Достигнув возраста юноши, Александр обращал на себя общее внимание стройностью, красотою, живостью, богатыми дарованиями ума. Служба, как говорится, ему везла и предвещала блистательный карьер, как вдруг молодец попался, был предан суду и разжалован в рядовые без выслуги с лишением чинов и дворянства, не знаю за что, потому что я принял за правило редко верить рассказам разжалованных. Между тем у нас на родной Руси законы наказуют, а святая милость прощает. Александр испытал то и другое.
Но Прасковья Петровна судила по-своему. Она не озлобилась на своего старшего сына за то, что впал в проступок, который предал его правосудию законов; но, напыщенная аристократической спесью, она не могла ему простить того, что потеряла надежду видеть сына в генеральских эполетах, со звездами на груди, с крестами на шее. Словом, Прасковья Петровна была подобна многим матерям на свете и почти всем родственникам, всегдашним поклонникам счастья, никогда личных достоинств.
В оправдание чувств Прасковьи Петровны должно заметить, что уже пятнадцать лет как она не видала Александра: это очень много значит! В столь долговременной разлуке привыкнешь не видеть, не нуждаться друг в друге, не знаешь взаимных привычек, взаимного образа мыслей: стало быть, вспоминаешь о человеке почти так же, как о произведении художества, которое некогда, быть может, пленяло нас, но о котором одно осталось воспоминание.
Глубокие размышления Прасковьи Петровны были прерваны входом субретки с известием, что Петр Петрович возвратился домой.
– Просить его ко мне! – было ответом, который получила субретка.
Прасковья Петровна прервала размышление о старшем сыне, чтобы подумать о меньшом. Скоро она раскаялась согласию, изъявленному на его желание выйти в отставку и ехать в чужие края. «Ну, как он встретится с французским генералом! – подумала она. – Эти французы такие хвастуны!..» Он, пожалуй, скажет Николаше, что она была ему друг, а может быть, и что-нибудь ужаснее? Прасковья Петровна понимала, что страшно положение матери, когда сын станет подозревать, да еще умолять, чтобы она ему все рассказала: каково тогда ей! Как она унижена! Останется одно – со слезами молить сына не верить вралям французам и не отказывать ей в том уважении, которого недавно она требовала по праву, данному ей богом и людьми.
Так, решено: Николаша не едет во Францию, чтобы не встретиться с генералом Ж***, не едет и в Англию, Германию, Италию: чего доброго, он сосвоевольничает, отправится в Париж. С этим твердым намерением Прасковья Петровна встала и пошла в кабинет шить свой ковер.
На другой половине дома почтенная старушка, матушка Прасковьи Петровны, в туфлях на огромных каблуках тихонько ходила в гостиной, переваливаясь с ноги на ногу. Обе ее руки были запрятаны в боковых карманах: в левой, судя по бряцанию, она держала связку ключей, а правою по временам вынимала носовой платок и утирала слезы. По задумчивости ее можно было заключить, что она умственно творит молитву, с утешительным убеждением быть услышанной творцом.
Вдруг вошел Петр Петрович. Читатель знаком с его молодостью. Теперь, когда Николаша уже был избалованным корнетом, а Александр храбрым воином, он приметно постарел, равнодушно глядел на цыганок, не прельщался нежной ручкой жены, а полюбил херес, стерляжью уху и свежие щечки пятнадцатилетних девушек; Он уже был более чем сутуловат, чуть не сгорблен. С приметной, радостной улыбкой на лице он подошел к старухе, не замечая ее заплаканных глаз, поцеловал руку и сказал:
– Ну, матушка, как раз вовремя попал в охотный ряд! Первый купил навагу, корюшку и ряпушку. Что за прелесть!.. И как свежи: только что привезли! Оттуда заехал в рыбный ряд, застал много знакомых, однако успел купить пять желтобрюхих стерлядей: животрепещут, матушка! Две из них – в аршин длиною: одну отвез к преосвященному, но его не видал; он нездоров. В передней застал Катерину Павловну и Катерину Сергеевну: они привезли какой-то потогонной травы; обе в одно время, одна заикаясь, другая гоня слова на курьерских, рассказывали эконому, как приготовлять и пить эту траву; у меня спросили о вашем здоровье, хотели завтра побывать. Как же, матушка, прикажете изготовить стрелядок-то, отварить или уху сделать?
Почтенная старуха, пережившая все радости, все желания, имела еще слабость хорошо покушать и особенно любила лакомую рыбу; зять делал ей всегда удовольствие, по крайней мере, столько же, сколько самому себе, заботясь об отыскании хорошей рыбы. Она посмотрела на часы и отвечала:
– Спасибо, Петр Петрович! Вряд ли успеют сварить уху; лучше отварить стерлядку.
Петр Петрович позвонил, передал это приказание официанту и уселся в кресла с надеждою, что старуха, имея в виду полакомиться, будет в хорошем расположении духа и доброхотнее послушает все сплетни и новости, которыми он запасся в английском клубе, у своих приятелей, как и он, непременных ежеутренних посетителей охотного и рыбного рядов.
Он систематически высморкался, понюхал табаку и уже собирался раскрыть свой короб новостей и насмешливых сплетен, когда старуха, сев против него, со слезами сказала:
– А я, Петр Петрович, получила письмо сегодня от Александра. Как тебе и Параше не грешно так гнать сына? Ужели недостаточно: судьба и люди преследуют его? Чем он вновь провинился, что вы оба запрещаете ему писать к вам?
Петр Петрович искренно любил Александра и часто старался умилостивить к нему свою жену, но всегда тщетно. Несколько раз решался он выйти из ее повиновения в этом отношении: но что значит решиться для человека слабого нрава?.. Ничего! Привычка всегда покорствовать жене превозмогала, и Петр Петрович, послушный воле Прасковьи Петровны, каждый раз оставался при своем неисполненном намерении. Теперь Петр Петрович был в весьма затруднительном положении. Из опасения жены, он не смел открыть старухе своих чувств к сыну, а между тем надо было что-нибудь отвечать. Подумав, он сказал:
– Матушка, я и Прасковья Петровна, мы решились прекратить переписку с Александром, желая ему добра и надеясь тем принудить его выйти из настоящего расположения духа. Вот в чем дело. Месяца полтора тому назад я встретил в английском клубе какого-то полковника, приехавшего с Кавказа, где он провел несколько лет. Я спросил, не встречал ли он Пустогородова. А тот сказал в ответ: «Как же! Я с ним очень знаком и даже не раз делал вместе экспедиции». Тогда я объявил, что это мой сын, и просил описать его подробно. «Весьма приятна мне эта встреча, – сказал полковник, – надеюсь, что вы вместе со мною убедите Александра Петровича приняться за прежнюю свою неутомимость и оставить план, который он себе начертал и пунктуально исполняет; мне он мог не поверить, потому что годами я моложе его, а опытностью гожусь ему во внуки; но я вижу дело беспристрастно, хладнокровно, а он, как человек огорченный, обманутый в своих надеждах, односторонен во всем, что касается до него самого; должен вам доложить, между своими одночинцами Александр Петрович нелюбим – это понятно: ни годами, ни склонностями, ни мнениями он не может им быть товарищем; даже это было бы неприлично; но все они его уважают за правила, за безукоризненное поведение, за ум и большую опытность. Начальники отдают ему справедливость: его рвение было истинно примерное; он исполнил отлично многие поручения, сопряженные с опасностью и весьма трудные, требующие твердой воли, ума, неутомимости и всей его опытности. Им были совершенно довольны, громко хвалили, но он ничего не получил, тогда как другие, отличившиеся чем-нибудь, были щедро награждены. Это очень огорчало вашего сына, однако он надеялся еще, что судьба перестанет, наконец, его преследовать. Вдруг, видя, что гонение рока не прекращается, он совершенно переменил образ поведения и стал отдаляться от службы. Однажды случилось мне его представить к награде; начальник призвал меня и, возвращая представление, сказал: «Ты забыл, Пустогородов был разжалован… нельзя покровительствовать подобных офицеров!» На мое возражение, что таким офицером можно дорожить, что служба в нем много потеряет, мой начальник отвечал: «Зато его ласкают!.. Но куда же денется он с Кавказа?» Я рассказал это Александру Петровичу, присовокупляя, что ему легче было бы достигнуть генерал-майорского чина, если б он не был пятнадцать лет тому назад разжалован, чем дослужиться до капитана теперь, как он сделал проступок. Ваш сын улыбнулся и отвечал: «Если так, то с этого дня не стану брать на себя обязанностей, не подлежащих моей части, буду только исполнять необходимое по роду моей службы и по чину, сделаюсь боевым офицером. Пускай употребляют кого хотят на другое. Я почитаю, что исполнил долг подданного, и я уж расплатился с лихвою за свой проступок». Тщетно представлял я ему, что без него обойдутся и он только навлечет на себя новые неприятности. Александр Петрович отвечал: «По крайней мере, я сохраню здоровье, спокойствие и свои деньги». Как сказал, так и делает: его способности, богатая опытность потеряны для службы и, стало быть, без пользы для него. Начальники недовольны им; на всякое предложение о командировке он говорит: «Служа и считаясь во фронте, я не могу иметь нужных познаний для исполнения этого поручения». За такой ответ его раз отправили в укрепление, лежащее в ужасной глуши, а ему и горя мало! Всему смеется! Нечего было делать. Не хотелось скучать, он взял переводчика и давай учиться туземному языку. Около двух месяцев пробыл он там, занемог: его привезли на Линию; наконец выздоровел; хотели дать поручение, он опять свое. Это надоело, и его отпустили в свой полк, где я сына вашего и оставил». Вот, матушка, за что мы недовольны Александром и решились не писать к нему! Авось ли бог даст, он в угоду нашу покинет упрямство, вредное для него же самого.
Камердинер Петра Петровича вошел доложить, что Прасковья Петровна уже три раза за ним присылала: он встал поспешно, хотел идти, но старуха удержала его и сама с ним отправилась к дочери.
Петр Петрович рассказал всю истинную правду, только выдал женино заключение и решение за свое. Это был пунктуальный приговор Прасковьи Петровны, давно уже искавшей благовидной причины прервать все сношения с Александром.
Когда все три лица собрались вместе, умная Прасковья Петровна, разумеется, со всевозможною почтительностью к старухе доказала, что она примерная мать и готова с первой почтою написать к Александру, хотя полагает, что было б лучше, если б бабушка взяла на себя уведомить его о причине гнева родительского. Ей кстати баловать внука; родители же должны всегда и во всем быть в полном смысле отцом и матерью для своих детей, а отец и подавно, как глава семейства. Петр Петрович подтвердил это мнение, не из убеждения и не по чувствам, а потому что не смел противоречить жене. Добрая, почтенная старуха радехонька была, что нашлась на что-нибудь полезною, и охотно приняла предложение.
– Беда с детьми! – сказала несколько времени спустя Прасковья Петровна. – Александр, кажется, довольно стоит нам слез и хлопот: пора бы дать старикам отдохнуть, а тут Николаша начинает. Он умоляет меня выпросить, Петр Петрович, твое позволение выйти в отставку и поехать в чужие края. Я долго отказывала ему в этом, но, убедясь, что это в нем не ветреная мысль, а обдуманный план, рассудила: не будет толку его принуждать служить!.. Он сделается нерадивым, пожалуй, еще наделает глупостей и попадет в беду. Поэтому я и решилась поговорить с тобой и спросить твоего согласия. Надеюсь, однако ж, что ты не позволишь ему ехать в Европу. В самом деле, что ему там делать? Все любопытное описано сто раз, нарисовано еще более. На иностранцев всех наций он довольно может насмотреться и в России, от сапожника до аристократа. Я полагаю даже опасным молодому человеку ехать путешествовать по Европе: во Франции, того и смотри, попадет в круг либералов, наговорит или наделает на свою шею глупостей. В Германии боюсь философов, а пуще всего пантеистов. В Италии он как раз влюбится, женится, перекрестится, и не видать нам Николаши; сверх того, опасаюсь вообще нравственного разврата: он заживется в Европе, не скоро его оттуда выживешь, а возвратится – что толку из его путешествия? Будет с ума сходить по чужим краям, не из убеждения, а потому только, что все это делают; будет осуждать отечественное, тогда как он русский и в России должен жить: здесь прах его предков, его имение, его обязанности. Пожалуй, еще воротится развращенным чудаком, причесанным a la moujik [6], или арапом! Где его молодой голове перенимать что-нибудь полезное, истинно хорошее!.. А причуды, пороки, странности как раз переймет и поработит ими себя. Поэтому, мое мнение, если Николаша будет у тебя просить позволение путешествовать, назначить ему содержание приличное и отпустить в Персию, в Турцию, даже в Египет, но ни под каким видом не соглашаться на его желание видеть Европу.
Только что Прасковья Петровна окончила речь, которая ужасно надоела ее мужу, почтенная старуха сказала:
– Правда твоя, Параша, истинная правда! Только надолго ли поедет Николай? Ведь ты и отец его немолоды; ужель никому из ваших детей не достанется закрыть вам глаз? Я не говорю о себе!
Прасковья Петровна не любила вспоминать, что ей должно когда-нибудь умереть; она боялась смерти и даже встречи с похоронами: ее люди объезжали улицы, где замечали приготовления к погребению. Впрочем, эта странность не ее изобретение: найдете много подобных москвитянок. Замечание старухи не очень понравилось дочери, которая возразила:
– Матушка, я и об этом думала; не беспокойтесь, Николаша там не заживется, скоро соскучится, особливо при воспоминании, что на родине гораздо лучше и веселее. Петр Петрович, если ты согласен на просьбу сына и одобряешь мое мнение, так сам ему объяви о том, а я пойду одеться к столу: уже пора.
Петр Петрович, размышляя, что уже давно время обеда, и желая узнать скорее вкус выбранной стерляди, очнулся и сказал:
– Согласен!.. Согласен, Прасковья Петровна!.. Правда! Истинно так! – Потом позвонил и приказал позвать Николашу.
Долго искали по всему дому мечтателя; наконец, догадались, что он должен быть на половине своей бабушки; догадались потому именно, что она была у Прасковьи Петровны. Николаша возился в девичьей: когда отец прислал за ним, он взглянул на себя в зеркало, нашел, что слишком растрепан и красен, а потому отвечал: «Сейчас приду». И сам побежал умыться к себе в комнату.
Николаша боялся отца. Это внушила ему мать: показаться растрепанным и красным казалось ему сознаться, от каких занятий его отозвали. Притом отец, по наущению жены, часто бранил его за всегдашнюю праздность.
Наконец Николаша явился. Отец спросил, где он был, что не дождешься его.
– У себя в комнате, папенька!
– Зачем у тебя волосы мокры?
– Со сна умылся, папенька!
– Все спишь да спишь!.. Какое мясо!.. Что бы заняться делом?
– Голова ужасно болит, сам не знаю, отчего.
Николашу усадили, Петр Петрович передал ему за свое все сказанное Прасковьей Петровною и кончил словами:
– Вот тебе мое позволение и мои условия: хочешь их принять, выходи в отставку, не хочешь, оставайся на службе. Ты знаешь, я никогда не переменю своего: что сказал, то свято!
После обеда все разошлись. Николаша уехал со двора: у него были причины, по которым он не хотел еще объявить, на что решается.
Вечером он отправился в знакомый дом, где обыкновенно проводили время за карточными столиками. Войдя в гостиную, он подошел к хозяйке дома, потом к хозяину, пробормотал какие-то приветствия и начал оглядываться. Скоро заметил он Елизавету Григорьевну, молодую женщину его лет. Она сидела в углу комнаты между четырьмя молодыми людьми. Все они стояли, пятый сидел рядом с нею; разговор оживлялся занимательностью и смехом. Елизавета Григорьевна была прелестна, мила: черные орлиные глаза, открытый лоб, черные волосы, римский нос, рот с тоненькими губками, родимое пятнышко на подбородке, смуглый цвет лица, хороший рост, пленительный стан – все в ней очаровывало с первого раза. Николаша посмотрел на эту беседу, нахмурился и подошел к хозяйке дома, дряхлой старушке, подсел к ней и начал толковать не знаю о чем. Стали составлять партии. Николаша просил хозяйку позволить ему быть в ее бостоне – это очень обрадовало старуху, которая тут же начала составлять десятикопеечный бостон; нашли еще старика, не находили только четвертого, и немудрено! Бостон невесел сам по себе и делается убийственно скучен, когда составляется для забавы глухой старухи. Не найдя никого, посадили восемнадцатилетнюю прекрасную немочку Китхен, воспитанницу дома.
Елизавета Григорьевна отказалась от игры и по приглашению хозяйки села за фортепиано. Окруженная своими обожателями, она начала петь. На многих столах приостановились играть, чтоб вслушаться в этот голос, пленительный до волшебства.
Наконец Елизавета Григорьевна встала, сказав своим окружающим: «Я еще не сидела около бабушки». Молодежь в один голос пожелала ей удовольствия в этой приятной беседе; она отправилась к бостонному столу, за которым Николаша сидел задумчиво.
Николаша был высокий и стройный мужчина с лицом правильным и красивым. Он был белокур и имел взгляд словно подернутый туманом. Бледность лица и губ доказывала, как рано он предался страстям, насыщая их обманами. Но вид его имел всю прелесть и нравился женщинам.
Заметя, как Елизавета Григорьевна подходит, он вперил глаза в немочку и стал пристально на нее глядеть. Китхен, полусмущенная, проводя рукою по волосам, спросила:
– Что вы так на меня смотрите?
– Тщетно я стараюсь найти одну хоть малейше неправильную черту в вашем лице!
– И ручаюсь, не найдете! – возразила Елизавета Григорьевна. Николаша взглянул на нее, встретил ее гневный взор и с полуулыбкою отвечал:
– Дай бог вашему предсказанию сбыться и мне, наконец, найти совершенство, которого до сего времени я искал тщетно. Когда найду его, дай судьба – более не разочаровываться!
– А вам случалось разочаровываться?
– Случалось!
– Часто?
– До этого времени всегда!
– Без исключения?
– Без всякого!
– Жалею вас, и более, чем вы, вероятно, думаете.
– Благодарю, но не принимаю вашего сожаления, потому что оно мне не нужно.
Елизавета Григорьевна задумалась и с приметным негодованием начала наблюдать Николашу, который притворился еще задумчивее и исподтишка поглядывал на немочку. Наконец Елизавета Григорьевна сказала:
– Как вы задумчивы сегодня, Николай Петрович! Кажется, вы со мной еще не кланялись.
– Извините, я вам кланялся, но вы этого, вероятно, не заметили, слишком были заняты каким-то новоприезжим, которого в первый раз я вижу.
Елизавета Григорьевна, улыбаясь, отвечала:
– Простите, если я вас не заметила; сознаюсь, что этот приезжий обратил все мое внимание.
Сдача кончилась, начались переговоры. Немочка играла бостон, Николаша ей вистовал, притворяясь еще угрюмее.
Елизавета Григорьевна спросила его насмешливо:
– Вы, верно, так задумчивы оттого, что проигрываете?
– Напротив, я очень рад, что мне нечего терять.
– Как нечего? – спросила с гневом Елизавета Григорьевна.
– Да, я все фишки проиграл! Виноват, хотел сказать, избавился, передав желающим.
– Я вас, Николай Петрович, не понимаю; скажите, пожалуйста, что с вами?
– От сегодняшнего пресыщения и излишнего удовольствия я устал.
– Я все-таки ничего не понимаю; пожалуйста, объясните эти выражения.
– Весьма сожалею, что не могу.
– Так прошу вас хоть намекнуть… я пойму.
Николаша взглянул на Елизавету Григорьевну, встретил ее гневный взор и значительно посмотрел на немочку.
– Понимаю, но не верю, – рассмеявшись, сказала Елизавета Григорьевна.
– Ошиблись, – отвечал Николаша, – я намекаю на причину молчания.
Пошли переговоры, сыграли бостон; немочка поставила ремиз: Елизавета Григорьевна заметила, что она плохо играет, и предложила сесть за нее. Китхен ушла. Елизавета Григорьевна спросила у Николаши: где он был и что делал во весь день?
– Одному духовнику я каюсь в своих поступках и помышлениях; был сегодня после обеда сначала у цыган, а после в театре за кулисами, – отвечал Пустогородов.
– Я уверена, что вы нарочно это говорите, по страсти нынешних молодых людей казаться хуже, чем они в самом деле.
– Уверяю вас, я говорю истину; да и не вижу, почему нам, холостым, не бывать там, где встречаешь женатых людей, предпочитающих актрис своим женам, которые, без сомнения, несносно им надоели.
О проекте
О подписке