Энн с удивлением начала осознавать, что влюблена в Грэма. Это был довольно неожиданный выбор: те мужчины, с которыми она ближе всего подходила к влюбленности, были расслабленные, вальяжные, а Грэм – резкий в движениях, неловкий; вставая из-за стола в ресторане, он вечно ударялся о ножки стула. Кроме того, он, по ее понятиям, относился к интеллектуалам, хотя она быстро обнаружила, что он не любит говорить о своей работе и гораздо больше интересуется тем, что делает она. Поначалу, когда он, поправив на носу очки, склонялся над спецвыпуском французского «Вога», посвященным готовому платью, эта картина казалась ей комичной и несколько угрожающей; однако, когда она предложила поехать вместе с ним в библиотеку периодики в Колиндейле, чтобы помочь ему собирать материалы о межвоенных забастовках и демонстрациях, он наотрез отказался, и она вздохнула с облегчением.
Она одновременно чувствовала себя и младше и старше, чем он. Иногда она жалела его за то, что он прежде жил такой ограниченной жизнью, а иногда терзалась мыслью, что никогда не будет знать так много, как он, никогда не сможет отстаивать свою точку зрения с той прямотой и логикой, какие знала за ним. Иногда, лежа в постели, она размышляла о его мозге. Как то, что находится под его волосами с проседью, отличается от того, что таится под ее светлыми прядями, чуть подкрашенными и искусно подстриженными? Если разрезать его голову, будет ли сразу очевидно различие? Если бы он на самом деле был нейрохирургом, возможно, он мог бы ей ответить.
Их роман длился уже полгода, когда стало ясно, что нужно рассказать обо всем Барбаре. Не из-за нее, а из-за них: они слишком сильно рисковали, лучше самим выбрать момент и сказать, чем вынужденно признаваться после долгого периода подозрений и нарастающего чувства вины. Это будет более достойный и легкий выход для Барбары. Так они себе говорили. Вдобавок Грэму было очень неприятно скрываться в туалете каждый раз, когда он хотел взглянуть на фотографию Энн.
Дважды он шел на попятный. Первый раз Барбара была в неплохом настроении, и он не решился нанести ей удар; второй раз она проявляла веселую враждебность, и он не хотел, чтобы она думала, будто он сказал ей об Энн просто в отместку. Он хотел, чтобы его сообщение было недвусмысленным.
В конце концов он пошел самым трусливым путем: просто остался с Энн на всю ночь. Это не было запланировано, они просто уснули после секса, и, когда Энн в панике стала его будить, он подумал: какого черта? С какой стати мне пилить домой, только чтобы лечь рядом с женщиной, которую я не люблю? Поэтому он просто повернулся на другой бок и предоставил морально-нейтральному сну определять ход событий.
К тому времени, как он вернулся домой, Элис должна была уже уйти в школу, но она была дома.
– Папа, мне же можно пойти сегодня в школу?
Грэм ненавидел такие ситуации. Он повернулся к Барбаре, осознавая, что уже никогда не сможет посмотреть на нее прежними глазами, хотя она не изменилась и, казалось, не могла измениться: короткие темные кудри, пухлое смазливое личико, бирюзовая подводка для глаз. По ней ничего нельзя было понять, она смотрела на него с непроницаемым выражением, как будто он диктор в телевизоре.
– Мм… – Он снова посмотрел на Барбару, но легче по-прежнему не стало. – Конечно, а что?
– У нас сегодня контрольная по истории, пап.
– Тогда ты точно должна пойти.
Элис даже не успела толком улыбнуться в ответ.
– Должна? Должна?! Ты нам будешь рассказывать, кто что должен? Ну-ну, расскажи нам, как надо. – От гнева круглое лицо Барбары вытянулось, мягкие черты заострились.
Такие ситуации Грэм ненавидел еще больше. Спорить с Барбарой ему не хватало умения: она бесстрашно оперировала неакадемическими принципами. Он прекрасно мог спорить со студентами: спокойно, логично, на основе установленных фактов. Дома никаких основ не существовало; казалось, у дискуссии (а точнее, у системы односторонних упреков) вообще нет начала, она выплескивается на тебя с середины. Он запутывался в домотканых обвинениях, сплетенных из гипотез, утверждений, фантазий и злости. Еще хуже было неослабевающее эмоциональное напряжение спора: победа грозила обернуться звенящей ненавистью, надменным молчанием, а то и кухонным топориком в затылке.
– Элис, иди к себе, нам с мамой надо поговорить.
– С какой стати? С чего бы ей не узнать, откуда ты пришел? Где ты был всю ночь – выяснял, кто что должен? Пришел покомандовать? Ну давай, что я должна сегодня сделать?
О боже, понеслось.
– Элис, ты плохо себя чувствуешь? – спросил он спокойно.
Дочь опустила голову:
– Нет, папа.
– У нее кровь шла из носа! Я не позволю ребенку идти в школу с кровотечением! В ее возрасте!
Ну вот, опять. Что значит «в ее возрасте»? А в каком возрасте можно отправлять в школу дочерей, у которых идет кровь из носа? Или Барбара делает вид, что это одна из «женских» причин что-то сделать (или не сделать), которые лежат на вечном счете в швейцарском банке? Или, может быть, это та область отдельных отношений матери и дочери, из которой он был исключен несколько лет назад? Может, кровь из носа – вообще эвфемизм?
– Сейчас уже все прошло.
Элис запрокинула голову, чтобы папа мог видеть ее ноздри. Однако внутри все по-прежнему было в тени, и он колебался, надо ли ему наклониться и посмотреть внимательнее. Он не знал, как поступить.
– Элис, что за отвратительные манеры! – прикрикнула Барбара и хлопнула дочь по затылку, так что та снова опустила голову. – Иди приляг, если через час станет лучше, я тебя отправлю в школу с запиской.
Грэм понимал, что абсолютно не способен вести такого рода борьбу. Одним движением Барбара вернула себе полную власть над дочерью, добилась, чтобы та осталась дома в качестве незримого свидетеля на суде, которой будет вершиться над ее непутевым отцом, и назначила себя будущим освободителем Элис, закрепив их союз против Грэма. Как ей это удается?
– Ну, – начала Барбара раньше (хоть и лишь на секунду раньше), чем Элис закрыла за собой кухонную дверь.
Грэм не ответил: он прислушивался, как дочь поднимается по лестнице. Все, что он услышал, было «НУ-У-У-У-У».
Единственной техникой, которой Грэм овладел за пятнадцать лет, было умение не отвечать на первые пару десятков обвинений в свой адрес.
– Грэм, тебя не было всю ночь, ты ни о чем меня не предупредил, явился домой черт-те когда и пытаешься командовать в моем доме. Как это понимать?
Четыре пункта для начала. Грэм уже чувствовал, как отчуждается от дома, от Барбары, даже от Элис. Если Барбара устраивает такие сложные игры для того, чтобы перетянуть Элис на свою сторону, ей дочь явно нужнее, чем ему.
– У меня роман. Я от тебя ухожу.
Барбара поглядела на него так, как будто не узнавала. Он уже был даже не телевизионный диктор, а почти что забравшийся в дом грабитель. Она не сказала ни слова. Он чувствовал, что сейчас его реплика, но добавить было нечего.
– У меня роман. Я тебя больше не люблю. Я ухожу от тебя.
– Никуда ты не уйдешь. Только попробуй, я обращусь к начальству университета.
Ну конечно. Она решила, что если у него роман, то обязательно со студенткой. Вот какого она о нем мнения. Эта мысль придала ему уверенности.
– Это не студентка. Я просто от тебя ухожу.
Барбара закричала, очень громко. Грэм ей не поверил. Когда она замолчала, он сказал:
– Я думаю, ты и так перетянула Элис на свою сторону и без этого всего.
Барбара снова закричала, так же громко и долго. Грэма это нисколько не тронуло, он даже ощутил некоторое самодовольство. Он хочет уйти и уйдет и будет любить Энн. Нет, он уже любит Энн. Он будет и дальше ее любить.
– Потише. Не переигрывай. Я ухожу на работу.
В тот день он провел три занятия по Болдуину[3], не ощущая привычной скуки ни от собственных повторов, ни от студенческих старательных банальностей. Он позвонил Энн и сказал, что придет вечером. В обеденный перерыв он купил большой чемодан, тюбик зубной пасты, зубную нить и мочалку, напоминающую медвежью шкуру. Это было похоже на начало каникул. Да, это будут сплошные нескончаемые каникулы – более того, у него будут еще и каникулы внутри каникул. Он почувствовал, что дуреет от этой мысли. Он вернулся в магазин и купил кассету фотопленки.
Домой он добрался к пяти и сразу пошел наверх, не пытаясь отыскать жену или дочь. Из спальни позвонил и вызвал такси. Когда он положил трубку, в комнату вошла Барбара. Он ничего ей не сказал, просто раскрыл на постели новенький чемодан. Оба заглянули внутрь: пронзительно-оранжевая кодаковская коробочка сразу бросалась в глаза.
– Ты не возьмешь машину.
– Я не возьму машину.
– Ты не возьмешь ничего.
– Я не возьму ничего.
– Забирай все, все – понял?
Грэм продолжал собирать чемодан.
– Отдай ключи от входной двери!
– Пожалуйста.
– Я поменяю замки!
Тогда зачем было забирать ключи, вяло подумал Грэм.
Барбара вышла. Грэм закончил упаковывать одежду, бритву, фотографию родителей, одну из фотографий дочери, стал закрывать полупустой чемодан. Все, что ему нужно, не занимает и половины чемодана. Это открытие его вдохновило. Он когда-то читал биографию Олдоса Хаксли и помнил, как озадачило его поведение писателя, когда горел его дом в Голливуде. Хаксли безучастно смотрел на пожар: его рукописи, тетради, вся библиотека были уничтожены безо всякой попытки противодействия со стороны владельца. Времени было полно, но он вынес только три костюма и скрипку. Теперь Грэм, кажется, понимал его. Три костюма и скрипка. Он снова посмотрел на чемодан и немного устыдился его размера.
Когда он взялся за ручку, одежда мягко перекатилась внутри; наверняка помнется, пока он доедет. Он поставил чемодан в коридоре и прошел на кухню; Барбара сидела за столом. Он положил перед ней ключи от машины и ключи от дома. В ответ она резко подтолкнула к нему большой пакет с грязным бельем:
– Не думай, что я буду это стирать.
Он кивнул и взял пакет.
– Пойду попрощаюсь с Элис.
– Она сегодня у подруги, будет там ночевать. Я разрешила. Если тебе так можно… – добавила Барбара, но это прозвучало скорее устало, чем зло.
– У какой подруги?
Барбара не ответила. Грэм снова кивнул и вышел. Держа в правой руке чемодан, а в левой пакет с грязным бельем, он прошел по Уэйтон-драйв и свернул на Хайфилд-Гроув. Именно туда он вызвал такси. Он не хотел ставить Барбару в неловкое положение (и даже, может быть, рассчитывал на проблеск сочувствия, уходя от дома пешком); но он, черт побери, не собирался отправляться к Энн и прибывать в Часть Вторую своей жизни на общественном транспорте.
Таксист встретил Грэма и его багаж без комментариев. Грэм подумал, что это выглядит как торопливый ночной побег: то ли слишком ранний, то ли безнадежно запоздалый. Но он достаточно владел собой, чтобы ничего не объяснять, и только напевал что-то себе под нос на заднем сиденье. Проехав около мили, он заметил на обочине мусорный бак из деревянных планок, велел водителю остановиться и бросил туда пакет с грязным бельем. Еще не хватало тащить грязное белье в свое медовое время.
Так начались бесконечные каникулы. Грэм и Энн провели полгода в ее квартирке, прежде чем нашли домик с садиком в Клэпеме. Барбара еще раз проявила свое умение выбивать почву у Грэма из-под ног, настояв на немедленном разводе. Никаких двух лет раздельного проживания и развода по взаимному согласию[4]: ей нужен был настоящий старомодный развод с определением виновной стороны. Под напором ее требований Грэм оставался невозмутим, как Олдос Хаксли. Да, он будет продолжать выплачивать ипотеку; да, он будет платить алименты в пользу Элис; да, Барбара может оставить себе машину и все, что есть в доме. Она отказалась принимать от него денежное содержание для себя – только косвенно. Она собиралась пойти работать. Грэм, а позже и суд нашли все эти условия справедливыми.
Постановление о расторжении брака было утверждено в конце лета 1978 года; Грэм получил право еженедельно встречаться с Элис. Вскоре после этого они с Энн поженились. Они провели медовый месяц на острове Наксос, в маленьком беленом домике, принадлежащем одному из коллег Грэма. Они вели себя так, как обычно ведут себя люди в медовый месяц: часто занимались сексом, пили много самосского вина, дольше, чем нужно, рассматривали осьминогов, которых сушили на стенах гавани, – однако Грэм ощущал себя странно неженатым. Счастливым, но неженатым.
Потом, на пароме, заполненном скотом и вдовами, они отплыли в Пирей, оттуда на корабле с пансионерами и профессорами вдоль адриатического побережья добрались до Венеции, а через пять дней отправились домой. Когда самолет летел над Альпами, Грэм держал за руку свою прелестную, добрую, безупречную жену и тихонько повторял себе, какой он счастливый человек. Это были каникулы внутри каникул, а теперь снова начнутся те, внешние. С чего бы им вдруг заканчиваться.
В течение следующих двух лет Грэм постепенно стал ощущать себя женатым. Может быть, подсознательно он ожидал, что все будет как в первый раз. Женившись на Барбаре, он чувствовал явный, хотя порой и неуклюжий эротический подъем, возбуждающую новизну любви, смутное чувство выполненного долга – перед родителями и обществом. На этот раз акценты были расставлены иначе: они с Энн спали вместе уже больше года, во второй раз любовь не столько пьянила, сколько внушала настороженность, некоторые из друзей отдалились и явно осуждали его за то, что он бросил Барбару. Другие призывали к осмотрительности: обжегся на молоке – дуй на воду.
Женатым Грэм почувствовал себя оттого, что ничего не происходило: ничто не вызывало страха и подозрений, недоверия к жизни. Постепенно его чувства раскрылись, как парашют, и после страха первых мгновений падения все вдруг замедлилось, и он воспарил, подставляя лицо солнцу и глядя на землю, которая почти не приближалась. Он чувствовал, что Энн не то чтобы воплощала для него последний шанс, а всегда была для него единственным шансом, первым и последним. Так вот что это такое, думал он, теперь понятно.
По мере того как разрасталось ощущение легкости, его увлечение любовью и Энн увеличивалось. Парадоксальным образом все казалось и более прочным, и более хрупким. Когда Энн уезжала в командировки, он обнаруживал, что скучает по ней не столько физически, сколько душевно. Когда ее не было рядом, он скукоживался, наскучивал сам себе, глупел, пугался; ему начинало казаться, что он ее недостоин, что он годился только для Барбары. И когда Энн возвращалась, он наблюдал за ней, изучал гораздо пристальнее, чем в первые дни знакомства. Порой его педантичная страсть граничила с отчаяньем, с одержимостью. Он завидовал предметам, до которых она дотрагивалась. Он с досадой думал о годах, которые она провела без него. Он горевал, что нельзя стать ею хотя бы на денек. Вместо этого он вел внутренние диалоги; одна его часть изображала Энн, другая – его самого. Эти беседы помогали ему убедиться, что они необыкновенно хорошо уживаются. Он не рассказывал Энн об этой привычке – не хотел обременять ее всеми мелкими деталями своей любви, а то вдруг… вдруг она почувствует себя неловко, решит, что и в этом ему нужна взаимность.
Он часто представлял себе, как объясняет свою жизнь постороннему человеку – любому, кто проявит достаточно интереса, чтобы спросить. Никто его ни о чем не спрашивал, хотя виной тому, возможно, была вежливость, а не отсутствие любопытства. Но все равно Грэм держал ответы наготове, постоянно декламировал их сам себе, словно перебирал четки, и шепотом возносил небесам удивленную и радостную молитву. Энн расширила его цветовой спектр, подарила потерянные краски, которые каждый имеет право видеть. Как долго он продержался на зеленом, голубом и синем? Теперь он видел больше и чувствовал себя защищеннее на экзистенциальном уровне. Одна мысль повторялась, словно basso continuo[5] его новой жизни, и приносила утешение. По крайней мере теперь, говорил он себе, теперь, когда у меня есть Энн, будет кому меня оплакать как следует.
О проекте
О подписке