Узкая, темная и безлюдная улочка, высокие дома, жалюзи на бесчисленных окнах, мертвая тишина, всюду сорная трава, огромные тяжеленные ворота раскрыты настежь… Я пролез в какую-то щелку, поднялся по чисто выметенной лестнице, сухой и бесцветной, как пустыня, и открыл первую попавшуюся мне дверь. На стульях с плетеными сиденьями восседали две женщины, толстая и худая. Обе вязали что-то из черной шерсти. Худая встала и, не прекращая вязать, направилась прямо ко мне. Когда я уже собрался отскочить в сторону – так уходишь с дороги лунатика, чтобы ненароком его не разбудить, – она вдруг остановилась и подняла глаза. Платье у нее было простое, как чехол для зонта. Женщина, не сказав ни слова, повела меня в приемную. Я представился и огляделся. Сосновый стол посреди комнаты, простые стулья вдоль стен, в углу – большая блестящая карта мира, расцвеченная всеми цветами радуги. На карте было много красного – на красный всегда приятно посмотреть, потому что знаешь: люди в тех краях заняты делом, – и ужасно много голубого, немножко зеленого, кляксы оранжевого и, на восточном побережье, заплатка фиолетового – в том месте, где славные пионеры прогресса попивали славное легкое пиво. Впрочем, все эти цвета меня мало интересовали. Я быстро нашел желтое пятно – аккурат посередине карты. И река была на месте: чарующая смертоносная змея. Ой! Дверь отворилась, в нее просунулась седая секретарская голова с кислой сострадательной миной, и тощий указательный палец поманил меня в святая святых. Внутри было темно, посередине стоял массивный письменный стол. За этой громадиной виднелся некто бледный, пухлый и в сюртуке: судя по всему, он самый. Росту он был не слишком высокого, примерно пять футов шесть дюймов, но от него зависели судьбы миллионов. Главный растерянно пожал мне руку, что-то пробормотал, выразил удовлетворение моим французским. Bon voyage[1].
Через полминуты я вновь очутился в приемной, где тот же секретарь, исполненный уныния и сострадания, попросил меня подписать какие-то бумаги. Полагаю, помимо прочего они обязывали меня не разглашать коммерческие тайны. Что ж, я и не собираюсь это делать.
Мне стало не по себе. Как вы знаете, я не привык к такого рода церемониям; в атмосфере конторы чувствовалось что-то зловещее. Меня словно пытались посвятить в некий заговор… не знаю… сделать участником чего-то недоброго и постыдного. Словом, я был рад оттуда убраться. В передней две женщины по-прежнему яростно вязали что-то из черной шерстяной пряжи. Пришли какие-то люди, и та, что помладше, заходила туда-сюда, представляя их друг другу. Старуха ни разу не встала со стула. Ноги в домашних туфлях она держала на грелке, а на коленях у нее спала кошка. Голову старухи венчала сложная накрахмаленная конструкция, щеку украшала бородавка, на кончике носа висели крошечные очки в серебряной оправе. Вдруг она глянула на меня поверх этих очков. Признаться, меня потряс ее странный, равнодушно-безмятежный взгляд. В кабинет главного повели двух юношей с глупыми жизнерадостными минами, и их она окинула тем же быстрым взглядом, полным безучастной мудрости. Казалось, она все знает про этих молодых людей – и про меня тоже. Страх овладел мною. Было что-то жуткое и пророческое в этой старухе. Потом, на чужбине, я часто вспоминал двух женщин у Врат Тьмы, вяжущих черный шерстяной саван: одна без конца отводит, отводит людей в неизвестность, а другая мерит равнодушным взглядом их глупые веселые лица. Мы, идущие на смерть, приветствуем тебя, вязальщица черной шерсти! Немногим из тех, на кого старуха обращала свой взгляд – полагаю, даже не половине, – выпал шанс увидеть ее вновь.
Мне предстояло еще посетить врача.
– Простая формальность, – заверил меня секретарь. Вид у него был такой, словно он брал на себя ответственность за все невзгоды, что выпадут на мою долю. Сразу же откуда-то явился молодой человек в надвинутой на левую бровь шляпе – видимо, мелкий конторский служащий (должны же быть какие-нибудь служащие в этой конторе, пусть и похожей на дом в городе мертвецов!). Юноша повел меня за собой. Одет он был скверно и неряшливо: рукава в чернильных пятнах, широкий мятый галстук, над которым торчал острый, похожий на мысок старинного сапога, подбородок. До приема врача оставалось еще немного времени, и я предложил парню выпить, отчего он тотчас повеселел. Пока мы попивали вермут, он только и делал, что пел дифирамбы Компании. В конце концов я не выдержал и спросил, отчего ж он сам не отправится на континент. Юноша моментально принял серьезный и собранный вид. «“Я не такой дурак, каким кажусь”, – говорил Платон своим ученикам», – напыщенно произнес он, одним махом опустошил стакан, и мы оба встали.
Старик врач посчитал мой пульс, явно думая при этом о чем-то другом.
– Превосходно, превосходно, – пробормотал он, после чего заметно оживился и попросил разрешения измерить мою голову. Я не без удивления согласился. Тогда врач взял нечто вроде кронциркуля и обмерил мою черепушку со всех сторон, прилежно записывая что-то в тетрадь. Он был невысок ростом и небрит, носил протертый до дыр долгополый сюртук и домашние туфли. Мне он показался безобидным идиотом.
– У всех, кто уезжает за море, я в интересах науки измеряю череп, – сказал врач.
– И потом, по приезде обратно, тоже? – спросил я.
– О, я их больше не вижу, – ответил старик. – Кроме того, все перемены происходят внутри, если вы меня понимаете. – Он улыбнулся, словно бы некой шутке, понятной лишь ему самому. – Итак, вы решились ехать. Потрясающе. Весьма любопытно. – Врач бросил на меня искательный взгляд и что-то записал в тетради. – Были ли у вас в роду безумцы? – непринужденно спросил он.
Я порядком рассердился.
– Это вы тоже спрашиваете в интересах науки? – буркнул я.
Не обращая никакого внимания на мое раздражение, старик ответил:
– С научной точки зрения было бы весьма интересно понаблюдать за переменами, каковым подвергается психика и рассудок человека там, на месте, однако…
– Вы психиатр? – перебил я.
– Любой врач немножко психиатр, – невозмутимо ответил мне этот чудак. – У меня есть кое-какая теория… И вы – господа, отправляющиеся на чужбину, – поможете мне ее доказать. Моя страна получит массу преимуществ от обладания этой славной колонией, и я хочу, как говорится, внести свою лепту. Деньги и богатство пусть достаются другим. Простите меня за назойливость, но вы – первый англичанин, попавший под мое наблюдение.
Я поспешил заверить его, что отнюдь не считаю себя типичным англичанином.
– Иначе мы бы с вами так мило не беседовали, – заметил я.
– Какое глубокомысленное наблюдение – и почти наверняка ошибочное, – засмеялся врач. – Раздражения остерегайтесь даже больше, чем солнца. Adieu[2]. Как бишь прощаются англичане, м-м? Гудбай! Adieu. В тропиках прежде всего необходимо соблюдать спокойствие. – Он предостерегающе поднял указательный палец. – Du calme, du calme[3].
Мне оставалось всего одно дело – попрощаться с моей чудесной тетушкой. Она ликовала. Я выпил чашку чая – последнего приличного чая на много месяцев вперед, – и в приятнейшей гостиной, какая и должна быть в доме всякой настоящей леди, мы уселись поболтать в кресла у камина. Из долгой задушевной беседы с тетушкой я извлек, что жене того высокопоставленного чиновника и бог знает скольким еще людям я был представлен как создание исключительного таланта и ума, дар свыше, прямо-таки самородок. Силы небесные! И эдакому гению предстояло стать капитаном речной развалюхи с дуделкой на макушке! Впрочем, нет, я был бы не просто капитан, а Сотрудник Компании – с большой буквы, – посланец света, практически апостол. В ту пору много подобного вздора можно было встретить в газетных статьях и разговорах, и моя славная тетка, жившая в ногу с нашим безумным временем, потеряла голову. Она несла чепуху о «миллионах несчастных, которых мы избавляем от зверских обычаев», и очень скоро мне стало дурно от ее речей. Я робко намекнул, что единственная цель Компании – зарабатывать деньги.
– Вы забыли, мой милый Чарли, что трудящийся достоин награды за труды свои! – прощебетала она.
Поразительно, насколько женщины бывают далеки от истины. Они живут в собственном мире, который не имеет и никогда не имел ничего общего с действительностью. Он слишком красив, этот их мир. Случись ему стать настоящим, он разлетелся бы на куски еще до первого заката. Какой-нибудь досадный факт – из тех, с какими мы, мужчины, прекрасно уживаемся со дня творения, – непременно выскочил бы наружу и разрушил дивную постройку.
После того как тетушка заключила меня в объятья, велела носить фланель, почаще писать письма и тому подобное, я ушел. На улице, сам не знаю почему, меня охватило странное чувство: я ощутил себя обманщиком и самозванцем. Еще удивительней для такого человека, как я – который мог не задумываясь в считаные часы сорваться с места и отправиться на другой конец света, как большинство из нас переходят улицу, – был незнакомый трепет в груди или испуганное замиранье сердца при мысли о грядущем путешествии. Едва ли я смогу лучше описать это чувство: на секунду или две мне представилось, будто я отправляюсь не в глубь континента, а к центру Земли.
Я сел на французский пароход, который останавливался в каждом треклятом порту с единственной, насколько я мог судить, целью: высадить солдат и таможенников. Я тем временем разглядывал побережье. Разглядывать проплывающие за бортом берега все равно что предаваться размышлениям о тайне. Вот он, пред тобою, этот берег: улыбчивый ли, хмурый, манящий, великолепный, невзрачный, подлый или дикий, – и всегда безмолвный. Кажется, он так и шепчет: «Сойди, и все узнаешь». У тех берегов, что раскинулись за бортом моего парохода – однообразных и угрюмых, – не было никаких особых примет, над ними словно бы еще велась работа. Колоссальные джунгли темно-зеленого, почти черного цвета тянулись прямо, точно по линейке, окаймленные белым прибоем; сиянье синего моря приглушал ползучий туман. Солнце палило нещадно, и земля будто покрывалась знойной испариной. Тут и там за белой полосой прибоя виднелись серо-белые скопленья точек, над которыми наверняка реяли флаги. То были древние многовековые поселения, однако среди бескрайних первозданных просторов моря и джунглей они выглядели крошечными, с булавочную головку.
Мы шли вдоль берега, останавливались и высаживали солдат; шли дальше, вновь останавливались, высаживали таможенных чиновников, которым предстояло взымать подати с местного населения в этой богом забытой глуши, посреди которой торчал какой-нибудь одинокий жестяной сарай и флагшток; тут же высаживали еще солдат – видимо, им надлежало охранять тех самых чиновников. Некоторые из них, говорят, тонули в прибое, но никому не было дела, правда это или нет. Мы просто высаживали людей и шли дальше. Берег всегда выглядел одинаково, будто мы и не двигались вовсе, хотя на самом деле мы прошли множество торговых портов с названиями вроде Гран-Бассам или Маленький Попо. От этих названий казалось, что перед нами, на фоне зловещих декораций, разыгрывается некий дешевый балаган. Праздность пассажира и нежелание общаться с людьми, у которых не было со мною никаких точек соприкосновения, томное маслянистое море, однообразная угрюмость побережья словно мешали разглядеть истинную суть вещей, не давали стряхнуть тяжелое, мрачное и бессмысленное наваждение. Единственной моей отрадой был голос прибоя, долетавший до меня время от времени, словно голос родного брата. Это было нечто естественное, объяснимое и осмысленное. Иногда нам попадались лодки, и эти встречи тоже позволяли на несколько секунд приобщиться к действительности. На веслах сидели чернокожие; издалека было видно, как сверкают белки их глаз. Они кричали, пели; пот тек с них ручьем; лица напоминали причудливые маски – ну и люди! Но в них чувствовалась плоть и кровь, яростная жизненная сила, мощная энергия движенья, естественная и правдивая, как морской прибой. Они не искали оправданий своему присутствию здесь. Один их вид приносил успокоение. Глядя на них, я ощущал свою принадлежность к миру фактов, но чувство это вскоре меня покидало. Какое-нибудь странное происшествие непременно его отпугивало. Раз, помню, мы наткнулись на военное судно, бросившее якорь неподалеку от берега. На берегу даже не было ни единого сарая: судно палило прямо по зарослям. Видимо, французы вели в этих краях свою очередную войну. Флаг был спущен и болтался над мостиком, как тряпка; из корпуса торчали длинные дула шестидюймовых орудий; корабль мерно поднимался и опускался на сальной илистой волне, покачивая тонкими мачтами. Среди необъятных просторов неба, воды и земли он неизвестно зачем палил по материку. «Бах!» – стреляло шестидюймовое орудие. Из дула вырывался маленький огонек и вспархивал белый дым, крошечный снаряд жалобно взвизгивал – и ничего не происходило. Ничего и не могло произойти. На наших глазах творилось безумие, какой-то унылый балаган, и я лишь укрепился в этом чувстве, когда кто-то из пассажиров заверил меня со всей серьезностью, будто в зарослях скрывается лагерь туземцев – он назвал их врагами!
Мы передали на корабль почту (я слышал, моряки на этом судне гибли от лихорадки по три человека в день) и двинулись дальше, заходя в местечки с такими же нелепыми балаганными названиями, где в затхлой, землистой атмосфере разогретых катакомб продолжалась веселая пляска смерти и торговли. Мы все шли и шли вдоль бесформенного морского берега, окаймленного опасным прибоем – казалось, сама Природа пытается отпугнуть незваных гостей, – мимо устьев рек, несущих смерть всякой жизни, чьи берега были покрыты гниющей жижей, а илистые воды то и дело затопляли мангровые леса, которые будто бы корчились от боли и бессильного отчаяния. Наш пароход нигде надолго не останавливался, и я не мог подробно все осмотреть и осмыслить, однако мною постепенно овладевало смутное, гнетущее потрясение. Я чувствовал себя паломником в странном краю ночных кошмаров.
Устье великой реки я увидел лишь спустя тридцать дней. Мы бросили якорь неподалеку от административного центра. Однако до парохода, на котором я собирался служить, оставалось еще миль двести, поэтому я как можно скорее отправился дальше, в следующее поселение, находившееся в тридцати милях вверх по реке.
Это путешествие я совершил на небольшом морском пароходе. Его капитаном оказался швед. Узнав, что я тоже моряк, он пригласил меня на мостик. То был еще молодой человек, тощий, светловолосый и угрюмый, с длинными тонкими волосами и шаркающей походкой. Как только мы отчалили от хлипкой пристани, он презрительно тряхнул головой в сторону берега.
– Жили там?
– Недолго.
– Ну и народ эти чиновники, а? – продолжал капитан, тщательно и с изрядной долей горечи выговаривая английские слова. – Подумать только, на что готовы люди ради нескольких франков в месяц! Интересно, что с эдаким народом случается в самой глуши?
– Я собираюсь в кратчайшие сроки это узнать.
– Во-от как! – воскликнул капитан и поковылял к правому борту, краем глаза продолжая воинственно смотреть вперед. – Я бы на вашем месте не был столь уверен. Недавно я вез одного чиновника – тоже был швед, – так он повесился еще по дороге к месту службы.
– Повесился! Силы небесные, почему? – вскричал я.
Капитан по-прежнему осматривался по сторонам.
– А кто его знает! То ли солнце допекло, то ли эта страна.
Наконец мы вышли на широкое место. Впереди замаячил скалистый утес, а на берегу под ним – высокие груды перелопаченной земли. На склонах теснились домики: одни, с железными крышами, стояли прямо посреди раскопа, другие, казалось, вот-вот сорвутся и полетят под откос. Над всей этой картиной обитаемого разорения стоял несмолкаемый рев воды с ближайших речных порогов. Еще я увидел множество людей, черных и обнаженных, которые ползали среди гор земли, как муравьи. Реку перерезала дамба. Внезапные вспышки солнца время от времени заливали все это безжалостным ослепительным светом.
– Вон там станция вашей Компании, – сказал швед, указывая на три деревянных барака на каменистом склоне. – Вещи я вам вышлю. Четыре ящика, говорите? Ну, прощайте.
В траве на берегу валялся котел. Наконец я обнаружил тропинку и начал подъем. Тропинка огибала несколько валунов и крошечную, перевернутую вагонетку без одного колеса. Она была похожа на остов мертвого зверя. Дальше мне попалась еще пара покалеченных механизмов и груда ржавых шпал. Слева росло несколько деревьев, отбрасывавших на землю жидкую тень, и в этой тени слабо копошилось что-то темное и живое. Я поморгал; тропинка была крутая. Вдруг справа затрубили в рог, оттуда побежали чернокожие рабочие. Тяжелый и глухой взрыв сотряс землю, из-за утеса повалил дым, и на этом все кончилось. Каменистый склон ничуть не изменился. Здесь явно шло строительство железной дороги. Вот только утес никому не мешал, а кроме бессмысленных взрывов, никакой другой работы почему-то не велось.
О проекте
О подписке