O voi che avete gl’intelletti sani
Mirate la dottrina, che s’asconde
Sotto il velame degli versi strani.[5]
Dante
Venezia la bella, Genova la superba, Firenze la vezzoza[6], гласит итальянская пословица, выделяя этот удивительный город среди всех других жемчужин Италии. Особое положение Флоренции сделало ее королевой тосканских городов.
Ее городской пейзаж совершенно отличается от того, который был центром эллинистической цивилизации. Флоренция напоминает Афины лишь своей аристократической утонченностью. Афины располагаются вокруг Акрополя в долине Аттики, между горами Гиметт и Парнас, в отдаленном величии Пентеликона. Кругом простор, и сколь бы ни была мала крепость, несущая Парфенон, она соперничает со всеми вершинами. Флоренция, напротив, свертывается в зеленой раковине Апеннин, меж элегантным мысом Монте-Оливето и сверкающими вершинами Фьезоле.
Вид Флоренции с высоты птичьего полета.
Копия картины делла Катена. Ок. 1480 г.
Вдалеке волнистая вершина Монте-Морелло защищает ее от северных ветров. На холмах, которые обнимают город цветов, вырисовываются строгие кипарисы; листва оливковых деревьев бросает скромную тень подле них; в траве растет дикий ирис; розы вьются по стенам и обвивают сады. Огороженный и обласканный в своей колыбели, словно зябнущая принцесса, этот город, кажется, хочет защититься от любого иноземного влияния, чтобы оставаться исключительным в своем роде, горделивым и необычайным. Однако этот город, утонченный и высокомерный, не отделен от остального мира. С его вилл, башен и террас широко простирается вид на плодородную зеленую равнину, где лениво извивается Арно, быстро и весело пройдя под легкими мостами города. Отсюда глазу видно Тирренское море за легкими облаками, которые дыхание libeccio несет по бескрайней лазури.
Рим, расположенный на семи холмах, в центре Лациума, окидывает взглядом весь мир. Флоренция, из глубины цветущей долины, улыбается Западу и призывает его. Кроме того, этот город, расположенный в стороне от главных путей завоевателей, был тем самым избранным местом, где в средние века могли процветать вдали от скучной повседневности искусство и наука. Там церкви, колокольни и музеи, мрамор, бронза и картины могли соперничать в красоте и очаровании с роскошными картинами Природы и превзойти их благодаря богатому расцвету человеческой души. То было сильное соперничество и тонкая гармония, собранные в том уголке земли, где могли бы родиться итальянские Афины. Я уже говорил в другом месте, но повторю снова, поскольку этот обворожительный город был первой формой высочайшего итальянского гения: «В Неаполе живут; в Венеции грезят; в Риме мыслят; во Флоренции творят».
Царство искусства, каким стала Флоренция на протяжении ее истории, имело первоосновой ее ловкость в торговле и ее успехи в банковском деле. Совершенство ее искусств опиралось в первую очередь на безупречность ее ремесел. Ее каменотесы становились зодчими, ее ювелиры – скульпторами, гитаристы – композиторами, исполнители канцон – поэтами. У флорентийцев, в отличие от пизанцев, генуэзцев и венецианцев, не было кораблей, чтобы бороздить Средиземное море и торговать там жемчугом и пурпуром с Востока. Но, не менее предприимчивые и не менее дерзкие, чем Марко Поло, они путешествовали по всему миру и имели торговые конторы повсюду вплоть до глубин Азии. Однако торговля была полна опасностей. Она была приключением и завоеванием. Красноречивые спорщики и тонкие резонеры, флорентийские патриции предоставляли государям Европы лучших послов. В юбилей 1300 года, который привлек в Рим три миллиона паломников, папа Бонифаций VIII был очень удивлен, когда обнаружил, что послы почти всех северных князей и даже монгольского хана были флорентийцами.
Богатства и золото Востока и Запада стекались в лавки Понте-Веккьо и в патрицианские дворцы этого города. Можно представить, какую зависть и ненависть к Флоренции эта роскошь должна была вызывать у соперничающих городов, таких как Пиза и Сиена; она порождала также и внутреннюю борьбу в самом городе. Борьба политических партий, гвельфов и гибеллинов, борьба враждебных семейств с их клиентами, например борьба «Черных» и «Белых», следуют друг за другом и смешиваются, перекрещиваются, противодействуют друг другу и запутываются в непроходимом беспорядке. Эти ожесточенные и беспощадные войны заливают кровью три века истории. Но они не препятствуют новой поэзии проникать в город цветов и осенить ореолом чело флорентийцев, уже увенчанных розами.
Это дыхание неизвестной и утонченной поэзии пришло из Прованса. То были нежные слова и мелодии, такие, как у Сорделло, который был другом Данте и на руках которого он хотел прыгнуть в Чистилище, опечаленный, что может обнять лишь тень. Под влиянием крестовых походов и рыцарства трубадуры стали иначе чувствовать любовь. Стремление к идеалу, выраженному в женской красоте и прелести, заменило им половой инстинкт, этот нерв любви в греческой и римской поэзии. Чувственная страсть была не угнетена, но отодвинута в тень и подчинена чувству, полному утонченности и грез. Подобными контрастами изобилует история. Женщина, существо слабое, становилась божеством в те времена грубых и варварских нравов. В высшем обществе мужчина, который не был влюблен, расценивался как человек ничтожный. Тот, кто любит, – это рыцарь, подчиняющийся законам любви, страдающий, когда это угодно его даме, становящийся для нее защитником справедливости и покровителем слабых. Любовь становится принципом обучения и посвящения. Так родился во Франции новый код любви утонченных и куртуазных рыцарей. Подражатели трубадуров, тосканские поэты Гвидо Гвиничелли, Гвиттоне д’Ареццо, Чино де Пистойа создали на своем изящном языке новый тосканский стиль, il dolce stil nuovo. Самые изысканные, самые образованные из них, Брунетто Латини и Гвидо Кавальканти, были учителями Данте. Но усваивая провансальскую эстетику, тосканцы прибавляли к ней метафизические и схоластические тонкости, пришедшие к ним из университета в Болонье, где усиленно изучали Аристотеля, Платона и Фому Аквинского, постигая искусство аллегории. То, что у Данте стало глубокой страстью и в то же время духовным просветлением, у них было лишь игрой духа и абстрактной мысли. Философы и мыслители искали и угадывали божественный смысл Любви. Их ученик, который, охваченный страстью, станет великим поэтом и тонким прорицателем Италии, ищет вместе с ними и идет по их следу, когда шепчет в порыве чувства:
Io mi son un che, quando
Amore spira, noto ed a quel modo
Ch’ei detta dentro, va significando.
Когда Любовь вздыхает во мне,
Она говорит мне нечто,
И я записываю это и ищу его смысл.
Можно представить, что с подобным богатством Флоренция стала в конце XIII – начале XIV века очагом элегантной и пылкой жизни. В то время как народ смотрел, пораженный, на гротескные представления Рая, Чистилища и Ада, которые наполняли площади шумом, аристократические и частные праздники облекались строгой и тонкой прелестью. Весной молодые девушки из патрицианских домов украшали себя розами и водили хороводы под кипарисами и оливами, под звуки мандолины, среди полей ирисов и гладиолусов. На закате они пели Salve regina у церковных ворот. Но когда колокол Палаццо Веккьо возвещал о начале войны, они, встревоженные, бросались к окнам, чтобы видеть отправление caroccio, с которым шел, сверкая оружием и красивыми костюмами, весь цвет мужской молодежи. На знамени сверкала рядом с изображением Мадонны алая лилия, символ Флоренции. Ее три пылающих венчика говорили всем: «Я сила народа, алая кровь свободы. Надо сражаться, чтобы быть свободным!» Но голубая Мадонна, улыбающаяся на складках развевающегося знамени, казалось, добавляла: «Надо любить и страдать, чтобы достичь Царства Небесного!»
Так труд и война, религия и поэзия хорошо уживались в этом бодром и неутомимом городе, раздираемом бесконечными войнами и в то же время едином в своем идеале. Инстинкт прекрасного правил им, а искусство накладывало на него печать аристократизма.
Флоренция из всех городов полуострова вскормила больше всего величайших гениев Италии в науке, в литературе, в искусствах. Данте, который появился в конце XIII и освещает начало XIV века, весь исполнен флорентийского духа и отлит в его форме. Все же если он стал великим национальным поэтом итальянского народа, он обязан этим не только этой удивительной форме, но еще своему универсальному духу и своему собственному гению.
Как в форме для отливки колокола, где металлы в процессе плавки преобразуются в раскаленный поток, самые разные элементы смешались в великом флорентийском поэте. Наука и теология, философия и религия, язычество и христианство, прошлое и настоящее соединяются в нем в неожиданном, величественном и точном синтезе. Здесь Гомер и Евангелие, Сивилла и Давид, Платон и Фома Аквинский, Аверроэс и Авиценна. Но эти персонажи – лишь второстепенные лица, министры его королевства. Словно архангел Михаил на страшном суде, Данте разделяет и классифицирует в своем Аду и своем Раю с великолепной бесцеремонностью античных мудрецов и отцов церкви. Он сочетает самые резкие контрасты в одном образе с жесткими до суровости чертами, в лице, в котором мягкость и тонкость равны его силе. Гражданин, патриот, поэт и философ, человек действия и мысли, изысканный ученый, красноречивый посланец своего родного города и в то же время душа, замкнутая в презрительном молчании, тонкий резонер, но чувствительный до мистического экстаза – таким нам предстает Алигьери в жизни. А если мы хотим охарактеризовать одной фразой всю обширность его познаний, мы скажем, что он соединял необыкновенное чувство реальности с анализом и синтезом трансцендентных идей и с изобразительной силой, которая придает им форму и цвет.
Но все это не объясняет гения Данте, который из столь различных материалов и из хаоса противоречий сумел создать новый мир чудесной гармонии. Ибо гений поднимается превыше своих материалов, как орел парит над запутанной системой гор или как перелетная птица над бурным океаном. Его шедевр «Божественная комедия» не дает нам, однако, ключа к тайне. Этот ключ находится в «Новой жизни», которую он написал в возрасте двадцати пяти лет. Это интимное и бесхитростное признание поэта открывает нам тайну его жизни и побуждающую страсть его труда. Этим побудителем, «перводвигателем», который подвигнул «неподвижное небо», была Любовь, но любовь нового вида, которой еще не знали ни античность, ни христианство.
Один астроном показал мне однажды в телескоп Парижской обсерватории желтое солнце и голубое солнце, вращающиеся друг относительно друга, недалеко от звезды Вега в созвездии Лиры. Гений Данте похож на эти две далекие звезды в небесной сфере. Это двойное солнце. Вот почему этот гений не называется именами его предков Алигьери, ни даже именем, данным ему при крещении. Он называется Данте и Беатриче. Ибо эти два соединенных имени стали неразделимы, как эти таинственные звезды, которые непрерывное вращение связывает друг с другом в глубинах пространства. По-разному прекрасные, они стали единым целым в своей взаимной и абсолютной зависимости. Без семьи Качьягида мы не знали бы Беатриче, но без Беатриче Данте не создал бы «Божественную комедию». В них Вечно-женственное впервые проявилось во всей своей силе через любовь женщины и поэта.
Вспомним мимолетные встречи, которые знаменуют этапы этого посвящения. Мощная внутренняя жизнь поэта проявляется здесь в своей простосердечной страсти, в своей лилейной невинности. Мотивы чрезвычайно просты, их результаты удивительны.
Впервые он встретил дочь Фолько Портинари на детском празднике. Ему было всего девять лет; Беатриче была его сверстницей. «Девять раз уже, после моего рождения, обернулось небо света почти до исходного места, как бы в собственном своем вращении, когда моим очам явилась впервые преславная госпожа моей души.…Тут истинно говорю, что Дух Жизни, который пребывает в сокровеннейшей светлице моего сердца, стал трепетать так сильно, что неистово обнаружил себя с в малейших жилах, и, трепеща, произнес такие слова: „Ecce deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi”[7]. Отныне и впредь, говорю, Любовь воцарилась над моей душой, которая тотчас же была обручена ей, и обрела надо мной такую власть и такое могущество ради достоинств, которыми наделило ее мое воображение, что я принужден был исполнять ее желания вполне»[8].
В последующие годы он видел ее несколько раз, но всегда издали, и, по-видимому, никогда они не обменялись ни одним значимым словом. Все же он утверждает в своей исповеди, что он сохранил «в книге памяти» лишь воспоминания, которые означали существенные изменения в его жизни. Об этой первой встрече он говорит: «Это заглавие гласит: Incipit vita nuova[9]».
Вторая важная встреча произошла через девять лет. Ей было, следовательно, восемнадцать. Он увидел ее на одной из флорентийских улиц, одетую в платье сверкающей белизны, между двух пожилых женщин. На ходу «она обратила очи в ту сторону, где я стоял, весьма оробев; и, по неизреченной учтивости своей, которая ныне вознаграждена в вечной жизни, она поклонилась мне столь благостно, что мне показалось тогда, будто вижу я предел блаженства». – «Такая красота изливалась из ее глаз в мое сердце, – говорил он позже в своем знаменитом сонете, – что никто не может этого понять, не испытав». Эта безмолвная встреча, освещенная обменом взглядами и поклонами, произвела на робкого юношу такое пламенное впечатление, что он вернулся в свою комнату, чтобы размышлять о том, что с ним только что произошло.
О проекте
О подписке