При жизни Эдгара По в США были изданы два сборника его рассказов: «Гротески и арабески» (Tales of the Grotesquee and Arabesque, 1840) в 2-х томах и «Рассказы» (Tales, 1845). Первый состоял из 25 рассказов, второй включал в себя 12 произведений, два из которых – «Падение дома Ашеров» и «Разговор Эйрос и Хармионы» – уже были опубликованы в первом сборнике.
Реstis еrаm vivus – mоriеns tuа mоrs еrо.
Маrtin Luter[1]
Ужас и фатальность бродили везде во все века. Зачем же указывать время, к которому относится мой рассказ? Достаточно будет сказать, что тогда существовала в глубине Венгрии упорная, хотя и скрытая вера в учение о Перевоплощении. О самом учении – т. е. об его ложности или о его вероятии – я не говорю ничего. Я утверждаю, однако, что наш скептицизм (а по словам Лабрюйера*, и все наше несчастие) в значительной степени «vient de ne pouvoir être seuls»[2].
Но в суеверии венгерцев были некоторые пункты, почти приводившие к абсурду. Жители Венгрии весьма существенно отличались от авторитетов Востока. Например, «Душа», говорили венгерцы – я цитирую слова одного проницательного и умного парижанина – «ne demeure qu’une seule fois dans un corps sensible: au reste – un cheval, un chien, un homme même, n’еst que la ressemblance реu tаngiblе dе сеs аnimаuх»[3].
Фамилии Берлифитцинга и Метценгерштейна веками враждовали между собой. Никогда раньше не было двух домов таких знаменитых и взаимно проникнутых настолько смертельной ненавистью. Начало этой вражды было, по-видимому, обусловлено словами древнего пророчества: «Высоко рожденный падет низко, когда, точно всадник над конем, тленность Метценгерштейнов восторжествует над нетленностью Берлифитцингов».
Конечно, эти слова сами по себе имели мало смысла, если только в них есть смысл. Но еще более тривиальные причины обусловили – и не так давно – последствия в равной мере богатые событиями. Кроме того, между этими владениями, которые были смежными, давно существовало соперничество в сфере влияния на хлопотливое правительство. К тому же близкие соседи редко бывают друзьями; а обитатели замка Берлифитцинг могли смотреть с своих высоких башен прямо в самые окна дворца Метценгерштейн. Наконец, пышность, более чем феодальная, менее всего была способна смягчить раздражение Берлифитцингов, не столь родовитых и не столь богатых. Что же удивительного, что слова предсказания, хотя бы и лишенные смысла, сумели вызвать и были способны поддерживать вражду между двумя фамилиями, уже предрасположенными к ссоре, благодаря всяческим подстрекательствам родового соперничества? Пророчество, по-видимому, указывало, если оно могло только на что-нибудь указывать, на окончательное торжество дома, уже и теперь более могущественного; и, конечно, соперник более слабый и менее влиятельный вспоминал об этих словах с чувством самой острой вражды.
Вильгельм, граф Берлифитцинг, хотя и происходивший от благородных предков, был в эпоху этого повествования недужным и выжившим из ума стариком, ничем не замечательным, кроме необузданной закоренелой фамильной антипатии к сопернику и такой страстной любви к лошадям и к охоте, что ни физическое нездоровье, ни преклонный возраст, ни слабоумие не удерживали его от ежедневного занятия этим спортом.
Что касается Фредерика, барона Метценгерштейна, он был еще не стар. Его отец, Министр Г., умер молодым. Его мать, леди Мэри, быстро последовала за своим мужем. Фредерику шел в это время восемнадцатый год. В городе восемнадцать леть не Бог весть какой возраст, но в глуши – в великолепной глуши такого старинного поместья – колебания маятника исполнены более глубокого значения.
Благодаря некоторым особенным обстоятельствам, исходившим из распоряжений его отца, молодой барон тотчас же после его смерти вступил во владение обширными богатствами. Не часто находились в прежнее время в руках одного венгерского дворянина такие громадные поместья. Его замкам не было числа. Всего более выделялся из них по своим размерам и пышности дворец Метценгерштейн. Пограничная линия его владений никогда в точности не была определена, но главный его парк имел в окружности пятьдесят миль.
При наследовании такого несравненного богатства собственником таким молодым, и с характером таким известным, мало оставалось места для догадок относительно вероятного течения событий. И действительно, в продолжение трех дней поведение юного наследника далеко превзошло ожидания самых пламенных его поклонников.
Позорное беспутство – вопиющее предательство – неслыханные жестокости быстро дали понять трепещущим вассалам, что никакое рабское подчинение с их стороны, никакие уколы совести с его – не будут отныне обеспечивать их от бесцеремонных посягательств маленького Калигулы*. На четвертый день, ночью, конюшни в замке Берлифитцинг были объяты пламенем: все соседи единогласно приписали пожар злодейским замыслам барона, отвратительное коварство которого уже сказалось в разных чудовищных деяниях.
Но в то время как происходила суматоха, вызванная пожаром, сам молодой владетель, по-видимому погруженный в глубокие размышления, сидел в одном из обширных и пустынных верхних покоев фамильного дворца Метценгерштейн. Богатая, хотя и поблекшая обивка, угрюмо висевшая на стенах, изображала призрачные и величественные фигуры множества знаменитых предков. Здесь священники и высшие духовные особы, разукрашенные горностаями, сидят запросто с самодержцем и сувереном, накладывают вето на желание мирского короля, или именем верховной власти папы обуздывают мятежные замыслы Архидьявола. Там высокие стройные фигуры князей Метценгерштейнов – их мускулистые боевые кони, попирающие трупы павших врагов – заставляли трепетать самые сильные нервы своей могучей выразительностью; и здесь опять сладострастные фигуры дам давно прошедших дней, точно белоснежные лебеди, проплывали в лабиринте фантастических танцев под струны воображаемой музыки.
Но в то время как барон с действительным или притворным вниманием слушал постепенно возраставшую суматоху в конюшнях Берлифитцинга – или быть может обдумывал еще более новое, еще более решительное деяние дерзости и своевольства – его глаза безотчетно устремились на фигуру громадной лошади, которая, отличаясь неестественной окраской, была изображена на обивке, как принадлежащая сарацинскому предку враждебной фамилии. Сама лошадь на переднем фоне рисунка стояла неподвижно, наподобие статуи – между тем как значительно дальше, позади, сброшенный всадник погибал под рапирой одного из Метценгерштейнов.
Дьявольская улыбка заиграла на губах у Фредерика, когда он заметил направление, в котором, независимо от его воли, устремился его взгляд. Но он не отвел своих глаз в сторону. Напротив, он никак не мог объяснить ту непобедимую тревогу, которая налегла на его чувства, как саван. Лишь после усилий он мог примирить свои смутные и бессвязные ощущения с уверенностью, что он не спит. Чем дольше он смотрел, тем более он погружался в чары – тем невозможнее казалось ему оторвать свой взор от картины, заворожившей его. Но шум снаружи внезапно вырос до громадных размеров, и он, сделав над собою напряженное усилие, обратил внимание на блеск ослепительного красного света, отброшенного от пылающих конюшен на окна замка.
Это, однако, продолжалось не более секунды; взоры Фредерика механически возвратились к стене. К его крайнему ужасу и изумлению голова гигантской лошади переменила за это время свое положение. Шея животного, раньше как бы с жалостью согнутая дугой над распростертым телом господина, была теперь вытянута во всю длину по направлению к барону. Глаза, до этого невидимые, теперь были полны энергического и совершенно человеческого выражения, причем они блистали необыкновенно красным пылающим огнем; и растянутые губы видимо взбешенной лошади выставляли совершенно наружу её отвратительные зубы, зубы скелета.
Пораженный ужасом, молодой барон неверной походкой направился к двери. Когда он открывал ее, полоса красного света, ворвавшись в комнату, отбросила его отчетливую тень на колеблющуюся обивку; и он содрогнулся, увидев, что тень – в то самое время как он зашатался на пороге – приняла неподвижное положение, и как раз наполнила контуры неумолимого и торжествующего убийцы, поражавшего сарацина Берлифитцинга.
Чтобы усмирить свое смятение, барон ринулся на двор. У главных ворот дворца он встретил трех конюхов. С большими усилиями, и с опасностью для собственной жизни, они удерживали гигантскую огненного цвета лошадь, которая бешено билась.
– Чья лошадь? откуда вы ее взяли? – спросил Фредерик придирчивым и грубым тоном, тотчас же увидав, что таинственная лошадь, изображенная на обивке, являлась совершенным двойником лошади, бесившейся перед ним.
– Это ваша собственность, – ответил один из конюхов, – по крайней мере никто не заявляет претензий на нее. Мы ее поймали на всем скаку, она вся была покрыта пеной, и дымилась в бешенстве, и бежала из горящих конюшен Замка Берлифитцинг. Мы думали, что это – одна из выводных лошадей старого графа, и хотели отвести ее назад. Но тамошние грумы наотрез отказались от нее, что очень странно, так как на ней очевидные знаки того, что она убежала из самого огня.
– Кроме того, на лбу у нее совершенно явственно виднеются буквы В. Ф. Б., – вмешался второй конюх, – я думаю, что это, конечно, начальные буквы Вильгельма Фон Берлифитцинга – но все в замке решительно говорят, что она знать не знают этой лошади.
– Очень странно! – задумчиво сказал молодой барон, и, по-видимому, сам не сознавал, что он хотел сказать этими словами. – Вы говорите, что это замечательная лошадь – что это чудо, а не лошадь! Однако, как можно видеть, с ней довольно трудно справиться; впрочем, пусть она будет моей, – прибавил он после некоторой паузы, – быть может, такой ездок, как Фредерик Метцентерштейн, сумеет укротить самого дьявола из конюшен Берлифитцинга.
– Вы ошибаетесь, господин мой, лошадь, как мы, кажется, упоминали, не принадлежит к конскому заводу графа. Если бы она была из его конюшен, разве мы бы осмелились привести ее пред лицо владетеля, носящего ваше имя.
– Хорошо! – сухо заметил барон, и в то же самое мгновение из дворца поспешными шагами прибежал паж, весь раскрасневшийся. Он прошептал на ухо своему господину о внезапном исчезновении небольшого куска обивки в одной из комнат; тут он принялся описывать точные подробности; но он настолько понизил голос, что у него не вырвалось ни одного слова, которое могло бы успокоить возбужденное любопытство конюхов.
Молодой Фредерик в течении этого разговора казался взволнованным и объятым самыми разнообразными ощущениями. Вскоре, однако, к нему вернулось его хладнокровие, и упорное злорадство запечатлелось на его лице, когда он отдал категорическое приказание немедленно же запереть упомянутую комнату, и ключ принести ему.
– Ваша милость изволили слышать о несчастной смерти старого охотника Берлифитцинга? – спросил барона один из его вассалов, между тем как по удалении пажа гигантская лошадь, которую благородный владетель присвоил себе, начала с удвоенным бешенством биться и скакать по длинной аллее, шедшей от дворца к конюшням Метценгерштейна.
– Нет! – возразил барон, резко поворачиваясь к говорящему, – умер, говорите вы?
– Точно так; и для вашей милости, вероятно, это не слишком нежеланная новость!
Быстрая улыбка скользнула по лицу Фредерика.
– Как он умер?
– Он бросился спасать своих любимых лошадей, и в это время сам погиб в огне.
– Действительно! – воскликнул барон, как будто бы правда какой-то возбуждающей мысли лишь мало-помалу производила на него впечатление.
– Действительно! – повторил вассал.
– Ужасно… – спокойно проговорил юноша, и, хладнокровно повернувшись, пошел в замок.
С этого времени заметная перемена произошла во внешнем поведении распутного барона Фредерика Фон Метценгерштейна. На самом деле, своими поступками он обманул ожидания всех и разбил планы многих хитроумных мамаш; при этом его привычки и манеры еще менее, чем прежде, выказывали какое- либо сродство с нравами соседней аристократии. Он больше никогда не показывался за пределами своих собственных владений, и во всем обширном мире, соединенном узами общежития, у него не было решительно ни одного товарища – если только эта противоестественная необузданная лошадь огненного цвета, на которой с тех пор он постоянно скакал, не имела какого-нибудь таинственного права на название его друга.
Тем не менее, в течении долгого времени, со стороны соседей к нему периодически поступали многочисленные приглашения. «Не пожелает ли барон удостоить своим присутствием наши празднества?» «Не пожелает ли барон принять участие в охоте на вепря?» – «Метценгерштейн не охотится»; «Метценгерштейн не будет», – таковы были его лаконичные и высокомерные ответы.
Эти неоднократные оскорбления не могли быть терпимы со стороны надменной знати. Приглашения стали менее сердечными, менее частыми; с течением времени они прекратились совершенно. Вдова несчастного графа Берлифитцинга, в присутствии слушателей, выразила даже надежду, «что барон, быть может, сидит дома, когда и не расположен быть дома, раз он презрел общество себе равных; что он ездит верхом, когда и не желает ездить, раз он отдал предпочтение обществу лошади». Конечно это была весьма глупая вспышка наследственного чувства оскорбленности, и она только доказывала, как своеобразно бессмысленны бывают наши выражения, когда мы хотим быть необыкновенно энергичными.
Извращенная привязанность барона к коню… сделалась, в глазах… здравомыслящих людей отвратительной и неестественной страстью
Лица благожелательные, однако же, приписывали перемену в поведении молодого барона естественной скорби сына о безвременной утрате родителей, – забывал его жестокое и беззастенчивое поведение в течении краткого периода, последовавшего непосредственно за этой утратой. Были и такие, которые делали предположения, что тут замешано преувеличенное представление о личном значении и личном достоинстве. Были и такие, (среди них нужно упомянуть фамильного врача), которые не колебались указывать на болезненную меланхолию и наследственное нездоровье, по поводу чего среди толпы имели место темные намеки весьма двусмысленного свойства.
Действительно, извращенная привязанность барона к недавно приобретенному коню – привязанность, достигавшая, по-видимому, новой силы после каждого нового проявления свирепых и демонских наклонностей животного – в конце концов сделалась, в глазах всех здравомыслящих людей, отвратительной и неестественной страстью. В блеске полдня – в мертвый час ночи – был ли он здоров, был ли он болен – в ясную погоду и в бурю – молодой Метценгерштейн, сидя на седле, казался прикованным к этой колоссальной лошади, неукротимая дерзновенность которой так хорошо согласовалась с его собственным духом.
Были, кроме того, обстоятельства, которые, сочетаясь с последними событиями, придавали неземной и зловещий характер мании всадника и способностям коня. Пространство, захваченное одним прыжком, было в точности смерено, и до изумительной степени превзошло самые безумные ожидания людей наиболее изобретательных. Притом, у барона не было никакого особенного имени для этого животного, хотя все остальные, им собранные, отличались характерными прозвищами. Да и конюшня, ему отведенная, находилась на известном расстоянии от остальных; что же касается обязанностей конюха и других необходимых забот, никто, кроме самого собственника, не решался исполнять их, или хотя бы входить в загородку особенного стойла этой лошади. Следует также заметить, что, хотя трем грумам, поймавшим лошадь, когда она убегала от пожара в замке Берлифитцинг, удалось остановить её бег с помощью узды с цепью и петли – тем не менее ни один из трех не мог бы с уверенностью утверждать, что во время этой опасной борьбы, или когда-нибудь после, ему действительно удалось положить руку на тело зверя. Примеры особенной разумности в ухватках горячей и породистой лошади не могут вызывать излишнего внимания, но тут были особые обстоятельства, которые неотступно бросались в глаза людям наиболее скептическим и равнодушным; и говорили, что иногда животное заставляло изумленную толпу, стоявшую вокруг, отступать с ужасом перед глубоким и поразительным значением его страшной печати – иногда молодой Метценгерштейн бледнел и отшатывался перед быстрым испытующим выражением его строгих и человечески глядящих глаз.
Однако, из всей свиты барона не было никого, кто усомнился бы в пламенности этой необыкновенной привязанности молодого владетеля к исключительным свойствам его пылкой лошади; никого, кроме незначительного и невзрачного маленького пажа, уродство которого бросалось в глаза каждому, и мнения которого вовсе не имели веса.
Он (если об его мыслях стоит вообще упоминать) имел наглость утверждать, что господин его никогда не садился в седло без того, чтобы не испытать какой-то необъяснимый и почти незаметный трепет; и что, при возвращении с каждой продолжительной и обычной скачки, выражение торжествующего злорадства искажало каждый мускул его лица.
В одну бурную ночь, пробудившись от тяжелого сна, Метценгерштейн, как маньяк, вышел из своей комнаты, и, севши второпях на лошадь, поскакал прочь, среди лесного лабиринта. Обстоятельство столь обычное не возбудило никакого особенного внимания, но с чувством самой напряженной тревоги слуги ждали его возвращения, когда, после нескольких часов его отсутствия, величественные и огромные здания дворца Метценгерштенн затрещали и закачались до самого основания под действием густой и синевато-багровой массы неукротимого огня.
Так как пламя, когда его заметили впервые, сделало уже такие страшные опустошения, что все усилия спасти хотя бы часть здания были очевидно бесплодны, все окрестные жители, охваченные изумлением, стояли не двигаясь, в молчаливом, пожалуй, даже в равнодушном удивлении. Но вскоре нечто новое и страшное приковало к себе внимание столпившегося множества, и доказало, насколько возбуждение, вызываемое в чувствах толпы созерцанием человеческой агонии, сильнее волнения, возбуждаемого самыми страшными зрелищами неодушевленной материи.
В глубине длинной аллеи из вековых дубов, которая вела из леса к главному входу во дворец Метценгерштейн, появился конь, мчавший всадника, без шляпы и в беспорядочном костюме, с стремительным бешенством, превосходившим самого Демона Бури.
Не было сомнения, что всадник не мог обуздать эту скачку. Агония его лица, судорожное борение всего его тела, указывали с очевидностью на сверхчеловеческие усилия; но, кроме одного одинокого крика, ни звука не сорвалось с его истерзанных губ, которые были в кровь искусаны от напряжения и ужаса. Мгновение – и топот копыт резко и жестко прозвучал, выделяясь из рева огней и крика ветров – еще мгновение, и, перескочив одним прыжком входные ворота и ров, конь вскочил на колеблющуюся лестницу дворца и вместе с своим всадником исчез в вихре хаотического пламени.
Бешенство бури немедленно утихло, и внезапно настала мертвая тишина. Белое пламя еще продолжало окутывать здание, как саван, и, потоком стремясь в спокойную высь, вскинуло ослепительный блеск сверхъестественного света; между тем как облако дыма тяжело насело над зубцами крепостной стены в виде явственной угадывавшейся колоссальной фигуры лошади.
О проекте
О подписке