Читать книгу «Все загадки истории» онлайн полностью📖 — Эдварда Радзинского — MyBook.
 




































 







































































































































































































































































































































































































и девочки-мальчики крались в квартиру
по пустой лестнице,
освещенной глазами осторожных кошек.
Дом оглашался ее стонущим пением.
Звенели стаканы,
«И всю ночь подъезжали кареты…» (ее слова).
Но пришлось бросить и этот дом,
потому что наступила зима,
и она почувствовала себя в доме,
как андерсеновский утенок в замерзающем пруду.
И тогда она начала путешествовать по знакомым.
Она купила в «Детском мире» игрушечный револьвер.
Он должен был защищать ее
во время неожиданных ночевок,
во время случайных пристанищ,
которые она находила той зимой.
Ей легко было менять квартиры:
все ее имущество, кроме револьвера,
составлял череп,
который подарил ей на день рождения
нищий художник.
В него она влюбилась безумно и сразу,
объявила его Ван Гогом,
чтобы убежать от него,
когда полюбит он.
Это была беда:
она любила, пока не любили ее,
потому что только пустота
могла поглощать ее постоянное извержение —
извержение любви.
Как часто ночами,
обезумев от луны,
она набирала телефоны возлюбленных
и, задыхаясь от нежности,
объяснялась им в любви, читала стихи,
чтобы не узнать их при встрече…
 
 
В тот хипповый год и состоялся ее дебют —
дебют на большой сцене.
Однажды ночью после спектакля
у одного московского театра,
где давно были погашены огни,
собрались мальчики-девочки.
Дверь служебного входа осторожно открылась,
и ночной сторож
(мальчик, не поступивший в ГИТИС)
впустил их всех.
Это были они —
отвергнутые возлюбленные театра.
«Непоступившие братья и сестры»
прошествовали в пустой зал.
Горела дежурка на сцене —
прекрасный таинственный свет.
Она поднялась первой.
Первой – на сцену.
Потому что влюбленный мальчик-сторож
выдумал все это для нее.
В ту ночь на настоящей сцене
она читала монолог Мэрлин
и играла отрывок
из возлюбленного «Мастера и Маргариты».
На настоящей сцене
она пела свои песни,
танцевала безумные танцы —
босиком, как Айседора Дункан.
Мечта, за которой она приехала в Москву, сбылась:
состоялся ее триумф —
триумф на настоящей сцене.
В ту ночь она стала Актрисой.
Первой Актрисой несуществующего театра…
На рассвете волшебство умирает.
Мальчики-девочки подчинились правилам:
они поаплодировали друг другу
и разошлись.
На пороге театра она встретила солнце.
Потом пошла на Патриаршие —
на свою любимую скамейку,
где в Москве впервые появился Воланд.
Она сидела на скамейке
и смотрела на пруд,
где Левин в «Войне и мире» на катке увидел Китти…
(Это рассказал ей литературовед,
в которого она была влюблена целых три дня.)
Вот тогда на Патриарших она сказала:
«После такой ночи можно и умереть».
В первый раз она примерилась к смерти.
 
 
…Ковер, на котором она лежала…
Она шла по Арбату поступать
(и не поступить)
в свой последний раз.
Шла хипповая Гончарова в тряпичной диадеме,
а навстречу шла она же,
только что приехавшая в Москву.
У обеих было одно лицо.
Только у нее – слишком много румян.
Только у нее – первые складки у рта.
Только у нее – страх в глазах…
Жаль, что они не поговорили друг с другом.
Она рассказала бы той, глупой и юной,
о своем триумфе на украденной сцене
и еще о том, как она вкусила славу
в летнюю душную ночь в Крыму…
Второй рассказ подруги:
«Мы возвращались из Коктебеля.
У нас не было денег,
в Феодосию нас довезли на попутке.
Она была в восторге
и написала плакат:
«Мы – две студентки театрального.
Опоздали на поезд».
И все.
Заметьте, никаких просьб —
только факт.
А потом она встала у кинотеатра с гитарой
и запела стихи Цветаевой
своим рыдающим голосом,
счастливая, что у нее на груди красуется:
«Студентка театрального».
И люди останавливались
и слушали, как она пела.
И собралась толпа.
А потом из кинотеатра вышла тетка —
наша вечная российская баба-яга —
и стала орать, чтобы она убиралась.
Но она даже не повернулась.
Она пела.
И тогда тетка вызвала по телефону наряд.
Приехал молоденький милиционер.
Он старался быть суровым и попросил документы,
но тогда вышла другая тетка —
тоже вечная наша российская тетка —
и заорала:
«Не тронь дочек, а то я так тебя трону!»
Но милиционер был на работе:
«Почему нарушаете?»
И она ответила в своем стиле:
«Мы не нарушаем. Надеюсь, вам известно,
что в Италии это обычная картина:
человек поет, когда ему нужны деньги».
«Пройдемте в отделение», —
сказал несчастный милиционер.
«Мы можем пройти в отделение,
если нам там выдадут двадцать пять рублей
и шестьдесят копеек на дорогу».
Толпа зашумела,
и добрая тетка пошла в решительное наступление.
И тогда милиционер вдруг закричал:
«Ну, вы! Сколько вас тут сердобольных!
Неужели не найдется по полтиннику для девушек
вместо всех ваших криков?»
И пошел прочь.
И тогда кто-то положил на асфальт полотенце,
и люди начали бросать деньги,
а потом охапки сирени,
сорванной прямо с деревьев у кинотеатра.
А она все пела.
Она пела всю ночь до поезда.
И уехала, осыпанная цветами,
как и подобает Актрисе после спектакля.
Она любила цветы.
Сама их себе дарила.
Это были, пожалуй, единственные цветы,
которые подарили ей».
(Не считая тех, что положат на гроб.)
Итак, она шла по Арбату в последний раз —
в последний раз не сдать свои экзамены.
Ей обещал помочь знаменитый режиссер,
имя которого значило все в том училище.
Режиссер был стар (это она так считала,
а на самом деле он оставался ребенком).
Люди в театре совсем не стареют,
как их портреты в фойе…
Режиссер увидел ее в театре-студии
и влюбился, как обычно
(то есть пылко и на неделю).
«Ты рождена для театра —
так он сказал ей. —
Но ты пугаешь всех своими замашками.
На приемных экзаменах ты должна выглядеть
не как Мэрлин Монро,
но очень скромно, как обычная ткачиха,
как Екатерина Алексеевна Фурцева
(к сожалению, она не знала, кто это такая), —
и тогда я смогу тебе помочь!»
Но он не помог ей,
малое старое театральное дитя.
И никто так и не выяснил,
приходил ли он вообще в тот день
на приемные экзамены.
Режиссер обладал поразительным свойством:
когда от него что-то требовали,
он становился человеком-невидимкой.
А от него все время требовали:
актеры – ролей,
администрация – решений,
требовали старухи (его прежние девочки)
и девочки (его будущие старухи).
И он всем обещал.
Это было его правило – не отказывать.
Потому что он знал:
в тот момент, когда они его настигнут,
он исчезнет.
Он объяснял мне потом по телефону:
«Читала она превосходно.
Но комиссия решила, что она сумасшедшая:
в конце она вдруг сбросила туфли,
полезла на шведскую стенку
и оттуда кричала финал стихотворения
про Мэрлин Монро.
И они так испугались —
я говорю о приемной комиссии…»
И он задохнулся от наивного детского смеха…
(Она придумала этот финал
во время одиноких безумных репетиций
в домашнем театре
в недостроенном доме.)
В этой истории была правда,
в которой режиссер никогда бы не признался
даже себе самому.
Средний человек,
он страшился чрезмерного.
Полый человек,
он страшился наполненного.
Самое странное – она это поняла:
«Только не вздумай ему звонить и просить за меня…
Бесполезно.
Не они, а он меня боится.
Не они, а он меня не взял».
 
 
А потом я увидел ее
в последний раз до ее смерти.
Я ехал к ней на свидание.
Я сел в машину и повернул ключ в замке зажигания.
И ключ обломился.
И тут я вспомнил,
как она впервые села в мою машину…
Мы ехали тогда за город
по пустой дороге в светлый июньский вечер.
Она увидела в окне полную луну и закричала:
«Ведьмин час наступил!»
И тотчас я услышал удар,
резкий, жестокий удар:
нас догнал «рафик» и ударил сзади.
На пустой дороге…
Потом шофер «рафика» глядел безумными глазами
и никак не мог понять,
как же это произошло.
На пустой дороге, на абсолютно пустой дороге!
И тогда она сказала удовлетворенно:
«Это – я!»…
Я выбросил сломанный ключ,
оставил машину у тротуара,
поймал такси и успел на это свидание.
На последнее свидание до ее смерти.
Было тридцатое декабря.
Ей оставалось жить две недели…
Я стоял у памятника Пушкину,
поджидая обычного ее появления —
эффектного появления в новогодней толпе у «Пушки».
Неожиданно я наткнулся глазами
на высокую усталую женщину,
такую обычную женщину —
в темном пальто, с блеклым лицом,
с волосами, уложенными под береткой…
Она пришла после ночного дежурства
у постели парализованной старухи.
«Теперь я работаю ночной медсестрой,
а это пальто я купила сама.
Правда, миленькое?»
Миленькое пальто подозрительно пахло покорностью.
Покорностью и правдой.
И очень трудным хлебом.
Она заметила мой взгляд:
«Пора начинать жить нормально,
мне скоро (ужас!) двадцать.
Вчера я собрала все свои вещи
и утопила ночью в Патриаршем пруду
вместо себя:
револьвер, череп,
и главное – хипповую ленточку,
которой я обвязывала волосы.
Вот ее больше всех было жалко.
Ленточка долго плавала в пруду,
а я кричала ей:
«Что делать, у меня только два пути —
утопиться самой или утопить вас всех
и покончить с театром!»
Я даже позвонила режиссеру,
чтобы его не мучила совесть,
и сказала ему:
«Я покончила с театром!»
И знаешь, что он ответил?
«Это хорошо!
Потому что если бы ты к нам поступила,
мы жили бы как на вулкане.
Ты неровная, от тебя не знаешь, что ждать…»
Пусть они учат ровных!
Помнишь у Блока стихотворение про самоубийство:
«Она пришла на землю, но земля ее не приняла…»
Загнанных лошадей пристреливают,
а непринятых в артистки…»
Она засмеялась:
«Не гляди так…
И не бойся.
Я уже не играю в эти игры.
Я выхожу замуж.
Я теперь как все.
И ты молодец – сразу это понял».
Ее бешеная интуиция – она поняла мой взгляд…
Будь проклят этот взгляд!
Мы зашли в бар «Охотник».
Она сняла пальто, пахнущее покорностью,
выпустила из-под беретки золотые волосы
и в темноте опять стала собою.
«Мне попалась замечательная парализованная бабуля,
ее родственники от меня в восторге.
На днях у бабули начала двигаться нога.
Ты, конечно, не веришь, но у меня – особые пальцы,
оказалось, я могу лечить!
Опять не веришь?
Нога задвигалась от моего массажа,
и сегодня в честь этого события
и наступающего Нового года
я решила чуточку приукрасить мою бабулю —
все-таки она женщина…
Я наложила румяна на ее лицо
(они были у медсестры в столике)
и надушила французскими духами
(тоже были в столике).
И бабуля благодарно мне улыбалась,
когда я прощалась с ней до Нового года…»
Глаза горели – она была прежняя,
потому что она не могла быть другой.
А я сидел, представляя,
что происходит сейчас в палате,
как родственники уже узрели размалеванную старуху
и медсестра уже обнаружила,
куда пошли ее румяна
и драгоценные французские духи…
Мне легко это было представить,
потому что я такой же, как все.
Как все мы, Женя…
 
 
Теперь, после ее смерти,
я часто встречаюсь с нею.
Куда чаще, чем при ее жизни…
Вчера я сидел на пляже в Коктебеле.
Было солнечное утро.
Она вышла из моря в прилипшем бикини
и с грозной копной волос – Медуза Горгона!
И женщины испуганно врастали в лежаки —
такой беспощадной была ее красота.
А пляжный мальчик сказал мне:
«В прошлом году здесь была клевая девка
со смешной фамилией – Пряхина.
Мне недавно рассказали, что она вышла замуж
за мексиканца, представляешь?
Уехала в Мексику и руководит театром в джунглях…
Что ты так смотришь?
Это рассказала ее безумная подруга!
Всей нашей честной гоп-компании рассказала,
какой замечательный театр в джунглях
основала Зинка Пряхина…»
И я вспомнил,
как однажды поведал ей поразившую меня историю:
в Мексике, в непроходимых джунглях,
какой-то подвижник основал театр
имени Станиславского,
чтобы там, вдали от суеты,
строить Храм Искусства.
Ну конечно!
Конечно!
Вот он, конец стихотворения!
Долгожданный конец стихотворения, Женя!
Кстати, в эту концовку
можно вписать и гриновский корабль,
стоявший на набережной Коктебеля
(о, как она его любила!),
эту дощатую лодку с выцветшими тряпками
и надписью «Алые паруса».
На ней вечно играют орущие дети
и фотографируются вместе с родителями
на палубе, пропахшей детской мочой.
Вот этот ее любимый корабль
однажды подплыл к Коктебельскому пляжу.
С корабля сошел юный капитан
с медальным латиноамериканским профилем.
Он обнял нашу прекрасную героиню,
выходившую из пены вод,
и увез основывать театр
имени Станиславского
в непроходимые джунгли Мексики,
или Никарагуа,
или…
 
 
Короче, туда, где требуется
служительница в Храме Искусства!
А с берега вослед кораблю
бросали охапки сирени
благодарные жители Феодосии,
и море цвело, как бульвар
в ночь ее крымского триумфа…
 
 
Клянусь, ей понравился бы этот конец!
О, переложи, переложи, переложи его в рифмы, Женя!
И тогда мы забудем,
мы все наконец забудем
ковер, на котором она лежала…
…Ковер, на котором она лежала…
Ковер, на котором она лежала…