Столица Танзании Дар-эс-Салам в те годы служила Меккой молодых радикальных интеллектуалов. Немаловажно, что в конце 1960-х Танзания была относительно дешевой и комфортной страной с динамичной экономикой и приятно-интеллигентным президентом Джулиусом Ньерере, переводившим Шекспира на суахили. Долговой кризис и структурная деградация наступили только десятилетие спустя, после 1979 г. В более поздних статьях Арриги рассматривает эту дату как наступление Великой Депрессии третьего мира, вызванной резким монетаристским разворотом США, который направил в Америку инвестиционные капиталы и тем самым, при внезапном исчезновении дешевого кредита, в массовом порядке обрушил и без того перенапряженные платежные балансы развивающихся стран. Однако признаки неблагополучия уже в конце 1960-х гг. были различимы в росте коррупции и в противоречиях правительственного курса, провозглашавшего цели догоняющего развития и африканского социализма, но на деле субсидировавшего потребление новых средних слоев города за счет деревни. Арриги оказался в новой для себя роли критика левого романтизма среди своих коллег, которые страстно желали видеть надежду в танзанийском эксперименте. Негативные моменты они с готовностью списывали на колониальное наследие и «империализм».
В Дар-эс-Саламе Арриги пишет свои первые самостоятельные работы по политической экономии Африки и критику бездумно-риторического использования гобсоновского термина «империализм». Эти работы принесли Арриги известность, и, более того, оказались пророческими.[10] Проект африканского социализма обернулся провалом, а слова «империя» и «империализм» уже в наши дни вдруг пережили возрождение. Стоит отметить, что и в конце шестидесятых, и сегодня одним из противников Арриги выступает Антонио Негри, эстетский ультралевый философ с наклонностями провокатора.
Мир конца шестидесятых был удивительно непохож на наши дни. Эмоциональная энергия хлестала через край! Вернувшись в Италию в 1969 г., Арриги попадает в разгар «горячей осени». Италия служила для Западной Европы примерно тем же, чем Польша в советском лагере. Все еще полукрестьянская страна с мощной католической церковью и многочисленной, шумной интеллигенцией, восходящей в большинстве к мелкому дворянству недавнего прошлого. Как и Польша, Италия не сразу отреагировала на демонстрационный эффект выступлений 1968 г. соответственно в Праге и Париже. Зато потом случилось подлинное землетрясение. Толчки не затихали еще двадцать лет, покуда в обеих странах практически одновременно не рухнули партийно-политические структуры, построенные после 1945 г. Хроническая нестабильность, помимо того, что стала самовоспроизводящейся чертой национальной жизни, подпитывалась социальным напряжением в промышленном и в аграрном секторах. Трудно ожидать стабильности в странах, которые с одной стороны граничат с наиболее развитой зоной Европы, а с другой стороны уходят куда-то в третий мир. Добавьте сюда слабость государственной власти и силу католической иерархии, которой приходилось реагировать на брожение среди паствы и деморализацию властей. Кстати, Арриги, будучи поклонником Калецкого, на редкость остро видел параллели между капиталистической Италией и коммунистической Польшей. По тем временам подобные сопоставления выглядели ересью для большинства как правых, так и левых, поэтому Арриги должно было доставаться со всех сторон. Притом, надо сказать, он совершенно не любитель полемик и потасовок. Склонный скорее к образу жизни научного схимника и щедрого на идеи наставника, Арриги приемлет лишь минимальные житейские радости: кино, оперу и приготовление ризотто по праздникам. Все-таки Italiano vero.[11]
После пары лет в гуще событий, Арриги занимает должность профессора социологии в Университете Калабрии и уезжает в южноиталийское захолустье. Конечно, социология в Калабрии выводит на проблематику организованной преступности и мафиозного общества. Используя свой опыт исторической реконструкции политэкономии африканских стран, Арриги исследует периферийную Калабрию совместно с молодыми сотрудниками Фортунатой Пизелли и Пино Арлакки (последний вскоре делает головокружительную карьеру, став сенатором Итальянской республики и затем главой Комиссии ООН по международной оргпреступности).[12]
Тогда же Арриги прорабатывает «Тюремные тетради» Антонио Грамши.[13] Для западных университетских радикалов поколения 1968 г. Грамши стал культовой фигурой, поскольку в отличие от большинства теоретиков марксизма, он разрабатывал радикальную культурологию, теорию гуманистической политики вместо диктатуры пролетариата и пытался с постгегелевских марксистских позиций объяснить феномен интеллигенции. В 1970-е гг. Компартия Италии официально провозглашает Грамши – явно в пику сталинизму – провозвестником политической стратегии Еврокоммунизма. Именно поэтому, несмотря на ореол марксистского мученика, Грамши официально замалчивался в СССР, и в то же время именами интеллектуально незагруженных Тельмана или Тольятти назывались советские улицы и города.
Грамши относится к той плеяде теоретиков Второго и Третьего интернационалов (Каутский, Роза Люксембург или Троцкий, в период 1905 г., между прочим, оказавший влияние на теорию государства Макса Вебера), которые могли войти в канон социальной науки, если бы занимали академические, а не партийные позиции. Параллельно Грамши, но в либеральной веберианской традиции, двигалась работа австро-венгерского социолога Карла Мангейма. Сегодня надо признать, что теоретическое наследие Грамши (равно как и Мангейма) переоценивалось энтузиастами гуманизации социального знания. Грамши не оставил сколько-нибудь целостной теории о соотношении культуры, интеллектуального производства и власти, тем более операционализуемой в конкретных исследованиях. (Поколением позднее в этом направлении гораздо дальше Грамши и Мангейма продвинулся Пьер Бурдье.) Тем не менее Грамши остается ключевой фигурой в интеллектуальной истории ХХ в. благодаря самой постановке проблем и наброскам решений на грани интуитивного озарения.
Сегодня наиболее продуктивными идеями Грамши видятся фордизм и гегемония. Оба в разной степени используются Арриги. Задолго до теорий массовых коммуникаций или общества потребления и намного внятнее футурологических построений американской социологии 1950-х гг., Грамши выявил связь между экономикой конвейерного производства, корпоративной организацией бизнеса, массовой представительской политикой и культурным комплексом растущего массового потребления. Символом этого комплекса стал автомобиль Форда. Грамши эскизно обозначил, как мог бы выглядеть синтез политэкономического анализа, социологии производства, потребления, равно как семьи и образования, плюс культурологии современных городских сообществ. Это направление еще предстоит развивать, преодолевая предрассудки различных социальных дисциплин. Сам Грамши, будучи марксистом, меньше всего заботился о том, к какому факультету отнести свой подход.
Для Арриги, как станет ясно из книги, наиболее полезной концепцией Грамши оказалась гегемония. Чтобы не пересказывать книгу, скажем лишь кратко, что в грамшианском употреблении гегемония вовсе не синоним господства. Это господство плюс согласие подчиниться. Ситуация гегемонии возникает, когда значительная часть общества принимает порядок вещей потому что:
– данный порядок представляется общим благом (скажем, движение в сторону прогресса или оборона от общей опасности);
– обществу предложен весьма комфортный материальный компромисс (как в западных демократиях всеобщего благоденствия после 1945 г. или в порядке консервативной «доктрины Брежнева» после 1968 г.);
– существующему порядку попросту не видно никакой реальной альтернативы. (Возьмите пример позднесоветского общества накануне краха гегемонии, выразительно схваченный в заголовке монографии антрополога из Университета Калифорнии в Бёркли Алексея Юрчака – «Все было навеки, пока не кончилось»[14]).
В реальной жизни, как всегда, аналитически обозначенные условия встречаются не отдельно, а в исторически изменчивых комбинациях. Гегемонии строятся, поддерживаются, деградируют, разрушаются. Власть не вещь, а хронически противоречивый процесс.
Чтобы написать эту книгу, Арриги видоизменил идею гегемонии в двух направлениях. Во-первых, он переносит ее на межгосударственный уровень. Вместо класса-гегемона у Арриги мы видим державы-гегемоны. Они возникают, какое-то время правят своим миром, трансформируют мир и, более не в состоянии контролировать результаты собственных инновационных действий, постепенно сходят на вторые роли. Обратите внимание, что речь не идет о нациях или цивилизациях. Государства рассматриваются строго как территориальные организации, которые в зависимости от историко-геополитического контекста принимали совершенно различные формы: капиталистические города-государства подобно Венеции прошлого или Сингапуру сегодня, прото-национальные союзы коммерческих городов в Нидерландах или Дубае и прочих эмиратах, действительно национальная Англия, но одновременно обладающая Британской империей, или не-национальная континентальная поселенческая демократия США.
Вторая концептуальная модификация логически вытекает из исторической цикличности гегемонии. Арриги синтезирует анализ Грамши с теорией делового цикла Шумпетера[15]. Это может показаться неожиданным, но лишь с идеологической точки зрения. Грамши погиб коммунистом, в то время как австрияк Шумпетер бравировал едва не монархическими идеалами.
Мысль Шумпетера, который был продолжателем немецкой исторической традиции, замечательно социологична, и тем отличается от способа построения теорий в господствующей парадигме неоклассической экономики. У Шумпетера есть четко обозначенные агенты действия (изобретательные предприниматели), целеполагание и довольно азартные ценности (погоня за особой прибылью первопроходцев), структурные условия и ресурсная база (кредитные учреждения), социальное время (фазы цикла), а также препятствующие условия и историческая тенденция (все более успешное стремление общества защититься от периодических бедствий «разрушительного созидания», вызываемых деятельностью предпринимателей, из чего вытекает политический пессимизм Шумпетера по поводу будущего капитализма). Наконец, Шумпетер, при жизни которого социализм выглядел непосредственной альтернативой существующему строю, был одним из действительно серьезных критиков марксизма, добросовестно искавшим бреши в марксовой теории капитализма. Находя такие бреши и предлагая свои решения проблем, он совершенствовал исторический анализ капитализма, а с какими уж политическими целями, оказалось делом второстепенным. Так что нет особой иронии в том, что идеи самого Шумпетера, близко знавшего Макса Вебера и всю жизнь спорившего с марксистами, в перспективе социального анализа оказались дальнейшей эволюцией линий, восходящих как к марксистскому, так и веберианскому варианту анализа капитализма. Скажем, именно у Шумпетера Поль Баран, Андре Гундер Франк и другие радикальные критики отсталости взяли различение простого роста и качественного развития экономики. Это одна из основных идей Шумпетера, которую он иллюстрировал знаменитым саркастическим предложением: «Составьте хоть сотню дилижансов, все равно железнодорожного состава у вас не получится».
У Маркса и большинства его последователей капитализм имеет линейную историческую тенденцию. Механизмы изменчивости и внутрисистемных кризисов в марксизме едва обозначены.[16] Не говоря о том, что Маркс, несмотря на все его проницательные отступления в черновиках, все же рассматривает капитализм на удивительно ограниченном участке времени и пространства, фактически лишь в Англии первой половины XIX в.
Обратите внимание, насколько арригиевский синтез на основе идеи гегемонии Грамши и делового цикла Шумпетера отличается от большинства даже самых критических анализов капиталистической власти. И у Мишеля Фуко, и у Жака Деррида, и у Пьера Бурдье, отчасти даже у Иммануила Валлерстайна (о чем ниже) эволюция современных форм власти имеет линейно-поступательный, а то и начинает приобретать подавляюще-незыблемый характер. Гораздо меньше эти знаменитые авторы могут сказать о том, насколько трудна задача властвования и как конкретно эта задача решалась в изменчивых исторических конфигурациях. Арриги при помощи Грамши, Шумпетера и Броделя удалось теоретически отразить центральную динамику современной миросистемы.
Переход Арриги на новый уровень обобщения непосредственно связан с началом его сотрудничества с Иммануилом Валлерстайном, основателем школы миросистемного анализа. В 1979 г. Арриги переезжает в Америку и присоединяется к основанному Валлерстайном Центру Фернана Броделя при Университете штата Нью-Йорк в Бингемтоне. В течение восьмидесятых годов Арриги много писал в соавторстве с Валлерстайном и Теренсом Хопкинсом[17] на самые разнообразные темы, от теоретического разбора веберовской категории статусной группы до социальных причин распада Советского блока (главный тезис выражен в календарном заголовке их статьи: «1989 год как продолжение 1968 года»).[18]
В 1970-е гг. мир вступает в период турбулентности. Начинается ломка компромиссных политико-экономических структур, которые создавались в качестве реакции на Великую депрессию, мировые войны, а также революции и деколонизации середины ХХ в. Эти структуры – государства всеобщего благоденствия на Западе, зрелые коммунистические диктатуры на полупериферии и государства национального развития в третьем мире вплоть до конца 1970-х гг. обеспечивали социальный мир и материальное благополучие. Уровни варьировалось в различных зонах миросистемы, однако достижения выглядели впечатляюще в сравнении с предшествующими эпохами. Теперь, с наступлением кризиса, пришло и резкое изменение политического климата.
Вокруг бингемтонской школы миросистемного анализа возникает своеобразный теоретический квартет, более шутливо называвшийся «Бандой четырех» (по отзвуку китайского разоблачительного процесса над вдовой Мао бывшей актрисой Цзянь Цынь и ее подельниками). Помимо Арриги и Валлерстайна в квартет вошли радикальные экономисты Андре Гундер Франк и Самир Амин[19]. Вместе они написали две компактные книжки, пользовавшиеся в те годы немалым успехом и переведенные на десяток основных языков мира.[20] Первая книга давала системный и историко-циклический анализ грянувшего в семидесятые годы кризиса, вторая критически оценивала итоги политики антисистемных движений в ХХ в. и предлагала варианты будущих стратегий.
В начале 1920-х гг. пути «Банды четырех» расходятся. Неизменно галантный Валлерстайн говорил об этом так: «С Гундером я обычно соглашался на 80 % и не соглашался на 20 %. В последние годы эта доля несогласия возросла.» Арриги говорил прямее: «Гундер доводил меня до кипения. Если он что-то изобретал, то непременно доводил идею до абсурда. Но идеи у Гундера бывали настолько важны, что с ними надо было работать.» Арриги имел в виду последнюю книгу Франка с выразительным названием «РеОриент» – в смысле призыва перевернуть, реориентировать всю евроцентричную картину мировой истории, признав, что Восток, а точнее Китай, всегда был и опять будет центром мира.[21] В исполнении Гундера вместо евроцентричной истории получилась китаецентричная. Именно это и предполагал поправить Арриги – карту мира надо не вертеть, а последовательно, теоретически выверенно расширять. В итоге может получиться совершенно непривычная картина, возможно, куда аналитически интересней и продуктивнее как существующей ортодоксии, так и ее радикального отрицания.
В Бингемтоне неизбежно витала мысль, что громадное историческое предприятие Фернана Броделя надо каким-то образом продолжать и выводить на анализ современного мира. Но как? Шедевр тем и шедевр, что невоспроизводим. Подражание будет выглядеть нелепо. Метод Броделя можно охарактеризовать как эрудированное рассуждение об устройстве мира. Для большинства историков, чьи профессиональные интересы ограничиваются отдельными странами и периодами, у Броделя и так слишком много обобщений. В то же время с точки зрения социальной науки, Бродель видится вечно ускользающим, как горизонт. Высказав массу захватывающих воображение наблюдений и замечаний, Бродель неизменно останавливался на пороге теоретического обобщения – и принимался за другую, не менее интересную тему, о которой у него тоже всегда было заготовлено незаурядное суждение. Очевидно, Фернан Бродель не хотел стеснить свое энциклопедическое повествование, в котором как на грандиозном волшебном гобелене должна была отразиться целостность людского мира. Но принципиально не желая избрать аналитический вектор, Бродель оставил в наследие недосягаемый пример, который держится на его знаниях и мудрости. Неудержимая избыточность Броделя оказалась большой проблемой для его наследников повсюду, начиная с самой Франции.
После Броделя оставалось только сузить и сфокусировать аналитическую картинку. Но по какому параметру? На какой теоретический вектор нанизывать повествование? Сам Валлерстайн с его экстраординарной трудоспособностью, эрудицией, панорамным видением мира, и, не последнее качество, легким пером, на многие годы затянул написание своего главного труда – «Современной миросистемы».[22]
О проекте
О подписке