Положа руку на сердце, ему не хотелось возвращаться. Мамины письма рисовали ужасную картину: повязки на рукава, которые евреев заставляли носить всегда, комендантский час во всем городе, двенадцатичасовые рабочие дни, законы, запрещающие ей пользоваться тротуарами, ходить в кино, ходить на почту без особого разрешения. Нехума писала о том, как их, вместе с тысячами других евреев, живших в центре города, выселили из квартир и заставляли оплачивать аренду крошечной квартирки в Старом городе. «Как нам платить аренду, если они отняли наш бизнес, конфисковали сбережения и заставляют работать, словно рабов, практически за бесценок? – сердилась она. Она убеждала его остаться. – Вам будет лучше во Львове».
– Какую работу?
– Я работаю в юридической конторе.
Офицер смотрит на него с подозрением.
– Вы еврей. Евреи не могут быть юристами.
Слова обжигают, как капли воды на горячей сковородке.
– Я помощник, – говорит Генек.
Офицер подается вперед на своем деревянном стуле и кладет локти на стол.
– Вы понимаете, Курц, что теперь находитесь на советской земле?
Генек открывает рот, его так и подмывает дать себе волю – «Нет, сэр, вы ошибаетесь, это вы на польской земле», – но вовремя спохватывается, и в этот момент понимает причину своего ареста. В анкете была клеточка, которую надо было отметить, чтобы принять советское гражданство. Он оставил ее пустой. Ему казалось притворством называть себя иначе, чем поляком. Как можно? Советский Союз – враг его родины, и всегда им был. И кроме того, Генек всю жизнь провел в Польше, сражался за Польшу и ни за что не собирался отказываться от своей национальности только потому, что граница изменилась. Генек чувствует, как у него поднимается температура, когда понимает, что анкета не была простой формальностью, это была своеобразная проверка. Способ Советов отделить гордых от слабых. Отказавшись от гражданства, он показал себя сопротивленцем, человеком, который может быть опасным. Почему бы еще они пришли за ним? Он молчит, отказываясь признать, что в словах офицера есть правда, и вместо ответа спокойно и упрямо смотрит ему в глаза.
– И тем не менее, – продолжает офицер, тыкая пальцем в анкету, – вы продолжаете утверждать, что вы поляк.
– Я же сказал вам. Я из Польши.
Вены на шее офицера становятся одинакового цвета с пурпурной окантовкой его воротника.
– Нет больше никакой Польши! – ревет он, брызжа слюной.
Появляется пара солдат, и Генек узнает в них тех, кто обыскивал его квартиру. Он злобно смотрит на них, думая, не один ли из них украл кошелек Херты. Бандиты. И все заканчивается. Офицер отпускает их кивком головы, и Генека с Хертой под конвоем сопровождают из милиции на железнодорожный вокзал.
Внутри товарного вагона темно и жарко, душный воздух провонял человеческими испражнениями. Внутри теснятся, должно быть, три дюжины человек, но сложно сказать наверняка, к тому же, они потеряли счет умершим. Заключенные сидят плечом к плечу, их головы качаются вперед-назад в унисон с грохотом поезда по кривым рельсам. Генек закрывает глаза, но спать сидя невозможно, а его очередь лечь наступит еще не скоро. Мужчина сидит на корточках над прорубленной в центре вагона дырой, и Херта давится рвотными позывами. Вонища невыносимая.
Сегодня двадцать третье июля. Они провели в товарном вагоне двадцать пять дней: каждый день Генек вырезал карманным ножом засечку на полу. В некоторые дни поезд мчит с утра до ночи, не сбавляя скорости. В другие останавливается, и двери распахиваются, за ними видны маленькие станции и вывески с неизвестными названиями. Время от времени храбрая душа из ближайшей деревни приближается к путям и сочувственно спрашивает: «Бедные люди… куда их везут?». Некоторые приносят ломоть хлеба, бутылку воды, яблоко, но русские охранники быстро их прогоняют, ругаясь и держа карабины на изготовку. На некоторых станциях несколько вагонов отцепляют и заворачивают на север или на юг. Но вагон Генека и Херты едет дальше. Конечно, им не сказали, когда или где их высадят, но, если прижаться лицом к щелям в стенах вагона, видно, что они едут на восток.
Когда они в самом начале сели в вагон во Львове, Генек с Хертой постарались познакомиться с остальными. Все поляки, есть и католики, и евреи. Большинство, как их самих, взяли посреди ночи, все истории похожи: арест за отказ от советского гражданства, как в случае с Генеком, или по какому-либо сфабрикованному обвинению, когда невозможно доказать, что ты ничего не совершал. Кто-то один, с кем-то рядом брат или жена. Есть несколько детей. Какое-то время Генек и Херта находили утешение в разговорах с другими заключенными, делясь историями о жизнях и семьях, которые остались позади; это помогало им не чувствовать себя одинокими. Что бы ни уготовила им судьба, узникам становилось легче от мысли, что они встретят ее вместе. Но через несколько дней темы закончились. Разговоры стихли, и вагон накрыла траурная тишина, словно пепел поверх умирающего костра. Кто-то плакал, но большинство спали или просто молча сидели, все глубже погружаясь в себя, придавленные страхом перед неизвестностью, осознанием того, что куда бы их ни отправили, это очень-очень далеко от дома.
Поезд скрипит тормозами, и у Генека урчит в животе. Он не помнит, каково это – не быть голодным. Через несколько минут металлическая щеколда поднимается и тяжелая дверь вагона откатывается в сторону, пропуская внутрь солнечный свет, в котором купаются узники. Они трут глаза и, щурясь, выглядывают наружу. Обрамленный дверью пейзаж уныл: плоская бесконечная тундра, а вдалеке лес. Они единственные люди куда ни глянь. Никто не встает. Все знают, что без приказа не стоит и пытаться вылезти из вагона.
В вагон влезает охранник в фуражке со звездой, перешагивая через ноги и завшивевшие тела. В дальнем углу он останавливается, наклоняется и тыкает в плечо узника, который сидит у стены, опустив подбородок на грудь. Старик не реагирует. Охранник снова пихает его, и на этот раз тело мужчины наклоняется влево, его лоб тяжело падает на плечо сидящей рядом женщины, она ахает.
Охранник кажется раздраженным.
– Степан! – кричит он, и скоро в дверях появляется его товарищ в такой же фуражке. – Еще один.
Новый охранник забирается внутрь.
– Двигайтесь! – рявкает он, и поляки в углу с трудом поднимаются на ноги.
Херта отворачивается, когда советские солдаты поднимают безвольное тело и тащат его к двери. Когда они проходят мимо, Генек поднимает голову, но лица старика не видно, и он видит только руку, свисающую под неестественным углом, кожа болезненно желтая, цвета слизи. У двери охранники считают до трех и, крякнув, выбрасывают труп из поезда.
Херта прикрывает уши, боясь, что закричит, если услышит, как еще один труп ударяется о землю. Это третий, кого выкидывают таким образом. Словно мусор, оставляя гнить возле железнодорожных путей. Некоторое время у нее получалось отрешиться от этого, от этой гнусности. Она позволила себе стать бесчувственной. Иногда она притворялась, что все это фарс, что-то из фильма ужасов, и позволяла сознанию воспарить над телом, наблюдая за собой сверху. Иногда мысли совсем уносили ее из поезда, вызывая образ альтернативной реальности, обычно сохраненный из прошлого, из жизни в Бельско: роскошная синагога на улице Мая с богато украшенным неороманским фасадом и двумя башнями в мавританском стиле; вид на долину и прекрасный Бельский замок с горы Шиндзельня; ее любимый тенистый парк в паре кварталов от реки Бяла, где они с семьей устраивали пикники, когда она была маленькой. Она оставалась там, сколько могла, в окружении воспоминаний. Но на прошлой неделе, когда умер ребенок, маленькая девочка не старше племянницы Генека, Херта не выдержала. Девочка умерла от голода. У матери пропало молоко, она несколько дней ничего не говорила, просто молча сидела, склонившись над безжизненным свертком в руках. Однажды днем охранник заметил. И когда они отняли младенца у матери, остальные закричали: «Пожалуйста! Это несправедливо! Оставьте ее, пожалуйста!» Но охранники отвернулись и выбросили крошечное тельце из вагона, как и другие трупы, а мольбы узников скоро заглушил отчаянный вой женщины, чье сердце разорвали надвое, женщины, которая будет отказываться от еды, чье горе будет слишком невыносимым и чье безжизненное тело выбросят из вагона четыре дня спустя.
Именно тихий удар детского тельца о землю сломал Херту, и оцепенение сменилось ненавистью, которая горела так глубоко, что она думала, как бы не загорелись внутренние органы.
В вагон входит третий охранник с ведром воды и корзиной хлеба – твердыми как кора ломтиками размером с пачку сигарет. Генек берет один, отламывает кусочек и передает оставшееся Херте. Она качает головой, ее слишком тошнит.
Дверь закрывается, и в вагоне снова темно. Генек чешет голову, и Херта берет его за руку.
– Будет только хуже, – шепчет она.
Генек сутулится, не зная, что ему противно больше: что он заперт в мире неминуемого разложения или армия вшей, расплодившихся на его грязной голове. Он поправляет чемодан под собой и дышит через рот, чтобы избежать зловония смерти и гниения. В следующее мгновение его хлопают по плечу. До него дошла общественная жестянка с водой. Он вздыхает, макает хлеб в протухшую воду и передает жестянку Херте. Она делает маленький глоток и передает воду сидящему справа.
– Отвратительно, – шепчет Херта, вытирая рот тыльной стороной кисти.
– Это все, что у нас есть. Без нее мы умрем.
– Я не про воду. Про остальное. Про все.
Генек берет Херту за руку.
– Знаю. Нам нужно только слезть с поезда, а дальше мы справимся. Все будет хорошо.
В темноте он чувствует взгляд Херты.
– Будет?
Его охватывает уже знакомое чувство вины, когда Генек задумывается о том, что именно он несет ответственность за их пребывание здесь. Подумай он на секунду о возможных последствиях отказа от советского гражданства, поставь добровольно галочку в анкете в тот роковой день, все было бы по-другому. Они, скорее всего, до сих пор жили бы во Львове. Он упирается затылком в стену вагона. Тогда все казалось таким очевидным. Отказаться от польского гражданства было бы предательством. Херта клянется, что тоже не стала бы заявлять о своей лояльности Советам, что поступила бы точно так же, будь она на его месте, но если бы только можно было повернуть время вспять.
– Будет, – кивает Генек, глотая угрызения совести. Куда бы они ни направлялись, там должно быть лучше этого поезда.
– Будет, – повторяет он, желая хоть немного свежего воздуха. Хоть какой-то ясности.
Он закрывает глаза, мучимый ощущением беспомощности, которое угнездилось в нем, как горсть камней, с тех пор как они сели в вагон. Он его ненавидит. Но что тут сделаешь? Его остроумие, обаяние, привлекательность – все, на что он полагался всю свою жизнь, чтобы избегать неприятностей – какая от них польза сейчас? Он всего лишь раз улыбнулся охраннику, думая, что сможет задобрить его любезностями, так эта гнида пригрозила разбить его красивое личико.
Должен быть способ выбраться. Внутренности завязываются узлом, и Генека охватывает внезапный порыв молиться. Он не религиозен, безусловно, не проводит время в молитвах, не видит в этом смысла, по правде говоря. Но он также не привык чувствовать себя таким беззащитным. Если и бывает время просить о помощи, решает он, то оно наступило. Не повредит.
И Генек молится. Молится о том, чтобы их исход длиной в месяц подошел к концу; чтобы условия жизни в том месте, где они окажутся, когда им разрешат покинуть поезд, были приемлемыми; за здоровье свое и Херты; за благополучие родителей, за благополучие братьев и сестер, особенно Адди, которого он не видел больше года. Он молится о том дне, когда снова сможет быть вместе с семьей. Если война скоро закончится, фантазирует он, может быть, он увидит их в октябре, на Рош ха-Шану. Как здорово будет начать еврейский новый год вместе.
О проекте
О подписке