Читать книгу «Еврей на коне. Культурно-исторический контекст творчества И. Э. Бабеля» онлайн полностью📖 — Эфраима Зихер — MyBook.

Поразительный взлет и страшное падение Бабеля

Во второй половине 1920-х годов Бабель был признан одним из самых талантливых молодых писателей в советской литературе – и в то же время его, наряду с другими «попутчиками», марксистские критики стали атаковать как враждебного революции, не познавшего принципы классовой борьбы. Публикация рассказов «Конармии» в журнале «Красная новь» в 1924 году вызвала упреки со стороны легендарного командующего Первой конной армией С. М. Буденного в статье «Бабизм Бабеля». Буденный и его армия обрели статус легенды как в ревизионистской историографии Октябрьской революции, так и в литературе. Его имя пригодилось в боевой кампании «Пролеткульта», а критики из левого журнала «На посту» жаждали крови «попутчиков»; критики пролетарских писателей из групп «Октябрь» и «Кузница» жестко осуждали любые попытки выразить художественную точку зрения, хоть в какой-то степени неоднозначную по отношению к большевистской революции.

С трибуны журнала «Октябрь» Буденный обрушился на описание Бабелем Первой конной армии как на клевету [Буденный 1924]59. Чтобы дать удовлетворительную картину, гремел Буденный, автор должен быть марксистом и показать диалектику классовой борьбы. Бабель здесь назван «гражданином», а не «товарищем», и изображен как белогвардеец-буржуй, который «по природе своей» идеологически враждебен («будучи по природе мелкотравчатым и чуждым нам»), что, возможно, было лукавой ссылкой на еврейскую принадлежность Бабеля:

Гражданин Бабель рассказывает нам про Конную Армию бабьи сплетни, роется в бабьем барахле-белье, с ужасом по-бабьи рассказывает о том, что голодный красноармеец где-то взял буханку хлеба и курицу; выдумывает небылицы, обливает грязью лучших командиров-коммунистов, фантазирует и просто лжет [Буденный 1924: 196].

Илл. 5. Первая конная армия, 1920 год


В редакторском предисловии нападки Буденного названы «ценными», а также дается обещание, что за ними последует обсуждение всего творчества Бабеля – и это до того, как Бабель выпустил хоть одну книгу!

Естественно, Буденный вполне мог возмутиться, читая описания того, как армейские командиры, в том числе и он сам, с помощью силы и угроз предводительствуют недисциплинированной группой людей в буйстве, не имеющем четкого идеологического или военного направления. Грабежи, убийства, изнасилования, подробности касательно нехватки боеприпасов и провианта, изображение невежественных, неграмотных казаков не могли понравиться человеку, который во главе казачьей армии прошел тысячу километров в борьбе с врагами большевизма и в 1935 году стал маршалом Советского Союза. Буденный занимал сторону Сталина в борьбе против Троцкого и Тухачевского и был заинтересован в том, чтобы снять со Сталина возможную ответственность за разгром, закончившийся победой поляков. К этому времени Сталин отказался от всемирной революции, и историю Первой конной армии пересматривали как триумфальное повествование о доблестных подвигах.

Вылазка Буденного усилила нападки «Октября» на беспартийную художественную литературу, в том числе на рассказы Бабеля, которые публиковались в ведущем литературном журнале «Красная новь». Эти нападки были направлены непосредственно против редактора журнала А. К. Воронского, старого большевика, ставшего объектом затяжной полемики, которая в 1927 году закончилась исключением его, уже больного и сломленного человека, из партии и ссылкой в Липецк. Бабель, не примкнувший ни к одному из лагерей и отнесенный критиками к «попутчикам», был скомпрометирован еще и тем, что опубликовал свои рассказы в «ЛЕФе» Маяковского – журнале футуристического Левого фронта искусств, позиция которого также подвергалась атакам со стороны «Октября» и ортодоксальных марксистских критиков60. Как оказалось, нападки Буденного на Бабеля только подкрепили его популярность в Москве, поскольку его рассказы стали сенсацией.

В своем ответе Буденному61 Бабель подтвердил подлинность выдуманного им образа, сославшись на письмо С. Мельникова, одного из героев повести «История одной лошади», первоначально озаглавленной «Тимошенко и Мельников» – который, кстати, не только подтвердил слова Бабеля о событиях польско-советской кампании, но и посетовал на то, что Бабель не показал разграбление Ровно красными войсками, а также попытался исправить одну деталь в рассказе (из партии он не выходил)62. Бабель бесхитростно извинился за то, что оставил настоящие имена своих героев без изменений, и действительно изменил эти и некоторые другие имена для полной публикации книги. Готовя к печати первое издание «Конармии», Бабель сообщил своему редактору в Госиздате Д. А. Фурманову, автору эпопеи о Гражданской войне «Чапаев» и наиболее активному участнику РАПП63, что не знает, как заменить «“обвиняемые” фразы», после чего заверил его: «Никто за это к нам не придерется. Опасные места я выбросил даже сверх нормы» (письмо Д. А. Фурманову, 4 февраля 1926 года. Собрание сочинений, 4: 50)64. Сопротивление Бабеля политической цензуре с помощью притворной наивности и ухищрений оказалось не вполне успешным, и последующие издания «Конармии» подверглись сокращениям и ревизиям. Нападки Буденного на «Конармию» не были забыты, и Горький в 1928 году, в период обострения конфликта между идеологией и искусством, был вынужден вновь выступить в защиту Бабеля [Горький 1928в]. Буденный повторил свою атаку на якобы порнографическую клевету Бабеля, обвинив автора в том, что тот был всего лишь в тылу Первой конной армии. В ответ Горький похвалил изображение казаков в «Конармии», так как Бабель «украсил» казаков Первой конной «лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев». Нападки на Бабеля, писал Горький, еще не переселившийся в Россию, были необоснованными, а его бесспорный художественный талант полезен для марксистского дела [Горький 1928б]65. Считается, что дискуссию прекратил лично Сталин, но она возобновлялась всякий раз, когда имя Бабеля всплывало в советской прессе.

В Москве в середине 1920-х годов происходил переход от относительной свободы к острым идеологическим столкновениям. В 1924 году умер Ленин, его сменил Сталин. В коротком произведении о мятеже на борту иностранного корабля «Ты проморгал, капитан!», датированном днем похорон Ленина, Бабель использовал для политического утверждения стилистические контрасты, но это был слабый материал, и Бабель ничего не сделал, чтобы смягчить двусмысленность позиции повествователя в рассказах «Конармии». В литературных журналах разгорелась полемика о том, должно ли некритическое изображение большевистской революции быть единственным мерилом оценки писателей, и 29 ноября 1924 года рассказы «Конармии» стали предметом публичной дискуссии, организованной газетой «Вечерняя Москва». В. Г. Вешнев в статье «Молодая гвардия» посетовал на то, что Бабель и другие «попутчики» подвергают Октябрьскую революцию моральному осуждению, а не поддерживают. Результат такой независимости мнения и настойчивого стремления к свободе писателя Вешнев отчетливо увидел в поэтизированном изображении Бабелем одесских бандитов и казаков [Вешнев 1924]. Аналогичным образом критик Г. Е. Горбачев, сравнивая Бабеля с Гейне и высоко оценивая его новаторский вклад в русскую литературу, тем не менее утверждал, что романтизм Бабеля неприемлем в нынешнее революционное время. Он назвал Бабеля циничным эстетом, который поддержал красных, а не белых, исходя из личных выгод [Горбачев 1925]. Попытки менее буквалистски настроенных критиков доказать, что Бабель использовал художественные приемы для проникновения в глубинные истины и что взгляд отчужденного интеллигента Лютова можно воспринимать как идеологическое утверждение не в большей степени, чем образы казаков в сказах, вызывали лишь раздражение тех критиков, которые не терпели гуманитарную интеллигенцию [Лежнев 1925; Лежнев 1926]. Недаром Горький жаловался, что Бабеля плохо прочли и не поняли [Горький 1963а]66.


Илл. 6. Шуточный комментарий к газетной полемике между Буденным и Горьким в журнале «Чудак», 1 декабря 1928 года. Фото из журнала «Чудак», № 1 за 1928 год. С. 14


Несмотря на славу и известность, которые принесли ему «Конармия» и «Одесские рассказы», Бабеля отталкивали низкие литературные стандарты, вульгарный материализм, растущее ограничение творческой свободы, и он избегал литературных кругов. В письме от 12 мая 1925 года к сестре за границу он жаловался:

Душевное состояние оставляет желать лучшего – меня, как и всех людей моей профессии, угнетают специфические условия работы в Москве, то есть кипение в гнусной, профессиональной среде, лишенной искусства и свободы творчества, теперь, когда я хожу в генералах, это чувствуется сильнее, чем раньше (Собрание сочинений, 4: 22).

«Попутчики» подвергались нападкам, и Бабель был в числе тех, кто обратился в ЦК с просьбой прекратить кампанию против них. Однако постановление 1925 года объявило о нейтралитете партии на литературном фронте, и истерическая кампания против «попутчиков» усилилась, в результате чего к концу десятилетия верх взяла пролетарская фракция РАПП. Хотя Бабель мог бы вписаться в художественную литературу о Гражданской войне, как Фадеев с «Разгромом» или Леонов, изобразивший преступный мир в «Воре», фактически он выделялся как диссонирующий голос к концу НЭПа, когда от писателей требовалось направить свои перья на строительство социализма.

Возвращение к еврейскому детству в Одессе

Вопреки ожиданиям приверженцев идеологии, требующих от писателей сосредоточиться на Октябрьской революции и строительстве социализма, Бабель вернулся в свое одесское детство и проследил жизнь еврейского интеллигента до и после октября 1917 года. Это был цикл рассказов «История моей голубятни», в котором одесский еврейский рассказчик проходит через художественное осознание – в «Пробуждении» и «Ди Грассо», литературное ученичество – в «Гюи де Мопассане» и Октябрьскую революцию – в «Дороге». Хотя рассказ «Дорога» (переработанный вариант «Вечера у императрицы») был начат в начале 1920-х годов, идеологическое давление сталинской диктатуры заметно в шаблонном финале, когда рассказчик достигает цели своего трудного путешествия (которое является скорее уроками антисемитизма, чем идеологии) и вступает в ЧК, радуясь товариществу и счастью. Однако в «Дороге» не обходится без иронии в отношении того, что ранее преследовавшийся еврей примеряет на себя одеяние русской царской семьи. Получивший новые права и возможности, еврей-жертва, ставший победителем, может в буквальном смысле облачиться во власть своих бывших мучителей.

Цикл «История моей голубятни» не понравился бы идеологам, требующим рассказов о современной России: ведь он не только возвращает к дореволюционному прошлому без корректного политического пересмотра истории, но и пересматривает еврейскую культурную идентичность с оглядкой на погромы. По сути, Бабель подвергает пересмотру трактовку темы еврейского детства в современной ивритской и идишской литературе, в которой патриархальная семья и традиционное обучение в хедере сдерживают ребенка, стремящегося вырваться в языческий мир природы и светской культуры [Luplow 1984; Bar-Yosef 1986]. В автобиографиях и мемуарах поколения Бабеля «культура» – это неизменно русская культура, культура Пушкина, Достоевского, Толстого, и она отождествляется с современностью и революцией. Не зря историк Юрий Слезкин озаглавил свой коллективный портрет революционного поколения «Первая любовь Бабеля» [Слезкин 2005: 143–265].

Первую попытку литературных воспоминаний Бабеля о еврейском детстве в Одессе фактически можно обнаружить в его рассказе 1915 года «Детство. У бабушки», который демонстрирует жесткое противоречие между напряженной, удушливой атмосферой замкнутого еврейского мира и совершенно чужой Россией тургеневской «Первой любви». Страстная чувственность и жестокое насилие тургеневского вымышленного мира вторгаются в еврейский дом, когда отец Владимира ударяет Зинаиду по голой руке хлыстом (глава 21) и перед наблюдающим мальчиком открывается скрытая сторона человеческой любви. В оригинальном тургеневском тексте мальчику позже снится, что отец бьет Зинаиду по лбу, но у Бабеля отец бьет девушку по щеке.

Я слышал свист хлыста, его гибкое кожаное тело остро, больно, мгновенно впивалось в меня. Меня охватывало неизъяснимое волнение. На этом месте я должен был бросить чтение, пройтись по комнате. <…> Темнеющая комната, желтые глаза бабушки, ее фигурка, закутанная в шаль, скрюченная и молчащая в углу, жаркий воздух, закрытая дверь, и удар хлыстом, и этот пронзительный свист – только теперь я понимаю, как это было странно, как много означало для меня (Детство 31–32).

Мальчик чувствует боль от режущего его кнута, статус жертвы при этом переносится с хозяйки на еврейского мальчика, и, задыхаясь от жары в тесной, темной комнате, он сразу же застывает от этого необычного ощущения, больше всего на свете желая убежать и никогда не возвращаться. Бабушка ничего не понимает – она не читает по-русски и надеется, что мальчик станет богатырем, возможно потому, что смешивает слово «богатырь» с «богачом» (на идише: «гвир») (Детство: 31). Она убеждает мальчика в необходимости «все знать», потому что, будучи сама неграмотной, видит в знании залог социальной мобильности и успеха. Мальчик глубоко переживает эротическую силу своего чтения, бессознательно интериоризируя реальное насилие погромов и преследований, но также проецируя на себя бессилие и пассивность заключенного в удушающее ментальное гетто еврейского дома среднего класса, которое требовало интеллектуальной или деловой хватки, а не физических достижений.

Переживание литературного текста предполагает культурную идентификацию, которая была характерна для восходящих, аккультурированных российских евреев. Перформативная роль литературного текста может стать своеобразной инициацией или проверкой культурной идентичности; как правило, это касается стихов русского национального поэта Пушкина. Как показывает Слезкин, среди ассимилированных евреев среднего класса приобретение русской культуры являлось входным билетом в русское общество, несмотря на дискриминацию царского режима и погромы 1881 и 1904–1905 годов [Слезкин 2005: 171–192]67. Вспомните мальчика из «Истории моей голубятни», «навзрыд» декламирующего Пушкина на вступительном экзамене в гимназию (Детство: 47). Русские евреи, стремившиеся влиться в русское общество, таким способом приобретали культурное и общественное признание, поэтому чтение русских классиков уподоблялось ритуалу инициации (наподобие ритуала бар-мицва) на пути к культурной зрелости. Однако вхождение в русское общество не проходит легко.

Поступление мальчика в гимназию празднуется как победа евреев, Давида над Голиафом, но голубей, которых мальчик заработал успешной сдачей экзаменов, у него отбирает во время погрома калека Макаренко. Нельзя не заметить, что на руке Макаренко – следы проказы, а голуби считались древним средством от этой болезни. Голубь, конечно же, является жертвенной птицей в храмовом ритуале, предписанном еврейской Библией, и когда внутренности птицы раздавливаются о лицо мальчика, он проходит обряд посвящения, открывающий ему глаза на жестокий взрослый мир насилия и антисемитизма. Катерина, жена калеки, яростно ругает еврейских мужчин и их вонючее семя, так что инициация мальчика – это не только пробуждение его оскорбленной сексуальности как обрезанного еврея, но и, как ни странно, обретение возможности видеть мир таким, каков он есть на самом деле, во всей его жестокости:

1
...
...
9