Так бы и сложилось одно к другому, не о чем говорить: вон, ни следа ни от нее, ни от кухарки, только окровавленный белый передник в песьих зубах. Дождь прошел, следы размыл, кровь с камней да земли слизал, косточки выполоскал, унесли те косточки вороны по гнездам да прочие звери лесные… Не осталось следа от рода прежнего барона Тавтейр. Правит ныне Готрид Же… Хромой в белостенном замке с крышами, солнцем облитыми.
Ан нет. Не так все вышло. Псы, что побежали по следу, верно, кухарку живо сыскали. Даже в глубокой грязи капли крови они чуяли и слышали топот легких ног по раскисшей тропинке, это правда. Да только вот стоило кухарке обернуться, да выдохнуть короткое слово, которое никто из люда простого знать не мог, сбились с проворного бега собаки, неуверенно гавкнули, замотали растерянно хвостами. И – сели полукружком чуть в сторонке, смотрели на девицу. Чепец у нее с головы сбился, и рыжие, густые пряди кудрявых длинных кос, расплетшихся от быстрого бега, летели по ветру, как живое пламя. Горели темные омуты-глаза у замковой кухарки, и тонкие губы бледные повелительно произносили слово-запрет. И не смели тронуть ее псы, привыкшие рвать чужака по первому позволению хозяина. Бросила она им испачканный детской кровью передник свой и приказала:
– Ступайте обратно!
И послушно отправились злые собаки, куда сказано, и принесли передник тот хозяину, и забыли все о кухарке, рыжей-некрасивой, веснушчатой да лисьи-востроносой – точно не было той никогда.
Но история с этого места только начинается.
Слушай, слушай, король, и не говори, что не слышал.
Как же вышло так, что одним словом остановила девица злых собак бароновых? Так и вышло – коли рыжеволосая да темноглазая, была она племянницей древней ведьмы, что жила в избушке в самой лесной глуши, за четырьмя ручьями, за тремя топями болотными, за седьмою тропой нехоженой-заросшею. Даже коли знаешь дорогу туда – и то не вот что найдешь ту избушку. Немудрено с пути сбиться да заплутать – коли уж ведьма тебя видеть не захочет. Но к кухарке-племяннице то, ясное дело, не относилось. И пошла она. Пошла – тропки отсчитывает, за плечо поплевывает семечками ягод шиповниковых, что срывает с кустов по пути, по сорочьему клекоту сторону определяет – не собьется! Идет она, ветки древесные ей косы на голове чешут-расплетают, травы холодные ступни умывают, метелки травяные она завязывает против солнечного хода за собой – и знать будешь, куда отправилась, а следа не найдешь. В чепце своем несет ведьмина племянница голову малышки Лалейн, и каплет чистая кровь алыми бусинами во мхи – и каждая капелька тут же превращается в ягодку-брусничину. Знать будешь, куда идет племянница ведьмы Ингерды – не найдешь следа! Куда, зачем головку бароновой дочки снесла – не узнаешь!
Долго ли, коротко ли – а сумерки густеть начали, синие, серые – поползли из оврагов, с неба пали… собаки в замок вернулись, а кухарка – да кто бы узнал теперь в этой рыжей лесной колдунье прежнюю скромницу! – добрела до теткиного дома. Стоит избушка – неприметна, крыша ветками крыта, стены в землю ушли, окошко еле мерцает мутным огоньком. Только дверь отворилась со скрипом да слышала девушка, как холодным старухиным шепотом дохнул ветер в уши – входи, племянница дорогая, входи.
– Ночи яркой да печи жаркой, тетушка Ингреда, – переступила порог девица, кланялась низко, и старуха, подняв глаза на девушку, лишь хмыкнула:
– Ишь… попросту могла бы, не чужая кровь, чай, а своя, родная деточка… С лихом пришла, деточка, вижу. Проходи, не мнись у порога.
Сидела ведьма, в семерик шалей закутанная, у огня, а у ног ее лежала косуля – шея вывернута, за ухом прямо стрела завязла. Глаза открытые блестят, переливаются – точно камни самоцветные.
– Садись, Мод, говори.
И кухарка замковая – звали ее Муотфлейн, не поскупились родные на звонкое имя! – присела перед теткою своей. Положила старухе на колени голову малышки Лалейн, да взглянула в серые, прозрачные ведьмины очи, выцветшие от старости почти до белизны.
– Вижу-вижу… слышу, слышу! – говорила ведьма. – Вижу, кровь струится, вижу, пес ярится… вижу я хромого, вижу – молодого… А-хаа! Слышу! Слышу, в землю льется сила.
А сама тем временем взяла тяжелый охотничий нож, очертила им круг у очага, где лежала косуля, туда же и голову Лалейн положила на белом платке. Сама стала перебирать ступки да плошки в подпечье, и знаками показала племяннице – тащи, Мод, все, что на верхней полке у дальней стены сыщется.
Не стала девушка спрашивать, что да почему – повиновалась. Тем более что старуха дала девушке чашку с водой умыться, и своим передником ей обтерла щеки: хоть и казалось Мод, что ни слезинки она не уронила ни от жалости, ни от страха, ни от ветра холодного, а все же тянуло бледную мягкую кожу от соли, да жгло и кололо высохшими слезами – и только умывшись, и поняла, что это так.
Вот принесла она тетке Ингерде все, что та просила – горшки да плошки, кувшин узкогорлый да травы сушеные, да порошки всякие, разноцветные. Иные пахучие и яркие, иные ровно камень растертый, иные на кашицу похожие… из чего они составлены, никому из живущих знать не захотелось бы! Правда, Мод они не пугали – лишь немногие из ведьминых пожитков были ей незнакомы, да.
– Садись, Мод. Скажу что сделать – делай, не думай. Видишь, Коно-охотник принес сегодня плату за вылеченную собаку. Два золотых отдал и косулю – гляди, каков ловкач, а? Славно ко времени косуля эта пришлась, что скажешь?
Мод кивнула тетке, да села у ее ног, стала толочь ивовую кору, как та приказала, а старуха завела песню-скороговорку:
Из одного не выйдет десять
Если верно не заклясть
Два открой ветрам подгорным,
Три равны, огню их в пасть
Что такое есть четыре,
Спросишь верно у земли ты.
Слушай, ведьме не перечь!
Семь и пять – под камень класть.
Шесть бросаешь прочь из окон,
Восемь раз трубишь закат.
Эй, топи-ка жарче печь,
Слушай, ведьме не перечь!
Эй! Девять и один – не станут десять
Если я им не велю.
Трижды три и черный кот!
Трижды три и тайный ход!
Трижды три я раза
Заклинаю землю, ветер и огонь в моей печи!
Слушай!
А, ты слышишь? Не молчи!
Со словами этими натирала она голову мертвой девочки всякими порошками и зельями, обмывала настоями коры и трав, мазями натирала, что смешивала споро тут же на плоском камне своим широким ножом. А после наклонилась к косуле, и одним длинным, уверенным движением отрезала той голову.
– Племянница славная моя, вдень-ка в иглу нитку, да покрепче! – велела она Мод. И та взяла иголку из подола старухи, втянула в ушко крепкую, из паучьего шелка крученую нить. Бросила иглу в чашку с остатками черной густой мази и подала ведьме. А та тем временем навыдергивала серебряных булавок из своей шали, пронесла трижды их через огонь – рыжие лепестки пламени и не думали жечь кривые старухины пальцы – и теми булавками скрепила позвонки косулины с девочкиными. Взяла нитку и стала шить – да так ловко и споро, точно пальцы у нее были тоньше и нежнее, чем у королевской дочери! Пришила накрепко, шов вышел гладкий и ровный. Кивнула себе, заново забормотала что-то – даже Мод не разобрала на этот раз, что именно говорила Ингерда.
Расчесала Лалейн ее чудесные волосы. Смыла с косульей шерсти следы крови, погладила сухою ладонью звериную шею и девичью голову, макнула кончик кривого пальца в миску с жидко разведенной красной глиной – и начертала на белом ясном лбу Лалейн руну, что означает землю. Пробормотала:
– Недр Отец и Матерь того, что на лике Земли!
Трижды три и черный кот!
У-хах, трижды три и тайный ход!
Коли слышишь – не молчи!
Дунула в лицо девочке – и только закончила старуха выводить красной глиной ту руну, как дрогнули ее ресницы. И открылись ясные, живые глаза на прелестном личике.
– Слы-шу, – еле различимо пробормотала дева-косуля.
Расхохоталась старая Ингерда, и вторил ей недобрый, ликующй хохот Мод, а в трясинах за избушкой заухали громко совы.
И что же было дальше?
А дальше осень сменилась зимою. Про служанку и думать забыли, про ведьму и не знал никто. А про мертвую девочку-госпожу ларанда Тавтейр боялись вспоминать – Хромой барон как есть запретил.
И вот – заметая былое, коснулся первый тонкий снежный покров земли и палой листвы, как покрывало прячет тело, возлегшее на погребальный костер. Первая зима правления в этих землях не показалась Готриду такой уж страшной – просто потому, что он не знал, что раньше никогда не выходили из этого леса осмелевшие звери так часто, не грызли охотников и их собак, не скреблись в дома.
Подумал бы иной – ну так и холодного ветра уже давненько не упомнит никто. Холодна зима! Да, ветра – такого сильного, что гудел он под потускневшими, уже совсем не солнечными крышами замка, точно колокольный язык, бьющий по литым бокам, холодного настолько, что выдувал он тепло из стен, сколько не топи очаг – здесь этакого давно не припомнили бы старожилы. Говорили – каков хозяин в этой земле, такова и погода. О лихе, хромым бароном учиненном, молчали, ясное дело. Так, может, и забыли бы – зима кончилась, весна пришла, вздохнули свободнее люди. Забыли бы – кабы не сделалось так, что не стало покоя в лесу Тавтейр, да и в землях близ замка.
Завелась в лесу том диковинная козочка – молодая косуля с человечьим лицом.
Лик ее, сказывают, прекрасен был и строг, бег легок, как полет стрелы, золотые рожки на головке той косули выросли – тоньше и изящнее тех, что изваял бы лучший ювелир, точно золотые веточки. А во лбу сиял знак, как янтарная искорка или медовая капелька, говорят. Ну, то кто издали козочку ту видел, так говорит. А кто вблизи – так те сказывают, что на девичьих устах застыла злая улыбка, глаза ее горят болотными огоньками, ведьминой зеленью, и копытца у той косули острей кинжального края, а знак на лбу – древняя руна – красно-огненный, а не золотистый. А вот рожки золотые, да. Из густой волны прекрасных девичьих волос высятся, тонкие и дивно изящные.
Да и сама косуля – очень уж красива, красивее козочки никто не видывал. Только злонравна она – держись, брат, коли боги немилостью своей оделили и встретиться на лесной тропе с нею довели.
Заведет путника в чащобу, обманет-запутает, дорогу перекроит. Охотников с выездом в болото заманивала, коней пугала, собак хвосты поджимать заставляла. Других зверей за собой водила с легкостью – вот, сказывают, как набежит стадо косулье на посевы,
О проекте
О подписке