Читать книгу «История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 1» онлайн полностью📖 — Джованни Джакомо Казановы — MyBook.
cover


 



 



Что за развращенный вкус! Как не стыдно признаваться в этом и не краснеть! – эта критика заставляет меня смеяться. Я достаточно дерзок, полагая, что благодаря моим грубым вкусам чувствую себя счастливее, чем другой, прежде всего потому, что, я уверен, мои вкусы делают меня более восприимчивым к удовольствиям. Счастливы те, кто, не причиняя никому вреда, может их добиться, и безумны другие, которые воображают, что Высшее Существо могло бы наслаждаться страданиями, наказаниями и воздержанием, которые ему предлагаются в жертву, и что ценятся только странные создания, которые к ним стремятся. Бог может требовать от своих созданий только осуществления добродетелей, которые он поместил зародышем в их душе, и он не дал нам ничего, кроме возможности сделаться счастливыми: самолюбие, желание похвалы, чувство соперничества, силу, мужество и власть, которой никакая тирания не может нас лишить: это власть убить себя, если, после расчета, справедливого или ошибочного, нам, к несчастью, вручают счет. Это самое сильное доказательство нашей нравственной свободы, о которой так спорит софистика. Однако, это, в конце концов, просто противно природе, и все религии должны это запрещать.

Ум, считая себя сильным, говорит, что я не могу считать себя философом и допускать откровение. Если мы в этом не сомневаемся в физике, почему бы нам не признать этого в отношении религии? Речь идет всего лишь о форме. Дух говорит с духом, и не в уши. Принципы всего, что мы знаем, могут быть выявлены только в том, что мы воспринимаем через большой и высший принцип, который содержит их все. Пчела, что лепит свой улей, ласточка, которая строит свое гнездо, муравей, который делает свою нору, и паук, что ткет свою паутину, никогда не сделают ничего без предварительного высшего откровения. Либо мы должны верить, что все именно так, либо признать, что материя думает. Почему нет, скажет Локк, если Бог этого захотел? Но мы не осмеливаемся оказать такую честь материи. Поэтому согласимся на откровение.

Великий философ, который, изучив природу, думал, что может петь победу познания Бога, умер слишком рано. Если бы он жил ещё некоторое время, он бы пошел гораздо дальше, и его поездка не была бы долгой. Находящийся в своем авторе, он был бы не в состоянии его отрицать: meo movemur, et et sumus[8]. Он нашел бы его непознаваемым, и его бы это не смутило. Бог, великий принцип всех принципов, который никогда не имеет принципа, мог ли он представить себя сам, если бы ему пришлось разработать для этого собственный принцип? О блаженное неведение! Спиноза, добродетельный Спиноза, умер, не достигнув понимания. Он стал мертвым ученым, и право требовать возмещения за его добродетели полагается его бессмертной душе. Это неправда, что претензия на вознаграждение не свойственна истинной добродетели и наносит ущерб её чистоте, потому что, напротив, она используется для её поддержки, поскольку человек слишком слаб, чтобы желать добродетели лишь в угоду самому себе. Я полагаю сказочным персонажем этого Амфиарая, который vir bonus esse quain videri malebat[9]. Я полагаю, наконец, что в мире нет честного человека, не имеющего каких-либо притязаний, и я буду говорить о моих. Я претендую на дружбу, уважение и признание моих читателей. Также, после признания, – если чтение моих воспоминаний послужит им назиданием и доставит удовольствие. На их уважение, если они найдут у меня, по справедливости, больше достоинств, чем недостатков; и на их дружбу – привилегия, которой они удостоят меня заранее, на добросовестность, с которой я полагаю себя на их суд, без какой-либо маскировки. Они найдут, что я всегда любил истину так страстно, что частенько начинал с её искажения, чтобы внедрить её в головы, которым неведома её прелесть. Они не осудят меня, когда увидят меня опустошающим кошелёк своих друзей для удовлетворения моих капризов. Они вынашивали химерические проекты, и, внушая им надежду на успех, я в то же время надеялся вылечить их безумие с помощью разочарования. Я их обманывал, чтобы они поумнели, и я не считаю себя виновным, потому что действовать заставлял меня отнюдь не дух алчности. Я использовал для оплаты своих удовольствий суммы, предназначенные для обретения целей, которые природа сделала недостижимыми. Я считал бы себя виновным, если бы сегодня был богат. Я ничего не имею, я выбросил всё, и это меня утешает и меня оправдает. Это были деньги, предназначенные на некие безумства, я обратил их в свою пользу, заставив служить моим.

Если в проявлении своих талантов к развлечениям я бывал неправ, признаю, что я бывал зол, но не настолько, чтобы теперь надо было каяться, написав об этом, потому что ничего из этого не делалось такого, что бы меня не забавляло. О, как жестока бывает скука! Только забывчивостью изобретателей адских мук можно объяснить, что они её туда не добавили.

Я признаю однако, что не могу защититься от страха быть освистанным. Вполне естественно, что я осмеливаюсь хвастаться тем, что я выше этого; и я далек от того, чтобы утешать себя надеждой, что, когда мои мемуары выйдут в свет, меня уже не будет. Я не могу избежать ужаса от некоторых обязательств, связанных со смертью, которую я ненавижу. Счастливая или несчастная, жизнь – это единственное сокровище, которым человек обладает, и те, кто её не любит, не достойны её. Ей предпочитают честь, потому что бесчестье её позорит. Если альтернативой становится самоубийство, философия должна умолкнуть. О смерть! Жестокий закон природы, который разум должен осудить, поскольку этот закон направлен на разрушение. Цицерон говорит, что она освобождает нас от наказания. Этот великий философ записывает расходы и не учитывает доход. Не припомню, была ли мертва Туллиола, когда он писал свои Тускуланские беседы. Смерть это монстр, который охотится в большом спектакле за внимательным зрителем, готовя момент, когда пьеса, которая бесконечно его интересует, вдруг кончается. Одной этой причины должно быть достаточно, чтобы её ненавидеть. В этих воспоминаниях вы не найдете все мои приключения. Я опустил те из них, которые не понравится людям, принимавшим в них участие, поскольку они выглядят там плохо. Тем не менее, порой можно счесть меня слишком нескромным, и меня это огорчает. Если перед смертью я стану мудрее и если хватит времени, я все сожгу. Сейчас я на это не в силах. Те, кому будет казаться, что я слишком приукрашиваю подробности некоторых любовных приключений, будут неправы, по крайней мере, если найдут меня неплохим художником. Я прошу их простить меня, если моя старая душа сжалась до того, что в состоянии наслаждаться только в воспоминании. Добродетель перескочит через все картины, которые могут её встревожить, и я рад дать ей это уведомление в этом предисловии. Тем хуже для тех, кто это не прочтет. Предисловие в книге, это как афиша в комедии. Надо его читать.

Я не пишу эти воспоминания для молодёжи, которая, чтобы гарантировать себя от падений, должна проводить юность в неведении; но для тех, кто, имея силу выжить, становится неподвластным обольщению, и тех, кто, оказавшись в силах пережить пламя, стал Саламандрой. Настоящие достоинства – это не что иное как привычки; я осмелюсь сказать, что истинно добродетельные – это счастливцы, не испытывающие каких-либо огорчений при следовании добродетелям. Эти люди не имеют представления о нетерпимости. Это для них я писал. Я написал по-французски, а не по-итальянски, потому что французский язык более распространен, чем мой. Пуристы, находящие в моем стиле обороты, свойственные моей стране, будут справедливо меня критиковать, если эти обороты помешают им понять меня ясно. Греки находили приятным Теофраста, несмотря на его греческий, и римляне – Тита Ливия, несмотря на его провинциализмы. Если я интересен, я могу, мне кажется, рассчитывать на то же снисхождение. Вся Италия любит Альгароти, хотя его стиль пестрит галлицизмами. При том, стоит заметить, что между всеми живыми языками, которые имеются в республике литературы, французский – это единственный, которому её правители предписали не обогащаться за счет других, в то время как другие, более богатые, чем он, грабили его как в отношении слов, так и в отношении стиля, прежде всего потому, что знали, что благодаря этим маленьким кражам они преукрасятся. Те, кто подчиняется этому закону, соглашаются однако с его убожеством. Они скажут, что при обладании всеми красотами, которые содержатся во французском, малейший след иностранного языка его обезобразит. Эта сентенция может быть заявлена как предупреждение. Вся нация, со времён Люлли, придерживалась того же мнения на свою музыку, пока Рамо не пришел, чтобы её разубедить. В настоящее время, под республиканским правительством, красноречивые ораторы и ученые литераторы уже убедили всю Европу, что они поднимут французский на столь высокий уровень красоты и силы, которых в мире до сих пор не достигал ни один другой язык. В кратком обзоре можно выделить сотню слов, удивительных своей мягкостью, своим величием или своей благородной гармонией. Можно ли изобрести, например, что-либо более красивое в языке, чем «ambulance» (скорая помощь?), «Franciade» (?), «monarchien» (монархический) «sansculotisme» (санкюлотство)?[10]. Да здравствует Республика! Тело без головы творит безумства.

Девиз, который я принял, оправдывает мои отступления и комментарии, которые я, пожалуй, делаю слишком часто при описании моих подвигов разного вида. По этой же причине я испытываю потребность услышать похвалы в хорошей компании.

Я бы охотно обернул гордую аксиому Nemo auditur nisi a seipso[11] если бы не боялся оскорбить огромное количество тех, кто во всех случаях, когда что-то идет не так, кричат – это не моя вина. Надо оставить им это слабое утешение, потому что без него они бы себя ненавидели, и в результате этой ненависти приходили бы к идее самоубийства. В том, что касается меня, признавая себя всегда главной причиной всех несчастий, которые произошли со мной, я наблюдаю себя с удовольствием, оставаясь учеником себя самого и испытывая обязанность любить своего учителя.