Читать книгу «Коктейль Две семерки (сборник)» онлайн полностью📖 — Эдуарда Тополя — MyBook.
image
cover





Затаив дыхание от ответственности за такой бесценный груз – три великих мэтра! – я вел машину так медленно, что Утесов взбунтовался:

– Старик, с такой скоростью возят только на кладбище!

Я оправдался:

– Тут был знак ограничения скорости.

– Дорогой мой, – сказал Утесов, – для нас уже нет ограничений. Ни в чем.

– Кроме, конечно, болезни Прута… – заметил сзади Райзман, улыбнувшись тонкими губами и безбровыми глазами мудрой черепахи.

На развилке дорог, одна из которых вела в Тарасовку, но была перегорожена шлагбаумом с надписью «Военная зона», я стал сворачивать на боковую, чтобы ехать согласно указателю: «Тарасовка – объезд 15 км».

– Стоп! – сказал Утесов. – Ты куда?

– В объезд.

– Не надо. Езжай прямо.

– Ведь прямо короче, – сказал сзади Райкин.

– Но тут запретная зона!

– Конечно. У нас вся страна запретная зона, – сказал Утесов. – Езжай прямо, слушайся старших!

Я послушно поехал прямо, полагая, что у стариков есть какой-то пропуск. И остановился перед шлагбаумом и долговязым молодым автоматчиком, который расхлябанно вышел из караульной будки нам навстречу.

– Куда? Пропуск! – нагловато сказал он, видя, что в машине нет офицеров.

Я вопросительно повернулся к Утесову и Райкину, вслед за мной и автоматчик перевел на них свой взгляд. И лицо его разом изменилось, ресницы захлопали, а челюсть буквально отпала в немом изумлении: он не верил своим глазам – живые Райкин и Утесов!

– Открой, милый… – мягко сказал ему Райкин.

Автоматчик растерянно вскинулся по стойке «смирно!», отдал честь и рявкнул:

– Слушаюсь, товарищ Райкин! Разрешите выполнять?

– Выполняй, милок, выполняй, – сказал Утесов.

– Слушаюсь, товарищ Утесов!

И автоматчик, решив, наверное, что высокие гости приехали по приглашению командования военгородка, бегом ринулся открывать шлагбаум. А открыв, снова замер по стойке «смирно» и держа руку под козырьком своей армейской фуражки.

– Спасибо, – царственно кивнул ему Утесов, когда мы проезжали мимо.

– Служу Советскому Союзу! – рявкнул солдат во всю глотку.

Сдерживая смех, я дал газ, а Утесов ревниво повернулся к Райкину:

– Все-таки он из-за тебя нас пропустил или из-за меня? – И спросил у Райзмана: – Ребе, ты как считаешь?

– Мальчишки! – осуждающе сказал мудрый Райзман.

– Юлик, – ответил ему Утесов, – недавно я был в Одессе, и когда выходил из гостиницы к машине, одна женщина вдруг закричала на всю Дерибасовскую: «Сёма, иди сюда! Посмотри на Утесова, пока он живой!» Так что я думаю, этот солдат мне открыл шлагбаум.

– Лёнечка, эту майсу ты рассказываешь уже пятнадцать лет, – заметил ему Аркадий Исаакович.

В тарасовском магазине «Сельхозкооперация» этот сюжет повторился в несколько иной интерпретации: директор и все служащие настолько обалдели от явления «живых» Утесова и Райкина, что немедленно закрыли магазин и стали обслуживать только именитых покупателей, вытащив из потайных закромов даже финские костюмы с двойной бортовой строчкой и бразильские туфли мокасины! И пока Райзман, Райкин и Утесов, кряхтя, возились с обновками в кабинете бухгалтера, преображенном в примерочную, директор магазина самолично сбегал в соседний ресторан и притащил оттуда марочный армянский коньяк «Греми», шампанское «Абрау-Дюрсо», шашлыки из осетрины и еще какие-то закуски. Этими яствами он заполошно сервировал письменный стол в своем кабинете, говоря мне: «Я твой должник! С такими людьми познакомил! Уговори их со мной хоть рюмку выпить! Я же внукам буду рассказывать, с кем я пил!»

На обратном пути, довольные покупками и выпившие по рюмке коньяка классики совершенно размякли, а Утесов своим знаменитым, как у Луи Армстронга, хрипловатым голосом стал мурлыкать какой-то мотив.

– Что это за песня, Леонид Осипович? – осторожно спросил я.

– Это Исаак Дунаевский, «Марш энтузиастов», – ответил за него Райзман.

– Ребе, – тут же повернулся к нему Утесов, – ты всегда прав, но когда ты пьян, ты прав не всегда. Это такой же Дунаевский, как я балерина Большого театра. Это еврейский танец «А шэр», из которого Исаак сделал «Марш энтузиастов».

– В таком случае, – сказал Райкин, – все советские марши двадцатых годов вышли из еврейских мелодий.

– А ты знаешь легенду, с чего это началось? – спросил Утесов и продолжил уже для меня: – С Димочки Покрасса! В девятнадцатом году в штаб Первой конной армии пришел мальчик Димочка Покрасс. И сказал, что ему нужно видеть командира Семена Буденного. Ты слышал эту историю, Аркадий?

– От тебя еще нет, – отозвался Райкин.

– Так послушай, – наставительно сказал Утесов и снова повернулся ко мне: – Ну, его, пацана, конечно, не пускают, говорят: «Пошел отсюда!» А он опять: «Хочу видеть Буденного по важному делу!» А ему опять: «Пошел отсюда, нам не до тебя, у нас всю армию вши заедают!» А он опять: «Хочу видеть товарища Буденного по важному делу!» Ну, пустили его, Буденный спрашивает: «Чего тебе?» А Димочка ему: «Я композитор, могу написать для вашей армии такую песню, что ваших бойцов сама в бой поведет!» Буденный покрутил ус и говорит: «Ладно, в бой своих солдат я как-нибудь сам поведу. А мне нужен марш, который будет водить этих засранцев в баню мыться. А то не хотят мыться, понимаешь?! Можешь такой марш сочинить?» – «Могу!» – говорит Покрасс, ширяет по сторонам своими черными глазками и вдруг как замарширует на месте да как грянет на мотив фрейлехса: «Марш вперед!/Их гейн ин бод!/Крац мир он ди плейце!/Нэйн, нэйн/Их вел нит гэйн/А дайнк дир фар он эйце!» – «Ну, – говорит ему Буденный, – мелодия мне нравится, боевая мелодия. Но что это значит?» Тут Димочка опять шуранул глазками по сторонам и перевел себя с идиш на русский: «Марш вперед!/Иду я в баню!/Почеши мне спину!/Нет, нет! Не пойду!/Лучше я загину!» Буденному этот марш так понравился, что с тех пор вся Конармия под этот марш в баню ходила, а Дмитрий Покрасс стал первым красным композитором-кавалеристом! – И Утесов повернулся к Райзману:

– Верно я говорю, ребе?

– Нет, конечно, – ответил Юлий Яковлевич. – И ты сам это знаешь.

– Ну, вот! – вздохнул Леонид Осипович. – Такой вредный еврей! Не даст потомкам легенду передать. Ладно, вот другая версия. Свой первый марш Покрассы написали в Харькове в девятнадцатом году для Деникина – «Марш Дроздовского полка», – и Утесов пропел: – «Из Румынии походом/Шел Дроздовский славный полк,/Для спасения народа/Исполняя тяжкий долг». Узнаешь мелодию?

– Нет, – признался я.

– Ну, как же! – возмутился Утесов и пропел: «Дан приказ: ему – на запад,/Ей – в другую сторону…/Уходили комсомольцы/На гражданскую войну». Тоже братья Покрасс, только позже. А на что это похоже, узнал?

– Нет…

– Гм… Ты настоящий аид? Первый раз вижу еврея без музыкального слуха. Слушай: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед…» Эту ты хоть знаешь?

– Еще бы! Эту я в армии пел.

– Ну, слава богу! А теперь сравни, – тут Утесов пропел первые такты какого-то еврейского танца и тут же: «Мы красные кавалеристы/и про нас/былинники речистые ведут рассказ/о том, как в ночи ясные…»

– Это «Марш Буденного», – показал я свою образованность.

– Вот! – одобрил Утесов. – Дмитрий Покрасс написал его, когда красные выбили Деникина из Харькова, и тут же стал штатным композитором буденновской армии. Вообще, гениальные братья – старший уехал в Америку и стал лучшим голливудским композитором. «Белоснежку и семь гномов» видел? Его музыка! А младшие – наши трубадуры. «Три танкиста», «Марш танкистов» и так далее – все вышли из клейзмерской музыки. Что такое клейзмер, ты знаешь?

– Свадебный оркестр, – выдержал я экзамен.

– Ну, не только Покрассы так песни писали, – заметил Райкин. – Дунаевский, Блантер, Фрадкин, Френкель…

– Да, – сказал Утесов. – Все старались показать Усатому, что «Жить стало лучше, жить стало веселее». Каждый день сочиняли «Марш победителей» и «Марш комбайнеров», чтобы их ночью не взяли.

После чего всю дорогу Утесов напевал мне мотивы еврейских свадебных песен и танцев и тут же показывал их советский маршевый аналог.

* * *

С тех пор сиденья моего зеленого «жигуленка» повидали немало знаменитых ягодиц. Если бы я не продал его перед отъездом из СССР, я мог бы сейчас выставить его в музее раритетных машин «Мосфильма» с большим списком своих киношных пассажиров. Одним из них был Андрей Смирнов, уже упомянутый мной в предыдущей части этого очерка. Как-то летом он сказал:

– Старик, ты завтра собираешься на «Мосфильм»?

– Нет. А что?

– Понимаешь, я завтра получаю постановочные за «Белорусский вокзал». И мне нужно поездить по городу, раздать долги…

– Старик, о чем разговор? Конечно, поедем.

Из кассы «Мосфильма» Смирнов вышел с тяжелой сумкой, в которой было 6000 (шесть тысяч!) рублей. Точная стоимость нового «жигуленка» или хорошей кооперативной квартиры в центре города. Но Андрей достал записную книжку, назвал первый адрес, и мы поехали. По дороге Смирнов в очередной раз склонял меня «свалить» из СССР. Он знал французский и цитировал мне какую-то французскую поговорку, которая гласит, что талант – он и в Африке талант, и, мол, рано или поздно талант приносит успех везде. Если он есть, конечно. Кстати, о том же твердил мне тогда Юлик Гусман, только еще категоричней: «Что ты сидишь тут, один как сыч? Без жены, без детей, без квартиры! Свободный человек! Вали отсюда!»

Что вам сказать? В тот день мы с Андреем исколесили всю Москву, и когда приехали к вечеру на Беговую улицу, где Смирнов жил с актрисой Наташей Рудной и двумя их прелестными дочурками (я любил, приходя к Андрею, поднимать их на подоконник и вместе с ними подолгу любоваться, как лошадки бегают по дорожкам ипподрома; кто же мог подумать тогда, что после моего отъезда из младшенькой вырастет главная экстремалка «Школы злословия»!), так вот, когда мы приехали к Андрею домой, у него в сумке осталось двести рублей. Остальное ушло на погашение долгов, которые скопились за два года его работы над «Белорусским вокзалом» при «огромной» – 180 рэ – зарплате режиссера-постановщика. Поднимаясь пешком по лестнице своего дома, Андрей втянул ноздрями воздух и сказал:

– Ядрёна вошь! Опять этот запах нищеты – запах жареной рыбы!

Запах жареной рыбы шел из его квартиры.

Но даже при жизни на жареной рыбе он демонстративно отказался от Государственной премии (5000 рублей) и карьеры преуспевающего советского кинодеятеля. Как рассказывал мне Вадим Трунин, автор сценария «Белорусский вокзал», их фильм так понравился Брежневу, что генсек распорядился открыть этим фильмом очередной съезд КПСС! Что, практически, означало Государственную премию Смирнову и Трунину и карт-бланш на любую постановку с бюджетом никак не меньше, чем у Юрия Озерова при постановке «Освобождения» или Сергея Бондарчука при постановке «Войны и мира». Но, как я уже писал, Андрей был (не знаю, как сейчас) ярым антисоветчиком. И когда в Кремлевском дворце съездов ведущий объявил делегатам съезда, что специально к этому съезду молодой кинорежиссер Андрей Смирнов, сын знаменитого автора романа «Брестская крепость», создал эпохальный фильм «Белорусский вокзал», Андрей подошел к микрофону и заявил: «Я хочу сделать небольшое уточнение. Это не я сделал фильм к вашему съезду, а ваш съезд собрался к выходу моего фильма». Что – к возмущению Трунина – лишило их Государственной премии и, как я теперь понимаю, разрушило их творческое партнерство. Сценарий своего следующего фильма «Осень» Андрей уже писал сам…

* * *

Герой Социалистического Труда (сокращенно «Гертруда») Марк Семенович Донской поселился в «мой» зеленый коттедж со своей женой Ириной и мопсом. При этом сам Марк Семенович – маленький, как Ролан Быков, и энергичный, как ядерная электростанция, – был человеком воистину уникальным. В 1944 году за фильм «Радуга» американцы присудили ему «Оскара», в СССР дали Сталинскую премию, а итальянцы официально объявили гением и основоположником неореализма. А когда Донской сделал «Сельскую учительницу», Сталин сам позвонил ему по телефону и поздравил с успехом. И вот, несмотря на все свои титулы и регалии, Донской и его жена – тоже, между прочим, сценаристка – вели себя просто, демократично и даже приятельски: Донской постоянно хохмил, а Ирина вязала и закармливала меня пряниками и сушками. (В конце 1979 года я в составе небольшой группы туристов оказался в Израиле, и почему-то нас привезли в Кнессет на встречу с Ицхаком Шамиром, тогдашним израильским премьер-министром. И когда перед нами появился Шамир, я просто обмер от изумления и дежа вю – это был идеальный двойник Марка Донского с его голосом, жестикуляцией, темпераментом и простотой…)

А вот мопс Донских вел себя даже не израильским, а британским премьер-министром, Героем Соцтруда и открыто демонстрировал мне свое барское презрение. Во-первых, он занял самую большую комнату в коттедже, а Марка Семеновича и Ирину уплотнил в меньшую. А во-вторых, он днем и ночью только жрал, спал и храпел при этом на весь коттедж так, что работать было совершенно невозможно. Но мог ли я пожаловаться Белому, директору Дома, на двух Героев Соцтруда? Я терпел, уходил со своей «Эрикой» в парк или – зимой – в Зеленый сад и утешал себя тем, что вместе с Донскими в Дом творчества приезжал Александр Аркадьевич Галич. Точнее, Донской чуть ли не силой привозил сюда Галича, чтобы вместе с ним писать сценарий фильма о Шаляпине. А Галич от работы отлынивал, он – высокий, статный, прекрасно одетый красавец в распахнутой канадской дубленке и с белым шарфом – был тогда в самом зените своей бардовской славы, женщины обмирали от одного его взгляда. По вечерам мы, небольшая компания болшевских постояльцев, – Юлий Дунский, Валерий Фрид, Андрей Смирнов, Вадим Трунин, Александр Шлепянов, Павел Финн, Анатолий Гребнев, ваш покорный слуга и еще два-три человека – приходили (с напитками) в его комнату, и он с охотой – особенно когда с нами приходила молодая красавица поэтесса N. – играл на гитаре и пел свои песни, постоянно дымя сигаретой, отпивая коньяк и не отрывая от N. своего пламенного взгляда.

И при этом голос его звучал набатом:

– Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку! – обещал он членам Союза писателей, единодушно проголосовавшим за исключение из Союза Бориса Пастернака.

…Помню, как-то в марте, на очередном творческом семинаре Александр Аркадьевич должен был руководить одной из групп молодых сценаристов. И вот семинар начался, а Галича нет. День нет, второй… А на третий утром, во время завтрака вдруг врывается в столовую чуть ли не «в белом плаще с кровавым подбоем» и «летящей кавалерийской походкой» стремительно проходит к нашему столику, садится на стул и, сияя от гордости, говорит:

– Я прямо из Новосибирска! Из Академгородка! Там был Первый фестиваль бардовской песни! И представляете, что они сделали, эти сибирские ученые?! Они за песню «Караганда» присудили мне первое место и вручили знаете что? Смотрите!

С этими словами он достал из верхнего кармана пиджака длинную темную сафьяновую коробочку, открыл ее и широким жестом положил на стол для всеобщего обозрения. В коробочке лежало серебряное гусиное перо.

– Это перо самого Некрасова! Настоящее! Вот так!!! – произнес Галич с вызовом своим мысленным гэбэшным оппонентам.

Но эти «оппоненты» с ним, конечно, сквитались и, с молчаливого согласия тех, «кто поднял руку», исключили его из Союза писателей и выслали в эмиграцию. Когда я пришел проводить Галича в его квартиру на улице Черняховского, топтуны были и во дворе, и на лестнице. Двери в квартиру были распахнуты, окна, несмотря на зиму, открыты настежь, сквозняки гуляли по всем комнатам вместе с какими-то бумагами, а на столе стояли початые бутылки водки и лежал черный хлеб, нарезанный ломтями…

Только здесь, чокаясь с Галичем «на посошок», я сказал ему, что двенадцатилетним пацаном играл пионера в спектакле по его пьесе «Вас вызывает Таймыр» в Полтавском драматическом театре. Но вряд ли он меня слышал – у него были отсутствующие и безнадежные глаза…

А потом, уже из Мюнхена, он обещал по радио «Свобода»: «Когда я вернусь – ты не смейся, – когда я вернусь, когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу…»

Он не вернулся. Недавно его дочка попросила меня выступить в Доме литераторов на вечере его памяти. Но даже и там никто поименно не назвал тех, «кто поднял руку» за исключение Пастернака и Галича из Союза писателей, и изгнание Галича в эмиграцию…

* * *

Я не знаю человека, более улыбчатого и постоянно радующегося жизни, чем Петр Тодоровский. Ордынский, Хуциев, Алов, Наумов, Габай, Абуладзе, Чухрай, Ростоцкий, Таланкин, Данелия, Кулиджанов, Сегель, Тодоровский – это поколение, ворвавшееся в кинематограф сразу после взятия ими Праги и Берлина, было, особенно в своих первых фильмах, заряжено оптимизмом победителей. Пройдя от Волги до Эльбы, побывав в аду великой человеческой мясорубки и чудом вернувшись с того света, они теперь ежеминутно радовались чуду Жизни и бесстрашно взламывали все каноны сталинского лакировочного кино. «Летят журавли», «Чистое небо», «Баллада о солдате», «На семи ветрах», «Тучи над Борском», «Мир входящему», «Весна на Заречной улице»…

Следующее поколение – Тарковский, Климов, Кончаловский, Шепитько, Смирнов, Панфилов – будет комплексовать и мучиться реалиями советской действительности, а то и бунтовать против нее, подтверждая непреложный закон истории о необходимости двух небитых поколений, дабы родилось поколение бунтующих.

А Петр Ефимович мало того, что снимал замечательные фильмы – «Верность», «Фокусник», «Городской романс», – так еще виртуозно играл на гитаре, сочинял музыку к своим фильмам, блистательно пародировал Утесова и постоянно рассказывал одесские анекдоты. Мы познакомились в 1972-м, когда Тодоровские еще работали на Одесской киностудии, где по моему сценарию снимали тогда «Море нашей надежды», подружились в Болшеве, а когда в 1989-м я вернулся из эмиграции, то буквально в первый же день попал на премьеру «Интердевочки» в кинотеатре «Россия» и вечером отмечал с Тодоровскими эту премьеру в каком-то ресторане рядом с их домом на Юго-Западе. А последние десять лет его жизни мы виделись почти ежедневно – наши офисы на «Мосфильме» были рядом, буквально дверь в дверь. Но в мае этого года, в годовщину смерти Петра Ефимовича, стоя у его могилы на Новодевичьем, я говорил с ним не об этом. Включив в айфоне песню Тодоровского об Одессе – «А что такого? А что такого? Что нет на свете города такого…», – я напомнил ему маленький (для него) и большой (для меня) эпизод нашего с ним соседства в Доме творчества.

Как-то я прилетел со съемок под вечер, и в «Болшеве» оказался в самом конце дня, когда столовая была уже закрыта.

– Я есть хочу – умираю! – сказал я Тодоровскому, который жил в «моем» коттедже.

– Так я тебя сейчас-таки накормлю! – ответил он по-одесски.

После чего, вооружившись ножницами, пошел, к моему изумлению, в парк, в самые густые заросли крапивы, нарезал целую охапку крапивы, взял на кухне кастрюльку и пару картофелин и на моей лабораторной электроплитке – с шутками и прибаутками – сварил мне такие вкусные щи, каких я не ел ни до, ни после этого!

* * *

Честное пионерское слово, я не знаю, почему Алексей Павлович Белый сделал мне такой волшебный подарок. Я никогда не давал ему взяток и не дарил подарков – там, в Доме творчества это было не принято. И все-таки…

1
...
...
8