Великая любовь и огромные достижения всегда требуют большого риска.
Мудрость тибетских монахов
Он проснулся от того, что где-то играла музыка «Фауста». А может, эта музыка звучала внутри него? Опера, которую он в Киеве смотрел более сорока раз, в этот раз звучала как-то тревожно, и он сел на кровати, ощущая, что сердце скачет вверх-вниз практически без остановок. Он вдруг подумал, что роман – это бессонница и учащенное сердцебиение: когда просыпаешься среди ночи и не можешь уснуть, потому что непреходящее беспокойство призывало сесть к столу и писать, но кто-то другой внутри него отговаривал делать это немедленно, потому что ночью нормальные люди спят, а не марают бумагу.
Жизнь в Москве требовала своего летописца, после Киева, который он описал в «Белой гвардии», наступал черед Москвы, города, который он принял далеко не сразу. Роман – это то, на что можно потратить силы в отличие от фельетонов и заметок, которые он когда-то строчил в «Гудке», презирая себя, презирая сослуживцев, и самая ужасная правда состояла в том, что уйти ни от себя, ни от окружения было никак нельзя. Трудно было вспоминать о том времени: оно сливалось в сплошную конвейерную ленту – без лиц, без событий, без красок и запахов. Это была настоящая «Дьяволиада»!
Но одновременно он знал, что роман, который зреет в нем, уже однажды сожженный и который дает о себе знать таким вот способом: бессонницей и сердцебиением, от чего становится сухо во рту, он обязан написать. Но контуры окончательного замысла не проглядывали, перед ним словно возникал легкий и удивительный абрис, который еще только следовало наполнить внутренней архитектурой и сложными связями, однако любимый вальс из «Фауста» как будто сигналил: все непременно сбудется.
Он вспомнил один случай, который никак не мог забыть.
Булгаков любил это место – Патриаршие пруды, они притягивали его. Он помнил, как гулял там с Любой, и она весело смеялась, запрокинув голову в ответ на его слова и шутки. Он любил ее тогда. Любовь к Любе настигла его внезапно, чем-то она напоминала ему яркую птицу, без спроса ворвавшуюся в его жизнь.
Впервые он встретил ее на вечере, на котором чествовали литераторов, приехавших из Берлина. Булгаков неожиданно понял, что эта встреча не пройдет для него даром. Такие вещи он всегда предвидел заранее. Предвидел и страшился их, пытаясь оттянуть неизбежное. Он всегда тянул до последнего, но это была не трусость в ее обычном понимании, это, скорее, была осторожность и неверие, что жизнь предложит ему лучший вариант. И еще его всегдашний скептицизм. Это профессия врача заставляла его смотреть на людей и окружающий мир трезвым взглядом, отмечая все недостатки, всю изнанку жизни.
Патриаршие. Патриаршие. В жару здесь было приятно, хотя пруд небольшой, как лужица, но от воды веяло свежестью и прохладой. Сильные деревья давали тень, и духота летних дней здесь переносилась легче. Он вспоминал тех, кого называл «одесской бандой». Он глубоко презирал их, так же, как и они его.
Иногда они встречались здесь на Патриарших. Эти неразлучные двое – выныривали из тени, и солнечные пятна или чаще всего закатное солнце светило им в спину. Они появлялись словно из сгустившегося воздуха, иногда он думал, что в их появлении есть что-то от гоголевской мистики. Неразлучная парочка! Если вдуматься, то выглядели они прекомично – высокий Катаев и маленький низенький Олеша. Он видел их еще издалека, и эти две фигуры прочно отпечатались в памяти. И вот однажды… Однажды с ними появился третий.
И в этом явлении было нечто страшное и инфернальное. Этот третий… в нем было что-то от дьявола: он шел, прихрамывая на ногу, высокий, лысый…
Булгаков прищурил глаза, смотря на них.
В мареве фигуры расплывались и приобретали темные очертания. Он не знал: кто был этот третий… Но, когда подошел ближе, в памяти вспыхнула вспышка узнавания. Это был Владимир Нарбут – поэт, попавший в жернова революции, из которых вышел покалеченный – без кисти левой руки, хромал же он с детства. Говорили, что его родным повезло меньше; в результате налета «красных партизан» брат Сергей был убит.
В нем было нечто ужасное, то, что отталкивало, и один его вид внушал страх и отвращение. Но троица уже стремительно приближалась к нему. Он помнил, как в Киеве в девятнадцатом году этот самый Нарбут читал стихи в кафе «ХЛАМ», стихи богохульные, внушавшие ужас. Где-то они были ему смешны, как неуклюжая попытка самовыражения. Все эти люди не имели никакого понятия об изяществе и стиле. Он помнил, как его семья, когда еще жила в Киеве на Андреевском спуске, выписывала журнал «Сатирикон», и все они, Булгаковы, прочитывали его. Как восхищались Чеховым, Аверченко, Тэффи.
Но эта приближавшаяся троица олицетворяла силы, глубоко враждебные ему.
Булгаков подтянулся. Сейчас они подойдут сюда, к скамейке, на которой он сидел, и надо будет общаться с ними, говорить.
На секунду показалось, что, когда они к нему приблизятся, кто-то из них достанет нож и вонзит к него. Или отрежет голову. Эта мысль почти развеселила его. Отрежут голову. Как Иоанну Крестителю. И он станет мучеником. Святым. Эта мысль ужаснула его своей правдоподобностью. С тех пор как он приехал в Москву, ему стало казаться, что здесь от него ждут жертвы.
Троица стремительно приближалась. Он не знал: встать или оставаться сидеть на скамье. Он решил не делать никаких телодвижений.
Валя Катаев, подойдя, насмешливо выдохнул.
– Уф! Жара! – И, вынув из кармана платок, вытер шею.
– Там вода, – показал он на киоск на углу. – Выпей воды. Абрикосовой.
– Вы знакомы? Владимир Нарбут.
Нарбут стоял и молча смотрел на него. Сверху вниз. Под этим взглядом было тоскливо и неуютно.
– Михаил, – кивнул он. – Булгаков.
Нарбут важно кивнул в ответ. Потом присел рядом на скамейку.
– Давно здесь?
– Нет. Примерно полчаса.
– Я не об этом, в Москве давно?
– А… это, – Булгаков повертел головой, было чувство, что воротничок жмет шею. – Почти два года.
– И как?
– Возможности есть, нужно уметь воспользоваться ими. Вот сейчас работаю в «Гудке». С ними.
– Нравится?
Это походило не то на допрос, не то на неумеренное любопытство.
– Работа как работа… Хочется писать не только фельетоны, но и большие вещи. Романы…
Нарбут кивнул.
Он еще не знал, что пространство вокруг него уже искривилось, и каким-то странным способом окружающие его люди и обстановка перемещались в пространство романа.
– Мне кажется, твое лицо знакомо.
Здесь он похолодел. И опять непонятно – почему.
– Киев, – внезапно тихим голосом сказал он. – Девятнадцатый год. Кафе «ХЛАМ». Ты читал там стихи.
Глаза Нарбута расширились.
– Точно! – воскликнул он громовым голосом и хлопнул себя по лбу. – Точно! Киев – хорошее было место это кафе. Жаль, что закрылось…
Булгаков хотел сказать еще о Шкловском, но замолчал. Вспоминать этого типа совершенно не хотелось. Холодком веяло от Нарбута, словно в жаркой летней Москве вдруг дохнуло стужей. Или это зимний Киев воскрес в памяти. Презанятное место было это кафе «ХЛАМ» – что расшифровывалось как художники, литераторы, артисты и музыканты. А по буквам – было смешное слово «ХЛАМ». Хлам и есть, лучше не скажешь…
– Я сейчас за водой. Туда и обратно… – сказал Катаев, срываясь с места…
Он пошел к киоску за водой…
Олеша топтался рядом, словно не решаясь сеть.
– Вот издательство открыл, – будничным тоном сказал Нарбут. – «Земля и фабрика».
– Современное название, – в голосе Булгакова прозвучала насмешка. – Вполне в рабоче-крестьянском стиле. – Он на секунду закрыл глаза, а, когда открыл, увидел немигающие глаза Нарбута, он утонул в них, потом вынырнул.
«Аки змий, право, – подумал он. – Страшный человек. Богохульник».
Странная тоска нахлынула на него. Вдруг захотелось бросить работу в «Гудке» и заняться романами, писать, писать и писать.
Он глубоко вздохнул. Этот ветер, который доносил пресновато-горький запах воды и земли, и распустившейся зелени… Но вместо этого – поденщина, фельетоны!
– Что вы сказали, – перебил его Нарбут. – Фельетоны?
– Я говорил вслух? – удивился он.
– Да.
– Нехорошо, заговариваюсь.
Хотелось попроситься в издательство к Нарбуту, с еще ненаписанным романом, захватить эту территорию, сделать ее своей. Упрочить шаткое положение, но что-то мешало легко и беззаботно отдаться текущему моменту.
«Никогда и ничего не просите».
А Нарбут сейчас был явно сильнее, чем он, Булгаков.
– Вы ведь, кажется, сын священника? – спросил его Нарбут.
– Кто сказал? – в притворном ужасе воскликнул Булгаков. – Зарэжу, – и он комично схватился за голову. Он всегда любил разыгрывать людей шутливыми сценками. Но сейчас это было не как в юности – от избытка сил и энергии. Сейчас это была форма защиты, юродство, которое спасало от того темного и страшного, что гнездилось в Москве.
Легкая сардоническая ухмылка скользнула по губам Нарбута, но он ничего не ответил.
– А вы знаете, что Бога не существует?
– Как не существует? – возразил Булгаков. – Вы можете представить доказательства?
Олеша рассмеялся.
Но во взгляде Нарбута показался нехороший блеск.
– Могу, – сказал он с каким-то непонятным упрямством. – И докажу.
Вернулся Катаев с кружкой абрикосовой воды в руках.
На губах, как усики была пена.
– О чем спор?
– Вот он, – кивнул Булгаков на Нарбута, – сказал, что Бога нет.
Катаев смотрел на него спокойно. Чересчур спокойно.
– Что ты скажешь?
– Есть, есть! – в комичном ужасе Булгаков воздел руки к небу. – Как это нет? Быть не может, чтобы Бога не было, милосердного и грозного…
Валентин смотрел на него, прищурившись.
– Все юродствуешь, – сказал он с какой-то зловещей интонацией. – Пижонишь! Белогвардейские штучки проглядывают.
Булгаков как-то вдруг сник.
– Да. – Опустил он голову, словно в притворной печали. – Каюсь…
«Лавочка на Патриарших, закат… эта троица… спор о Боге… все могло бы стать началом неплохого романа», – подумал он.
Но о чем? О том, что эти люди нагрянули в Москву и решили здесь заняться дьявольщиной. Точно! Развеселился он. Эти бесшабашные шумные одесситы, левантийцы, пожалуй, ничем другим заниматься и не могут. Чертовщина явно в их вкусе. Особенно этот Нарбут… Но и его, скорее всего, ждет страшная судьба. Виденье промелькнуло и исчезло. Больной Нарбут тонет в темной холодной воде.
– Мы сейчас собираемся в одно место, на литературное собрание. Ты с нами, али как? – спросил Катаев.
– С вами. С вами, а впрочем, не знаю. Расхотелось куда-либо идти.
– Тогда, если передумаешь – догоняй! – Они поднялись и словно растаяли в теплых весенних сумерках.
Он остался на скамейке один.
– В час небывало жаркого заката, – задумчиво сказал Булгаков. – Однако…
Теперь Екатерина Сыромятникова была в Москве с совсем другим настроением, чем это было семь месяцев назад. Тот водораздел, который пролег в ее душе, заставил по-другому смотреть на некоторые вещи, в частности, то, что вчера еще казалось важным, сегодня уже потеряло свое значение.
Смерть близкого друга, потрясшая ее, вдруг совсем по-иному высветила ценность жизни. А еще пришло понимание, что жила она, тратя время на ерунду, которая не стоит и выеденного яйца.
«Боже, ну, почему я была такой глупой? – повторяла она, как заведенная. – Ну, почему?…»
Когда ее друг-наркоман, с которым она в последнее время то ссорилась, то мирилась, умер, то она уехала в Тибет.
Как сказал один монах, который на краткое время стал ее Учителем, она уехала в поисках «внутреннего моря». Звучало это очень красиво «в поисках внутреннего моря». Но где же оно было? И что подразумевалось под этим самым «морем»?
Никогда она не думала или, точнее, не задумывалась, что все, что мы видим – иллюзия, майя, и все рождается в нашем сознании и там же умирает… Не привязываться к вещам, не привязываться к людям. На все смотреть беспристрастным отстраненным взглядом.
После Тибета, где она поднялась на высоту, от которой захватывало дыхание, она вернулась в Америку, а потом в Москву и готова продолжить начатый путь. Ведь ее расследование – тоже путь. Было время, когда она хотела все забыть, но ей сказали, что нельзя уклониться от собственного пути, даже если он извилист и пролегает не так, как это виделось вначале. Если есть искушение свернуть – ты вправе это сделать, но тогда твой путь закончится, и начнется какой-то другой. Уже не твой.
О проекте
О подписке