Читать книгу «Разговор о стихах» онлайн полностью📖 — Е. Г. Эткинда — MyBook.

Разговор о стихах

 
Ширококрылых вдохновений
Орлиный, дерзостный полет –
И в самом буйстве дерзновений
Змеиной мудрости расчет.
 
Ф. Тютчев, 1840


Как ни странно сказать, а художество требует еще гораздо большей точности, précision, чем наука…

Л. Толстой, 1908

Введение

Эти наивные люди не знают, сколько требуется времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне понадобилось на это восемьдесят лет, а все же я и сей час не решусь сказать, что достиг цели.

И. В. Гёте – Эккерману, 25 января 1830 года

Сказка и философия

Есть люди с превосходным слухом, которым внятны еле уловимые шорохи и шелесты, – однако они чужды музыкальной восприимчивости. Иногда они даже петь умеют, даже танцевать любят. Но симфония Бетховена или фортепьянный концерт Рахманинова навевают на них неодолимую скуку. Почему так – вопрос особый. Пытаться им растолковать музыку – безнадёжно. То, чего они не слышат, они, скорее всего, и не услышат, сколько им ни объясняй, что такое контрапункт или каковы законы классической гармонии. Воспитать в них музыкальность, конечно, можно, но это дело долгое и трудное.

Есть люди с отличным зрением: они без всяких очков видят самые мелкие буквы на таблице, висящей в кабинете врача-окулиста, однако они равнодушно проходят мимо полотен Петрова-Водкина или Ван Гога, ничего не видя в картине, кроме сюжета, и ничего не испытывая, кроме холодного раздражения. То, чего они не видят, они, скорее всего, так и не увидят, сколько бы экскурсовод ни объяснял им колорит картины и её композицию. Когда-то Тютчев говорил о людях, для которых окружающий мир природы нем и мёртв:

 
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах!
 
 
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили
И ночь в звезда́х нема была!
 

Не для таких читателей написана эта книга. Она покажется им непонятной, трудной, да и ненужной.

Она и в самом деле нелёгкая. Но тот, для которого стихи существуют, преодолеет некоторые трудности чтения и, может быть, потом увидит в стихах больше, чем видел до того.

Потому что настоящие стихи многослойны. Их можно воспринимать по-разному, с меньшей или большей глубиной понимания. В сущности, они на это и рассчитаны: каждый получает от поэзии то, что он способен от неё взять. Это зависит от многого: от уровня образованности читателя, от объёма его жизненного и душевного опыта, от возраста, наконец, от чуткости и одарённости.

Нельзя сказать: «Это стихотворение я уже прочитал». Стихи можно читать сотни раз, каждый раз открывая их для себя, обнаруживая неведомые прежде глубины смыслов и новую, не замеченную доселе красоту звучаний. Лирический поэт рассказывает о себе, своей любви и своём горе. Но рассказывает он так, что требует от читателя сотворчества. Читатель как бы становится на место поэта и говорит его словами, его ритмами о собственной жизни. Поэт приобщает вас к своему опыту, но его опытом вам не прожить, если у вас нет собственного. Стихи останутся рифмованными строчками – звучными, прекрасными, но всё же строчками, то есть словесностью, если вы не сможете обогатить их своими переживаниями.

Это относится не только к лирике – философской, любовной, пейзажной, – но и ко всякой поэзии, даже такой, которая на первый взгляд кажется доступной для всех, от велика до мала. Начнём с простого примера. В 1831 году В. А. Жуковский перевёл балладу Ф. Шиллера «Кубок» (Der Taucher, 1798), которая с тех пор стала любимым чтением романтически настроенных подростков. Сюжет её такой: царь бросает в клокочущее море золотой кубок и призывает рыцарей найти его в пучине; наградой смельчаку будет кубок. Юный паж кидается в волны; когда уже никто не верит в его спасение, он выплывает, а затем повествует царю о неведомых глубинах, откуда ещё не возвращался никто. Увлечённый рассказом, царь вторично посылает юношу в морскую стихию, суля ему алмазный перстень. За пажа вступается царевна, тогда царь обещает смельчаку ещё и руку дочери. Паж безоглядно бросается в бездну – и на этот раз гибнет.

Мальчик лет десяти-двенадцати читает «Кубок» затаив дыхание. Его покоряет и бесстрашие пажа, который в ответ на призыв царя выступил вперед «смиренно и дерзко»; и фантастические ужасы морского дна, о которых с таким красноречием рассказывает юноша:

 
И смутно все было внизу подо мной
      В пурпуровом сумраке там;
Все спало для слуха в той бездне глухой;
      Но виделось страшно очам,
Как двигались в ней безобразные груды,
Морской глубины несказанные чуды.
 
 
Я видел, как в черной пучине кипят,
      В громадный свиваяся клуб,
И млат водяной, и уродливый скат,
      И ужас морей – однозуб;
И смертью грозил мне, зубами сверкая,
Мокой ненасытный, гиена морская.
 

Подросток восхищается царевной, которая, краснея, заступилась за пажа, а затем в удвоенной степени – пажом, который, теперь уже во имя любви, «неописанной радостью полный, / На жизнь и погибель… кинулся в волны».

Чудесная романтическая сказка, поэтичнейшая легенда об отваге и красоте духа, о любви и гибели…

Проходит несколько лет; юноша перечитывает «Кубок». Сказка о прекрасной царевне отступает на задний план, теперь для него важнее иное: противостояние природы и человека. Природа – всемогущая, стихийная, страшная. Человек – слабый, хрупкий, обречённый. Вот природа:

 
И воет, и свищет, и бьет, и шипит,
      Как влага, мешаясь с огнем,
Волна за волною; и к небу летит
      Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет…
Не море ль из моря извергнуться хочет?
 
 
И вдруг, успокоясь, волненье легло;
      И грозно из пены седой
Разинулось черною щелью жерло;
      И воды обратно толпой
Помчались во глубь истощенного чрева;
И глубь застонала от грома и рева.
 

А вот человек, противостоящий этой грозной и беспощадной силе:

 
      …Уж юноша в бездне пропал.
И бездна таинственно зев свой закрыла:
Его не спасет никакая уж сила.

 
 
Вдруг… что-то сквозь пену седой глубины
      Мелькнуло живой белизной…
Мелькнула рука и плечо из волны…
      И борется, спорит с волной…
И видят – весь берег потрясся от клича –
Он левою правит, а в правой добыча.
 

Хрупкий юноша, такой уязвимый, такой беспомощный и бессильный, не пал жертвой громадной и безжалостной стихии. Он живой – она бездуховна. Он прекрасен – она уродлива: в ней двигаются «безобразные груды, / Морской глубины несказанные чуды». Он добр – она злобна; рассказывая о подводном царстве, юноша говорит:

 
И был я один с неизбежной судьбой,
      От взора людей далеко;
Один меж чудовищ с любящей душой,
      Во чреве земли, глубоко
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немова.
 

Пройдёт ещё год-другой, и читателю «Кубка» попадётся книга французского философа XVII века Блеза Паскаля «Мысли»; читая одну из записей Паскаля, он, может быть, вернётся к балладе Шиллера – Жуковского и прочтёт её иначе, теперь уже на фоне глубоких раздумий французского мыслителя:

«Человек всего лишь тростник, самый слабый во всей природе; однако он тростник мыслящий. Чтобы раздавить его, нет нужды всей вселенной ополчаться на него: убить его может струя пара, капля воды. Но если бы вселенная раздавила его, человек всё равно был бы благороднее того, что его убивает, ибо он знает, что гибнет, и знает, какое преимущество имеет над ним вселенная, вселенная же не знает об этом ничего».

С точки зрения философии Паскаля о тростнике баллада «Кубок» углубляется, приобретает новые важные оттенки и смыслы.

Пройдут ещё годы, и, вернувшись к балладе, мы обнаружим в ней строфу, мимо которой до сих пор проходили, не замечая. Юноша только что выбрался «из пропасти влажной», и вот начало его рассказа:

 
Да здравствует царь! Кто живет на земле,
      Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле…
      И смертный пред Богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.
 

Здесь философия иная, не паскалевская. Согласно этому учению, сущность вещей скрыта от человека, ибо разум не в состоянии её вместить. На дне океана таится истина бытия, но она, истина, мудро утаена от человека. Увидев её, человек гибнет. Бог милостиво держит его в невежестве, и верующий христианин не должен нарушать предписания Всевышнего: «Смертный пред Богом смирись».

Так у Жуковского. А у Шиллера? В немецком подлиннике и похоже, и не похоже. Вот дословный перевод: «Да здравствует король! Пусть ликует всякий, кто живёт в розовом свете. А там внизу – страшно…»

До сих пор Жуковский в точности следовал за Шиллером. А дальше?

«…Там внизу – страшно. И пусть человек не искушает богов, и пусть он никогда не стремится узнать то, что они милосердно укрывают мраком и ужасом».

Не христианский Бог, а языческие боги. Не «смертный, смирись», а «пусть человек не искушает богов». Шиллеру чужда идея христианского смирения, его философия не религиозная, а кантианская: Иммануил Кант утверждал, что разум человека не может постичь «вещь в себе», не в силах проникнуть в суть мира.

От романтической сказки об отваге и несчастной любви мы поднялись до сложной философии, даже до двух разных философий: агностицизм Канта – Шиллера и христианское смирение В. А. Жуковского.

А ведь мы говорим всё об одной балладе, казалось бы простой, предназначенной для юношеского чтения. Какая же в ней обнаружилась глубина!

Бездна пространства

«В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт», – писал о пушкинском слове Гоголь.

Понять это образное, но и в высшей степени точное определение значит понять главную особенность поэтической речи, в которой слово не просто знак понятия или вещи, не просто некий условный сигнал, а средоточие мыслей и чувств поэта, носитель и хранитель национальной истории, точка пересечения разнообразных ассоциаций, сгусток образно-значимой звуковой материи, нота в движении словесно-музыкальных мелодий… «Бездна пространства»: в пушкинском стихе слово значит бесконечно больше, чем в словаре, оно в самом деле «необъятно, как поэт».

 
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут…
 

Один только этот стих из «19 октября» (1825) может дать пищу для долгих размышлений о каждом из шести составляющих его слов и обо всех этих словах вместе. Три предложения, одинаковых по строю: подлежащее – сказуемое. В один ряд поставлены подлежащие: судьба, мы, дни, единую цепочку образуют глаголы: глядит, вянем, бегут. В этом стихе дано понимание человеческого бытия, которое подчинено равнодушно глядящему на земную суету высшему началу, Судьбе; человек – по своему бессилию противостоять законам Времени и Смерти – равен растению (мы вянем), а Время (дни) неумолимо движется вперёд и вперёд. «Судьба» у Пушкина сливается с понятием «Природа» – ей свойственно равнодушие («И равнодушная природа / Красою вечною…»). Перефразировать этот стих можно так: Природа бесстрастна и вечна, между тем как смертные люди стареют, а Время безостановочно движется. Но насколько же каждое слово в пушкинском стихе содержательнее, чем в нашем убогом пересказе, – благодаря его образности (каждое из трёх подлежащих – метафора: Судьба глядит, подобно живому существу или, точнее, некоему богу; мы вянем, как растение; дни бегут, как гонцы), его звуковому родству с другими словами (глядúт – бегýт, мы вянем, мы – дни), его ритмической позиции (односложные похожие слова мы и дни стоят на ритмически сходных местах, неся в ямбическом стихе так называемое сверхсхемное ударение, об этом будет рассказано позже) – это их уравнивает между собой и противопоставляет слову судьба; оказывается, что слово мы, люди, в одном ряду со словом дни, Время, но и противоположно этому слову, как неподвижность противоположна движению, пассивность – активности, объект – субъекту, следствие – причине; ведь, по сути дела, можно понять стих так: Судьба глядит, как мы вянем оттого, что дни бегут. Все эти смыслы ещё углубляются, когда стих становится на своё место внутри строфы:

 
Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет;
Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет;
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;
 
 
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему…
Кому ж из нас под старость день Лицея
Торжествовать придется одному?
 

Теперь каждое из наших шести слов усложняется, потому что, сохраняя свой общечеловеческий смысл, приобретает конкретность: мы – это не только люди вообще, но прежде всего бывшие лицеисты («наш круг»), дни – это не только Время вообще, слово это перекликается с другим, в сочетании «день Лицея», и вот «дни бегут» значит ещё и «дни Лицея», то есть годовщины, даты (недаром так стихотворение и озаглавлено – «19 октября») проходят одна за другой… Глагол «глядит» изменяется и углубляется ещё тем, что он связан теперь внутренней рифмой с глаголом в предшествующем стихе (а ведь рифма – это связь не только звуковая, но и смысловая):

 
Кто в гробе спит…
Судьба глядит…
 

И ещё глубже, ещё содержательнее станет каждое слово, когда строфа займёт своё место внутри всего стихотворения. В одной из предшествующих строф мы читаем:

 
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!..
 

Поэт мечтает о стремительном движении времени, ибо год спустя, так он верит и надеется, он вернётся из ссылки к друзьям. Поэтому с такой оптимистической уверенностью он повторяет, твердит: «Промчится год…» Но ведь это то же, что «дни бегут», только с обратным знаком, – не грусть, а радостная надежда. А в последней строфе читаем:

 
Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой…
Пускай же он с отрадой хоть печальной
Тогда сей день за чашей проведет,
Как нынче я, затворник ваш опальный,
Его провел без горя и забот.
 

«Дни соединений», «сей день» – эти сочетания накладываются на слова «дни бегут» и обогащают их ещё новыми смыслами. Итак, движение Времени безнадёжно грустно или радостно? Оно возбуждает в поэте тоску и отчаяние («мы вянем») или веру в будущее («Исполнится завет моих мечтаний; / Промчится год…»)? Односложно ответить на эти вопросы нельзя, ибо «каждое слово необъятно, как поэт».

Нужно пройти через тяжкие испытания, чтобы почувствовать трагическую напряжённость гениального стихотворения, написанного в 1825 году двадцатишестилетним Пушкиным:

 
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
 

Нужна зрелость сердца, чтобы осознать «бездну пространства» в сочетании «трепет ревности». Не муки, не взрыв, не бешенство ревности – всё это было бы привычнее и понятнее для всякого, кто читал «Отелло» и «Евгения Онегина»; здесь пронзительное соединение двух слов, которые, казалось бы, совсем не созданы друг для друга. Человечна, беззлобна, грустна такая ревность, больше похожая на преданную нежность, чем на злое, оскорблённо-мстительное чувство, каким кажется ревность вообще, безотносительно к этим стихам Пушкина, напоминающим другие его строки, – они созданы четыре года спустя, в 1829 году:

 
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
 

И здесь ревность тоже ничуть не похожа на озлобленность обманутого собственника – она поставлена в один ряд с робостью, безмолвием, тихой и искренней нежностью безответной любви. «Трепет ревности» – такое же чувство; оно бесконечно ближе к любви, чем к ненависти, которая тоже содержится в переживании, именуемом «ревность».