– Синагога. Двадцать рублей! – сказал шофер, выключил счетчик и требовательно протянул руку за деньгами. Борис посмотрел на счетчик. В прорези выскочила цифра: «1 руб.80 коп.». Да и ехали они не больше трех минут.
– Так ведь рупь восемьдесят! – сказал он водителю.
– Ты хочешь, чтобы я тебя на двадцатник по всей Москве возил? Пожалуйста! – легко воскликнул шофер. – На двадцатник я тебя как раз до закрытия синагоги накатаю! Любимую Родину на прощанье посмотришь! Ехать?
Борис сунул руку за пазуху, в нагрудный карман пиджака, нащупал там четыре пятерки и, отпихнув пальцами остальную пачку, вытащил двадцать рублей.
– Веселая у тебя работа! – сказал он.
– Ага, – сказал «цыган». – Махнемся? Ты мне свой еврейский паспорт, а я тебе свою работу. А?
– Спасибо. Не надо, – усмехнулся Борис и вдруг – впервые в жизни! – почувствовал прилив еврейской гордости. Ему – завидуют! Он уже открыл дверцу, чтоб выйти из машины, когда шофер сказал:
– Ты запомнил? Роза Фридман. Чернявая такая. Если встретишь, привет передавай.
Это новое чувство расправило Борису плечи. Впервые за все четверо суток путешествия от Минусинска до Москвы он не только освободился от страха, но улыбался и не мог согнать с лица эту гордую, радостную улыбку. Надо же! Там, в сибирской глухомани, в Минусинске, три десятка евреев-инженеров шепчутся об эмиграции тайком, закрывая окна и двери, иные скрывают свое еврейство даже от собственных детей, а здесь, в Москве, в той самой Москве, которая клеймит и разоблачает международный сионизм, об эмиграции говорят открыто, да что там говорят – завидуют им, евреям!
Он посмотрел на стоявших у синагоги людей. Таких откровенных евреев он тоже видел впервые. В детстве, когда он жил с родителями в Туркмении, его родители и их еврейские друзья даже дома носили туркменские халаты, говорили при встрече «Салам алейкум!» и не по еврейской, а по мусульманской, туркменской традиции не ели свинину и не пили водку. В Свердловске, когда он учился в политехническом институте, все студенты с еврейскими фамилиями «окали», как русаки, и старательно налегали на дешевую свиную тушенку. А в Минусинске евреи-металлурги хлещут водку и спирт стаканами, откармливают в сараях свиней, охотятся в тайге на кабанов и после каждого второго слова прибавляют сибирское «то»: «Я-то тебе-то сказал-то…» Нужно быть тонким и даже изощренным антисемитом, чтобы не по паспорту, а по внешнему виду узнать евреев в этих сибиряках, уральцах, волжанах…
А тут, в Москве, в самом центре «оплота всего прогрессивного человечества» – рядом с площадью Дзержинского! – эта вызывающе пейсатая, бородатая толпа, сто, а то и более мужчин в каких-то темных длиннополых пиджаках и в кепеле на головах. А на груди у безбородых юношей, в их открытых воротах, ярко блестят золотые цепочки с шестиконечными звездами! И женщины тут! И дети! А язык! На каком языке они говорят? Господи, неужели это… иврит? В Москве, на улице, открыто – иврит???
Еще не понимая, как он, сибирский валенок, может сочетаться с этими евреями, но уже чувствуя себя не одиноким жидом, против которого 260 миллионов советских людей плюс все остальное прогрессивное человечество, а среди своих, друзей, союзников, Кацнельсон непроизвольно сделал глубокий выдох. Словно доплыл до спасительного берега. И – в уже освобожденные от страха и 24-летнего гнета легкие – набрал совсем другой, столичный, что ли, воздух. Воздух улицы Архипова.
Низенький рыжебородый еврей в открытом черном пальто, с белыми шнурками из-под пиджака и какими-то тонкими черными кожаными ремешками в руках остановил его в двери синагоги:
– Аид?
Кацнельсон вдруг с радостью вспомнил, что знает это слово. Но он не знал, как сказать по-еврейски «да», и поэтому только вальяжно, как сторожу на заводской проходной, кивнул рыжебородому с высоты своего роста и прошел в синагогу.
К его удивлению, внутри синагоги людей было значительно меньше, чем снаружи. В центре большого молельного зала стояли человек сорок мужчин, в основном старики. Они держали в руках молитвенники, усердно, как дятлы, раскачивали взад и вперед седыми головами в кепеле и бормотали какие-то негромкие гортанные слова:
«Эйн кейлохейну, эйн кадонейну,
Эйн ксмалкейну, эйн кемошсйну…»
Стихи какие-то, подумал Кацнельсон, снял шапку и поверх голов молящихся посмотрел в глубь молельного зала. Там лицом к молящимся стоял коренастый и, к удивлению Кацнельсона, молодой, не старше сорока, раввин в черном костюме. Он читал молитвенник. Рядом с ним и тоже лицом к залу молились два огромных еврея, удивительно похожих не то на грузин, не то на армян. За их спинами, в стене, был высокий стеклянный шкаф. Дверцы этого шкафа были украшены цветным витражом, а за стеклом стояли какие-то свертки и лежала на подушке какая-то книга.
Интересно, подумал Кацнельсон, почему этот старый еврей, стоящий поблизости, уже несколько раз оглянулся с явным осуждением в глазах? Борис осмотрел себя – нет, все на нем в порядке. И шапку он снял, как в церкви. Ладно, не будем обращать внимания.
– Ми кейлохейну… Ми кадонейну…
– Ми кемалкейну… Ми кемошейну… – невнятно неслось по синагоге, и Борис с ужасом подумал, что он никогда не выучит этот язык. Впрочем, ему и ни к чему, тут же успокоился он. Он не собирается молиться ни тут, ни там. Он только должен отдать список вот этому раввину.
И, уже не вслушиваясь в голоса молящихся, он запустил руку под пальто и пиджак, нащупал подкладку пиджака, шов. Черт возьми, как же он теперь отпорет эту подкладку, простроченную маминой швейной машиной? Мама так старалась, чтоб незаметно было, что это не фабричный шов!
– Ноде лейлохейну, ноде ладонейну, – раскачивался в молитве зал. – Ноде лемалкейну, ноде лемошейну…
Борис прошел пальцами до верха шва, до своего левого рукава. И с облегчением перевел дух – тут, под мышкой, где пропотело, заношенная ткань была слабой даже на ощупь. Нужно только чуть потянуть. Вот так… Нет, не рвется, сука! Нужно сильней…
– Барух Элохейну, барух Адонейну… – шелестели вокруг евреи. – Барух Малкейну, Барух Мошиэйну…
Неожиданно в ритмичный шепот молитвы ворвался громкий треск разрываемой ткани.
Евреи замерли, повернули головы к Кацнельсону, раввин посмотрел на него поверх очков.
Борис побледнел, но тут же и нашелся – по школьной выучке сам повернул голову назад, словно этот треск изошел не от него, а откуда-то из-за его спины.
– Ата ху Элохейну, Ата ху Адонейну… – продолжал раввин, и евреи, отвернувшись от Кацнельсона, подхватили в полный голос: – Ата ху Малкейиу!.. Ата ху Мошиэйну!..
Пользуясь этим шумом, Борис, пропотев, дорвал подкладку своего пиджака и нащупал заветный список. Все, осталось только дождаться конца их молитвы. Интересно, долго еще? Впрочем, он подождет. Он ехал четверо суток, а до этого еще полгода вынашивал эту идею! Он подождет…
– А теперь… – вдруг сказал раввин по-русски. – Честь выноса Торы мы передаем сегодня нашим грузинским евреям-братьям Ираклию и Семену Каташвили. Они пожертвовали на нашу синагогу каждый по две тысячи рублей! Прошу вас, Ираклий и Семен!
Раввин открыл стенной шкаф и со словами: «Ваеги бинсоа гаарон, ваемэр мошекума гашем…» – достал свиток в белом шелковом чехле с золотой вышивкой, передал его в руки двух грузинских евреев. Ираклий и Семен, с выражением значительности на своих усатых лицах, огромными, как клешни, пальцами в золотых перстнях осторожно приняли священную Книгу и стали обносить ею молящихся. А раввин шел за ними, говоря:
– Гадлулагашэм, ити унэромэма, шмо яхдав…
Каждый, к которому приближались грузино-евреи со свитком Торы, целовал ее шелковый чехол или трогал его белыми кистями, торчащими из-под их черных пиджаков. Когда свиток приблизился к Кацнельсону, ему не оставалось ничего другого, как тоже тронуть губами белый шелк ее чехла.
Закончив обход, раввин взял свиток у братьев из Грузии, положил его обратно в шкаф и запер этот шкаф ключом. И тут же толпа молящихся задвигалась, заговорила на разные голоса, и Кацнельсон понял, что утренняя служба закончилась. Он поспешил протиснуться к раввину.
– Извините, пожалуйста…
Раввин посмотрел на Кацнельсона поверх очков. В его светлых, чуть навыкате глазах было что-то знакомое, близкое, почти родное. И Борис уже смело шагнул к этому раввину, сказал открыто:
– Я из Сибири, из Минусинска. Нас шестнадцать человек, все инженеры. Мы хотим получить вызов из Израиля. Вот список с нашими адресами. – И он гордо протянул раввину заветный, вчетверо сложенный листок.
И вдруг раввин с такими родными, еврейскими глазами отшатнулся от него, вскинув руки, и закричал:
– Вы что?! Вы что тут себе позволяете! Это провокация! Мы тут такими вещами не занимаемся!
– Это не провокация… Я честно… Я из Сибири… – испуганно залепетал Кацнельсон, глядя на разом повернувшихся к нему евреев.
– Вон отсюда! Вон! – гневной рукой показывал ему на дверь взбешенный раввин.
– Но как же это… как же нам эмигрировать… без вызова? – растерянно лепетал Кацнельсон.
Два брата грузино-еврея подошли к нему, взяли под локти своими стальными клешнями и потащили из зала, говоря тихо, но грозно:
– Ыди, ыди, провокатор!
– Да я еврей, клянусь! – крикнул в отчаянии Борис, стараясь упереться ногами в пол и повернуться к раввину. – Я Кацнельсон! Кацнельсон я! Вы понимаете?
Никогда в жизни он еще не выкрикивал свою фамилию в надежде, что именно она его спасет! Наоборот, он всегда стеснялся произнести ее вслух, а в детстве все допытывался у дедушки, почему тот не сменил ее на что-нибудь красивое, звучное, русское. Ведь в двадцатых годах это было так просто! Не то что сейчас!
– Тыхо! – сказал Борису один из братьев грузино-евреев. – А то абрезание сделаем, сразу будэшь Кацнэлсон!
Борис заплакал в отчаянии. Он всю жизнь страдал из-за того, что он еврей: любой русак, украинец и даже туркмен с первого взгляда опознавал в нем жида – час назад в поезде весь вагон обзывал его жидовской мордой! А здесь, в синагоге, куда он ехал через всю страну, его сочли неевреем, провокатором, гэбистом…
– Паспорт! – вдруг вспомнил он. – У меня же паспорт есть! Там записано!
Но могучие грузино-евреи уже вышвырнули его из синагоги прямо на улицу. И вслед – его чемоданчик.
Вся толпа евреев – все сто человек, которые стояли на тротуаре, повернулись к нему и стали молча рассматривать его в упор, с брезгливостью и презрением в глазах. А один из них – какой-то лохматый молодой хиппарь с гитарой – даже насмешливо бряцнул по струнам, когда Кацнельсон, выброшенный из синагоги, «приземлился» на все свои четыре конечности. Но он не уйдет отсюда, нет! Он ехал сюда через всю страну! Весь Минусинск послал его с этой миссией! Нет, он не уйдет отсюда!
Борис сел на свой чемодан, вытер лицо и с ответным вызовом посмотрел на этих жидов. Вот вам хер! Вы евреи – и я еврей! Вы хотите уехать, и я хочу уехать! А то, что мне раввин не поверил, – ну что ж! Может, это и правильно! Мало ли провокаторов может подослать КГБ в синагогу, чтобы потом обвинить раввина в сионистской пропаганде и нелегальных связях с Израилем! Но он, Кацнельсон, докажет этому раввину, что он не провокатор! Он предъявит паспорт с пятым параграфом «национальность – еврей» и с минусинской пропиской!..
– Аид? – прозвучало рядом.
Борис поднял лицо. Перед ним стоял тот самый рыжебородый, который пробовал остановить его при входе в синагогу.
– Да! Аид! – с вызовом ответил Кацнельсон.
– Как отца звать?
– Игорь!
– А мать?
– Ольга!
– Кто же из них еврей?
– Оба! Я Кацнельсон! Вот мой паспорт! – Борис полез в карман пиджака.
– Подожди, не кричи. Не нервничай, – сказал рыжебородый. – Дедушку как зовут?
– Моисей. Он умер.
– А бабушку?
– Ребекка…
– Ну, вот это имена! Другое дело! – обрадовался рыжебородый. – Тфилим наденешь?
– А что это?
Рыжебородый не стал объяснять. Из бездонных карманов своего черного не то пальто, не то сюртука он извлек тонкие черные кожаные ремешки, на которых держалась крохотная кожаная коробочка. Эту коробочку он приложил ко лбу Кацнельсона, а тонкие кожаные ремешки обвил вокруг его головы. При этом, сокрушенно качая рыжей головой, сказал:
– Какой же еврей в синагоге шапку снимает! Ай-ай-ай! Все забыли!..
Только тут до Бориса дошло, почему его, Кацнельсона, в котором любой сибирский валенок узнает еврея, приняли в синагоге за провокатора.
– Повторяй за мной! – приказал рыжебородый. – Барух Гашем…
– Подождите! – сказал Борис. – А как же вызов! Я же приехал, чтоб вызовы заказать.
– Тише. Не кричи. Ну, сделаем мы вам вызовы. Давай твой список. – И рыжий быстрым, как у фокусника, жестом обронил минусинский список в свой бездонный карман. – Повторяй за мной. Барух Гашем Элухэйну…
– Барух Га-шэм Элу-хэйну… – неслушающимся языком повторил Кацнельсон.
– Леаниах тефелин…
– Леаниахтефелин… – вторил Кацнельсон. Вокруг стояли евреи, смотрели на него и рыжебородого.
– Аль мицват тефелин…
Кацнельсон встретил взгляды этих евреев и вдруг встал.
– Леаниах тефелин! – сказал он громко.
– Шэма Исрайэл…
Борис набрал в легкие воздух улицы Архипова и выдохнул еще громче:
– Шэма Исрайэл!
– Зачем кричать? – вдруг сказал рыжебородый по-русски. – Он тебя и так слышит. Говори: «Адонай Элохейну, Адонай Эхад!»
– Адонай Элохейну, Адонай Эхад!.. – изумляясь себе, вторил Борис на иврите.
Был март 1978 года. Вокруг была Москва, столица СССР и оплот всего прогрессивного человечества. В центре оплота стоял Кацнельсон Борис Игоревич, 24-летний еврей из сибирского города Минусинска. Он читал «Шэма Исрайэл» – «Слушай, Израиль: Господь наш Бог, Господь Един!..» Хиппарь с гитарой одобрительно качал головой в такт его молитве.
О проекте
О подписке