Почему? Вопрос непростой. Может, именно такой уклад был унаследован ею, а вероятнее всего, как я понимаю на склоне своих лет, «наступала на горло собственной песне» в воспитательных целях – мы могли как угодно беситься, но когда с работы возвращался отец, должны были как по команде утишиться. «Безотцовщина» – помню, отозвалась о моём приятеле из многодетной семьи, где всем заправляла жена-бригадирша, напрочь подмявшая под себя мужа – колхозного скотника. Мать и со всеми своими невестками примирилась далеко не сразу. Одна по поводу и без повода перечит мужу, другая, хотя и ласково, назвала её сына «дурачком», третья не дала своему доучиться в университете на очном… (Здесь мама была, что называется, «не в курсе»: мой брат Геннадий после третьего курса сам решил перейти на заочное отделение экономического факультета МГУ, после чего успешно защитил диплом. Э.Г.)
Вдвоём с братом сидим в ручной тележке-коляске, которую катит отец. Галифе и гимнастёрку сменил на обычные холщовые штаны и рубашку в полоску. Мать шагает рядом. Улицы в местечке пустынны, пусты и дома, окна в некоторых заколочены. Уже будучи школьником, узнал почему. Только трое еврейских семей, вняв предостережению скорняка Румана Щукина, в начале войны ушли на восток, погрузив пожитки и детей на телеги. Большинство же остались, уповая на то, что немцы – цивилизованные люди. Цивилизованные люди угнали всех евреев в Рогачеёвское гетто, где многие погибли, а выжившие в местечко больше не вернулись: бывших поболовцев я встречал в Москве, в Вильнюсе. В Риге мне однажды позвонила пожилая женщина с очень сильным еврейским акцентом:
– Скажите, вы не из Поболово? Не Луки Романовича сын?
Получив утвердительный ответ, радостно заворковала:
– Ой, Эдичек, да я же вас на руках тутушкала! Я в поболовской школе учительницей работала! А папа ваш с войны вернулся? Я его часто вспоминаю с благодарностью.
Я рассказал об отце, она попросила передать ему привет, назвав свою фамилию. А ещё сообщила, что переехала в Ригу из Минска: из Латвии проще эмигрировать в Израиль.
Отцу я привет передал, чем очень обрадовал.
– Тамара Ароновна Китаина, – предположил он. – Значит, осталась жива, выходит, повезло ей!
Сейчас жалею, что тогда не встретился тогда с этой женщиной, – такой шанс узнать о довоенной жизни родителей упустил. Но если бы наперёд знать, где упадёшь, соломки бы подстелил, говаривала мама.
После Победы в своих домах поселились Руман Щукин с женой Добой, тремя сыновьями и больной дочерью Эстрой да Новики. Обе семьи оставили родные места при первом же известии о войне. Где они пережили лихолетье, кто помог спастись – не знаю.
Долго я удивлялся спасительной интуиции Румана Щукина, не поверившего в цивилизованность новоявленных арийцев. А недавно узнал от местного старожила: не интуиция это, а опыт. Оказывается, ещё в Первую мировую немцы взяли несколько евреев, прекрасно знающих идиш, в том числе и Румана, в качестве переводчиков. А потом заставили ходить за лошадьми, запряжёнными в бороны, по минным полям где-то в Западной Белоруссии, чтобы обезопасить свои части при наступлении. Около десяти «переводчиков» подорвались на минах, Руману удалось выжить. В Отечественную, как выяснилось, Руман Щукин шил полушубки красноармейцам в какой-то тыловой части и побывал с нею в Берлине.
Ещё позже вернулся с фронта в опустевшую родительскую хатёнку старший лейтенант Янкель Турок. Красавицу-невесту Фаню привёз откуда-то издалека, они выстроили новый дом, родили троих дочерей и сына. Всех выдал замуж Янкель, а после – умер. Дочери с семьями уехали в Израиль, куда-то переехали Щукины, похоронив на старом еврейском кладбище сына Абрама, а потом подались из местечка и Новики.
Кначалу семидесятых евреев в Поболово, живших здесь с XVI века, не стало, хотя по традиции селение ещё и называлось «Местечко». Теперь – агрогородок «Поболово» Рогачёвского района.
…Мы едем в деревню Остров выкапывать патефон. Что это за штука – знаем: патефон был у нашего постояльца, немецкого офицера, он слушал то марши, то какие-то заунывные песни – арии из опер, как я потом понял. С братом издали восторженно наблюдаем, как он крутит ручку, потом ставит пластинку, лёгкий щелчок – и иголка зашуршала по виниловому диску, вот-вот грянет музыка…
– Ничего, вот кончится война, придёт отец, откопаем свой, наслушаетесь вволю, – обнадёживала нас мама, отжимая над ведром тряпку, которой мыла пол.
Ивот мы едем за своим патефоном. Деревня протянулась на противоположной стороне долины реки Добысна, которая в весенний разлив превращалась прямо-таки в широкую Волгу, подтапливала огороды с обеих сторон и затапливала мост, почти на неделю изолировав местечко и деревню друг от друга. Во время боёв старый и прочный мост взорвали, при наступлении наши сапёры возвели временный, из брёвен, по которым положили две колеи дощатого настила. По одной из них катятся наши колески, мы с братом, перегнувшись через борт, наблюдаем, как далеко внизу – метра три, не меньше – булькает на перекатах вода. От мелькания солнечных бликов на её поверхности кажется, что мост качается и может рухнуть, а вместе с ним и мы. Жмурим глаза от страха и открываем их уже на другом берегу. Какое-то время едем по подолу, узкой стёжкой в высоком разнотравье, обрывающемся далеко, у самой воды, а потом поднимаемся в гору и по меже приближаемся к родному пепелищу. В деревне сгорело несколько домов, в том числе и бабушкин, где мы переживали войну, тот самый, в палисаднике которого отец брал маму замуж.
До войны патефонов в еврейском местечке хватало, а вот ламповый приёмник был только у нас. Отец, как и обещал маме, закончив физмат Гомельского пединститута, сразу получил должность директора школы. В субботу, 21 июня, отмечали регистрацию в сельсовете моего младшего брата, родившегося три месяца назад, веселье затянулось, и многие остались ночевать. В воскресенье большой компанией сели за поздний завтрак. Окна раскрыты, патефон играет «Рио-Риту», все расслаблены и договариваются пойти купаться. И вдруг в эту выходную безмятежность врывается мой двенадцатилетний двоюродный брат Лёня, от которого я и знаю эту историю:
– Война! Немцы уже в Белоруссии! По радио выступает Молотов.
Все тут же столпились в спальне, где оставшийся без присмотра Лёня только что крутил ручки радиоприёмника. Прослушав речь в оторопелом молчании, все стали расходиться. Отец, отправив мать по соседям с этой ужасной новостью, вскрыл мобилизационный конверт. Когда мать вернулась, он уже упаковывал самое необходимое в небольшой фанерный чемодан.
– Надо срочно явиться в Гомельский военный госпиталь!
– Прямо сейчас? Люди ценные вещи и утварь собираются закапывать, думают, где спрятаться, а тебе больше всех надо! – возмутилась мать. – Завтра поедешь в Гомель, раз решил меня с детьми оставить в лихолетье.
– Несёшь сама не знаешь что! Чего закапывать собираешься?
– Патефон, приёмник, посуду, меховую жакетку, что ты мне весной купил, два твоих костюма и по мелочам что-то…
– Иди запрягай коня, отвезёшь меня в Красный Берег на станцию, потом всё грузи на телегу и езжай с детьми на деревню. Там в саду и закопаешь, только место запомни. Может, под малиновкой? Там повыше и песок…
Отцу не пришлось ехать в Красный Берег. Через несколько минут в дом пришёл посыльный из сельсовета: позвонили из райвоенкомата и приказали всем призывникам быть завтра в шесть утра у сельсовета – за ними придёт машина. Впереди у отца было полдня, вечер и ночь, в которую мать уговаривала его спрятаться, не идти на фронт.
Патефон в саду они закапывали вдвоём. А наутро, рассказала мне двоюродная сестра Аня, которой в июне сорок первого было одиннадцать лет, мама с двумя детьми пришла проводить отца к сельсовету в последней надежде, что из-за малышей на войну его не заберут. Голосила, как по покойнику. Тот прогнал её домой: не позорь перед людьми, дескать.
В военном билете отца отмечено: служил в Красной Армии с 23 июня по 15 декабря 1941 года.
Проводив отца на войну, мама затаилась в ожидании: ни с кем не делилась ни печалью, ни тревогой, ни страхом за его жизнь. Будто не на фронт ушёл, а снова уехал в свой подмосковный совхоз. Но, в отличие от многих товарок по несчастью, деревенских солдаток, всегда знала: вернётся живым. Сразу с войны, а потом, проводив в лес, и с партизан. Но дабы не сглазить, никому не говорила об этой своей уверенности, даже самой близкой, старшей сестре, у которой в сорок четвёртом воевали муж Данила и сын Виктор.
За полгода ни одной весточки от отца не было. Может, почта уже не ходила, а может, и не до писанины там, да и к письмам муж небольшой охотник.
…В декабре сорок первого в лютый мороз постучался в дом молодой парень, назвался Игнатом, шофёром из райпотребсоюза. Сказал, что привозил картофель в лагерь для военнопленных в Могилёве и встретил там Луку Романовича. Если бы тот не окликнул – никогда бы не узнал директора: чёрный, измождённый, видно, раненый, потому что плохо передвигается. Пока машину разгружали, тот записку написал: вот прочитайте и сделайте так, как он просит. Дрожащими руками мама взяла сложенный вдвое клочок обёрточной бумаги, развернула: «Найди литра четыре самогонки, сала и ещё чего-нибудь, возьми у Якова паспорт, гражданскую одежду, валенки и поддёвку. Приезжай в Могилёв и с вокзала иди, куда укажет Игнат. В лагере спроси полицейского Охрименко, отдай ему половину самогонки и сала и скажи, что приехала за мной. Скорей, а то не дождусь…»
Немцы в деревню заглядывали от случая к случаю и довольствовались курами и яйцами, по схронам с запасами продуктов не лазили, а потому довольно быстро удалось собрать по соседям 3 кило сала, несколько колец деревенской колбасы и кусок палиндвицы. Самогонку как раз выгнал Яков, муж сестры Ганны. Она наполнила три резиновых грелки, заняв их у соседей. Потом нашла старый, но ещё крепкий самотканый мешок, нашила на него несколько фальшивых заплат и соорудила большой рюкзак, обвязав вложенные в углы небольшие картофелины куском брезентовых вожжей. На дно положила старую мужнину поддёвку, потом грелки с самогоном, валенки и штаны, потом сало и колбасу, потом, чтобы были под руками, две поллитровки с самогоном, завернув в старый треух. Накрыла всё связанным самой свитером и старым потёртым пиджаком, сверху же аккуратно разложила несколько килограммов сохранившейся в соломе на чердаке ароматной антоновки. Мешок завязала куском шпагата, обвязав узел вожжами. Как ни крути, а целый пуд придётся тащить на себе, – посетовал Яков, взвесив мешок. И отправился домой за лёгкими санками. Положил на них мешок и накрепко привязал бечёвкой, посоветовав с санями и в поезд садиться.
…Вот сейчас мы и едем откапывать тот самый патефон, потому что приёмник отец откопал ещё в апреле сорок второго для партизан. Место нашли сразу – толстый проволочный штырь на полуметровой глубине уткнулся в дерево. Отец снял дёрн и начал раскапывать землю. То и дело кто-то подходил. Одни жали отцу руку, другие обнимали, женщины лили слёзы: ох, повезло Насте, а когда-то мой придёт?
Придёт ли? – так вопрос не стоял: придёт! Только вот когда? Работа поэтому продвигалась медленно, и я в ожидании момента нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Мама куда-то исчезла, зато вокруг собралась довольно уже большая группа. Наконец лопата звякнула по металлической ленте, которой был окован старый бабушкин сундук.
Яму вокруг него расширили с торцов, чтобы извлечь из земли. И вот отец с дядей Яковом торжественно водрузили клад на край ямы. Сбоку висел большой замок. Сундук оказался довольно громоздким, на ручной тележке не увезти: оказалось, что в нём ещё и вещи многих родственников.
– Вскрывай на месте, разберём, – предложил кто-то из них. Ключ, оказалось, мама оставила дома. Кто-то принёс небольшой ломик, и замок сорвали вместе с петлёй. Вынули несколько довольно больших пакетов, и вот наконец отец извлёк из сундука патефон, тщательно обернутый мешковиной и обшитый узорчатой клеёнкой. Потом достали так же бережно упакованные пластинки.
– Папа, заведи, – заныл я, – ну, поставь пластинку. а?
– Придём домой и поставим, – шикнула на меня появившаяся мама.
– А что? Сын же просит! – возразил отец, которому, похоже, и самому хотелось попробовать, заработает ли патефон. – Давай прямо тут, на сундуке, и заведём! В честь возвращения с войны!
К моему большому сожалению, пластинка за пластинкой оказывались отсыревшими, отец откладывал их в сторону одну за другой на просушку. Я уже потерял всякую надежду, когда одна оказалась сухой, потом ещё одна, ещё… Отец достал ручку, закреплённую под крышкой, завёл механизм, поставил пластинку, опустил головку звукоснимателя: «Рио-Рита»!
Подошла «дядина» – Настя, жена деда Андрея, маминого дядьки; часть их дома – напротив – уцелела.
– Лукаш, бяры свою цацку, вяди людей к нам! Чаго-чаго, а бутылка-другая самогона найдётся!
– Спасибо, – сказал отец. – Но мы со своей игрушкой поедем домой, а вас с бутылкой-другой ждём к шести часам, – а потом обратился к собравшимся: – Все приходите!
За большим столом по случаю возвращения партизана недосчитались двух его братьев – Алексея, отца Лёни, и Николая, только успевшего жениться, а также младшего, любимого брата мамы, тоже Алексея – Шинкевича. Сколько себя помню, мама не верила в его гибель. Часто заставал её у его портрета, висевшего на стене. Она стояла и шептала: «Лёшенька, братик мой, ну вернись, вернись же домой…» Лёша не услышал. Мама говорила, что я очень похож на этого своего дядю. Рядом висел и портрет дяди Коли, совсем ещё молодого парня, полного надежд на будущее.
Позже выяснилось: что два Алексея погибли под Ленинградом. Сослуживец Алексея Сергеевича Шинкевича по фамилии Зубарик рассказал маме, что Алексей, который служил в отделении связи, вылез из окопа, чтобы связать разорванный телефонный кабель, и его разнесло прямым попаданием снаряда… Мама ему не поверила, перекрестила портрет, висевший в зале, и ждала брата или похоронки до самой своей смерти…
Похоронку получил совсем недавно уже я. Прислал её на мой электронный адрес Владимир Говорушкин из далёкого российского города Шелехова. Вышел он на меня по «Одноклассникам» в попытке узнать что-либо об истоках своей фамилии. Мы обменялись соображениями по этому поводу, придя к выводу, что мы оба из одного рода, а истоки фамилии нужно искать в Великом княжестве Литовском, в которое когда-то входила нынешняя Беларусь. В процессе переписки я осознал, что Владимир – куда более продвинутый человек в компьютерных технологиях и поисках в интернете. И попросил разыскать следы моих погибших родственников. Невероятно: шестьдесят восемь лет спустя после написания похоронки, которая так и не пришла в нашу деревню Остров, я смотрю на неё, и слёзы застилают глаза.
Красноармеец 1102 полка 327 дивизии Шинкевич Алексей Сергеевич был убит 30 января 1942 года на Волховском фронте в боях за деревню Спасская Полисть. И похоронен в лесу восточнее этой деревни.
Почему же не дошла похоронка? В ней была ошибочно указана деревня Остров Рогачёвского района, но Воронежской, а не Гомельской области. Видно, не было под руками точных данных, и писарь исходил из того, что 1102 полк формировался в Воронеже…
Я почитал о тех боях в воспоминаниях командира дивизии генерала Антюфеева. Холодный ад: болото, тридцатиградусные морозы… Неподготовленную и плохо экипированную дивизию бросили на хорошо укреплённую немцами деревню. Тысячи и тысячи погибших… И только пять пожилых солдат в похоронной команде полка. Какие там похороны!
Поисковики в восьмидесятых годах сотнями находили хорошо сохранившиеся во мху тела погибших солдат и опускали в братские могилы.
От двоюродной сестры Ани узнал, что Алексея Сергеевича Шинкевича освободили от фронта из-за плохого сердца. Но он вместе с другом, председателем сельсовета Зубариком, записался в добровольцы…
Брат отца, Алексей Романович, был тяжело ранен, тоже на Ленинградском фронте, его эвакуировали в тыл санитарным поездом. По пути умер от ран и похоронен в братской могиле в центре посёлка Хвойное Нижегородской области. Это тоже я узнал благодаря Владимиру Говорушкину.
Дядя Николай, младший брат отца, погиб в соседнем Жлобинском районе, когда московская диверсионная группа, в которую он вступил после серьёзного испытания, наткнулась на немецкую засаду. Похоронили в братской могиле деревни Радуша, но в сорок пятом отец перезахоронил его на родном кладбище в Поболово.
При освобождении Польши был ранен дядя Данила, муж нашей любимой тёти Варки. Умер в госпитале от ран на территории Польши. В тот же госпиталь несколько дней спустя попал его сын, мой двоюродный брат Виктор, призванный в армию в 1944 году. И случайно выяснил, в какой палате лежал и умер от заражения крови – врач проглядел – отец. Командование выделило автомобиль, госпиталь раскошелился на венок, и раненый сын возложил его на могилу отца. А потом война напрочь выбила из памяти название того польского городка, где в братской могиле покоится сержант Данила Политай. Много лет спустя после войны моя двоюродная сестра Аня через архив в Подольске выяснила, где она находится, и тоже побывала на могиле отца. До самой смерти переживала, сохранилось ли захоронение в связи с пересмотром отношения поляков к своей военной истории и советским воинам-освободителям.
Пластинки мы зря сушили на солнце – они как бы расплавились и покоробились, как сказала мама. Остались только три, Апрелевского завода. Я их и сейчас помню – «Рио-Рита» и аргентинское танго на другой стороне, «Мой костёр» и «Дружба» в исполнении Вадима Козина и две еврейские мелодии – «Фрейлехс».
Под «Мой костёр» все вторили Козину грустными, в тему, голосами а под «Фрейлехс» – танцевали, встав в круг или «шерочка с машерочкой», так как мужчин было всего трое – отец, дед Андрей и дядя Яков. Никто из них не танцевал. Деда Андрея Шинкевича на войну не взяли из-за преклонных лет – он воевал ещё в японскую и был награждён георгиевским крестом, дядю – из-за обострившейся застарелой язвы желудка. Мама всегда говорила: если б не Яков, оккупацию мы бы не пережили.
В детстве я не раз спрашивал отца – убил ли он хотя бы одного немца? Мальчишками мы часто играли в войну, и меня почему-то чаще всего назначали «немцем», как я ни отнекивался. При первом же «выстреле» в меня я падал и притворялся убитым. Иногда такая быстрая смерть вражеского солдата не входила в планы «русских» и мне приказывали быть «легкораненым» и продолжать бой. Я отказывался и выходил из игры – одним «немцем» меньше. От отца, конечно же, хотелось услышать, что немца убил, и не одного. Но отвечал он, как говорят, уклончиво: стрелял, а вот попадал ли – не знаю. Много позже понял – не хотел, чтобы дети знали, что убивал людей, пусть и в бою.
Удивительное дело: за свою журналистскую карьеру я проинтервьюировал не один десяток участников и героев войны, но со стыдом должен признаться, что обстоятельного разговора на эту тему с отцом так и не получилось. Из-за него ли, из-за меня? Он действительно всячески открещивался от воспоминаний, а я не сумел переубедить, настоять на своём.
Разбирая документы, когда его не стало, я обнаружил конверт с надписью «Эдику». Раскрывал не без волнения: отец ушёл без меня, я решил, что оставил он мне последнее напутствие. При жизни он любил давать советы, которые, чего греха таить, порой раздражали. Но в конверте оказались краткие воспоминания, написанные корявыми буквами человека, перенёсшего инсульт и озаглавленные «Война». С трудом я продирался не только через почерк, но и через смысл: в ряде слов были пропущены буквы, а в некоторых предложениях и слова.
Стало ясно: отец в конце концов пожалел, что не рассказал нам о том, как перенёс суровые испытания войной, и решил исправить ошибку хотя бы таким образом…
О проекте
О подписке