом Герритен, но и немцы бой прекратили.
– Вы были там, господин фельтфебель? – спросил Митька.
– Был, – с трудом улыбнувшись, ответил тот. – Солдат и впрямь там много погибло, но и офицеров полегло довольно.
– Вы-то окудова знаете? – небрежно спросил Яшка.
– А оттудова, что лично воевал с Зориным и теми офицерами, кои не щадя себя останавливали наступление, и коих ты, солдат, так поносишь. И падали те офицеры на моих глазах замертво, но присяге данной Царю и Отечеству не изменили. Потому нечего, солдат, тут болтовню разводить. Мне такие, как ты, смутьяны, уже встречались в японскую. Не слушай его парень!
И собрав последние силы, раненый фельтфебиль, грозно сказал Яшке:
– А ты, ещё заведёшь свои разговоры, быстро окажешься, где положено!
После этих слов в палате вновь восстановилась тишина.
Митька смотрел то направо на Яшку, то на бойца, соседа по койке слева, то на фельтфебеля, рядом с койкой, которого сидел, и прибывал в полной растерянности. Смятение закралось ему в душу, ведь каждый из них был по-своему прав и Митька не мог понять, кто же из них прав больше.
– Господин фельтфебель, разрешите обратиться? – спросил по форме Митька.
– Обращайся, боец.
– А что было потом?
– А потом генерал Ренненкампф приказал, с угрозой предать полевому суду тех командиров полков, которые не удержали уже занятые в бою позиции, в один день овладеть ими снова. Вот после полудня наша дивизия и двинулась вперёд со всеми мерами охранения. А дальше и изумление вышло и радость – продвигаясь мимо мест вчерашнего боя, противника мы там не нашли. Все местечки обнюхали – пропали немцы. Только мины оставили, гады. Это меня от них так. А там, где вот этот воевал, – и фельтфебель повел здоровым глазом на Яшку. – Там зрелище предстало жуткое. Убитые лежали вперемешку, и наши и немцы. Там и убитые офицеры полка лежали, и Комаров… без сапог. Нашлись шакалы, нехристи, грабили убитых под покровом ночи.
Произнося эти слова, фельтфебель злобно фыркнул на Яшку, будто это он мародёрничал на поле боя. А Митька почесал голову левой рукой и тяжело вздохнув, закрыл глаза. После всего увиденного и услышанного ему теперь хотелось только одного, как можно скорее воспользоваться положенным ему отпуском и отправиться домой, в родное Богоявленское, которое, как ему казалось два года назад, он покидал навсегда. Захотелось ему обнять любимую сестру Машу и хотя бы на некоторое время забыть об этом сражении и об этом споре своих соседей по палате. Споре, которому суждено однажды принять, куда большие масштабы.
О проекте
О подписке