Только что было подавлено восстание за Триентом. Римский авангард внезапно застиг бретонцев и вынудил их бежать в беспорядке, бросив свои пожитки, богатства и даже оружие, когда Лициний пришел со своей главной армией, он не нашел пленников, но только значительную добычу, которую караулили несколько солдат. Один из трибунов приблизился к нему со списком захваченных предметов, и, когда полководец пробежал его, офицер выказал колебание, как будто желая еще что-нибудь прибавить.
– Больше не остается ничего, – сказал он наконец, – кроме одного шалаша, стоящего за вражеской границей. Я не хотел отдавать приказания разрушить его, прежде чем похоронят находящийся там труп.
В эту минуту Лициний был занят исчислением взятого в плен оружия.
– Труп? – беззаботно спросил он. – Чей же? Их главного вождя?
– Нет, это тело женщины, – отвечал трибун, – женщины благородной и прекрасной, несомненно жены какого-нибудь князя или вождя.
Благодаря Генебре все женщины, и в особенности женщины Бретани, были для Лициния предметом уважения и интереса.
– Иди, – сказал он, – я дам мои приказания, когда увижу ее.
И полководец последовал за своим офицером в указанное место.
Это был грубый шалаш, сделанный из нескольких наскоро сложенных балок и веток. По-видимому, его строили торопливо, и, по всей вероятности, для того, чтобы дать укромное местечко очень тяжело больной. Через широкое отверстие в крыше летнее солнце бросало внутрь свои лучи и озаряло труп.
Тело было покрыто белым платьем, брачной одеждой, которую этой женщине дал тот, кто опустошил страну. Повязка из белой материи обрамляла ее лицо, и черные волосы были скромно разделены на две волны на спокойном, гладком и полном женственной нежности челе. Это было лицо Генебры в своей вечной неподвижности, лицо Генебры, столь похожее на нее и, однако, так резко изменившееся. Склонившись над умершей и всматриваясь в ее закрытые глаза, благородные и прекрасные черты, скованные рукой смерти, в ее уста, еще и теперь озаренные улыбкой любви, Лициний замечал, что на ее челе уже показывались морщины, в волосах проглядывало серебро, и думал о том, что, быть может, сожаления, воспоминания и грусть, вызванные его отсутствием, были причиной этих печальных следов.
Тогда горячие слезы брызнули из глаз солдата, и бремя, лежавшее на его сердце и душе, словно свалилось. Когда оружие вырвано из раны и кровь льется свободно, мучительная агония сменяется полной надежды покорностью, почти похожей на успокоение.
Он поцеловал этот похолодевший лоб и отвернулся. Больше ему не оставалось ничего желать, ничего опасаться.
Так еще раз Лицинию пришлось на земле подумать о своей любви.
Новые победы прославили его в Бретани. По возвращении в Рим он был героем нового триумфа, но, как и прежде, триумфатор казался нечувствительным к славе и, по-видимому, находил уже свою награду в той службе, какую нес. Только беспокойное, пламенное выражение его глаз исчезло. Он всегда был спокоен и бесстрастен, даже в момент битвы, даже во время триумфа. Всегда обладавший большой добротой, с виду он был суров и холоден. Он не вмешивался в интриги, не принимал участия в придворных забавах, но его меч по-прежнему служил Риму, и во многих случаях его хладнокровие и благоразумие поправляли ошибки и неспособность его коллег или предшественников. Судьба расточала свои дары на человека, не боявшегося ее превратностей, почести сыпались на воина, по-видимому, не придававшего им никакой цены. Кай Люций Лициний был человеком, которого больше всех уважали и кому менее всего завидовали.
Однажды, за несколько времени до смерти Нерона, переезжая через рынок рабов, чтобы выйти на форум, полководец случайно встретился со знаменитым торговцем невольниками по имени Гаргилиан, который неотступно просил его зайти посмотреть новый подвоз пленных, только что прибывший из Бретани. При имени этой страны в Лицинии немедленно пробудился интерес. Он склонился на просьбу купца и на родном языке рабов сказал несколько слов сострадания несчастным варварам, ряды которых он обходил. Вдруг его внимание было привлечено одним из побежденных – юношей высокого роста и сильного телосложения, который, казалось, страдал более других от своего унижения, будучи вынужден сидеть на возвышенном помосте и благодаря своему высокому росту сосредоточивать на себе взоры всех. Он получил тяжкие раны, и рубцы от них еще не совсем зажили. Видно было, что если он попал в пленники, то только потому, что смерть не брала его.
Лицо его и выражение больших голубых глаз вызвали острую боль в сердце римского полководца. Странное влечение почувствовал он к этому юноше. И, остановившись подле него, он стал расспрашивать его со вниманием, не ускользнувшим от торговца.
– Мне следовало бы показывать его особняком, – сказал Гаргилиан тихим голосом, с важным и таинственным видом. – Один из моих покупателей прямо-таки хотел увести его, когда, достолюбезнейший и достопочтеннейший патрон, я увидел тебя и попросил остановиться. Рассмотри его хорошенько. Он высок, молод и силен, тело у него здорово и сильнее, чем у гладиатора. Эти варвары – надо им отдать справедливость – железные люди и притом только что с корабля. Вглядись-ка, благородный полководец, и ты увидишь, что на их ногах еще следы мела.
– Но он изранен, – заметил Лициний, начиная смотреть на раба взглядом покупателя, что хорошо почувствовал торговец.
– Это пустяки! – воскликнул Гаргилиан. – Кой-какие ссадины, только коснувшиеся кожи и уже затянувшиеся. Еще неделя, и его уж здесь не увидишь. Сегодня дела идут плохо, иначе я спросил бы с тебя по крайней мере две тысячи сестерциев[13] за него. Какую цену ни дай за этих островитян, все одно будет дешево.
– Я даю тебе тысячу, – спокойно сказал Лициний.
– Невозможно! – воскликнул купец, жестикулируя пальцами, чтобы придать большую силу своему отказу. – Благородный мой патрон, я на нем потерплю убыток. Ей-ей, мне хочется оставить его в живых, а то цезарь дал бы мне больше, кабы я отдал ему умереть в цирке. Взгляни на эти мускулы. Это такой человек, который сможет по крайней мере пять минут сопротивляться тигру.
Это последнее соображение произвело свое влияние. После недолгого спора раб-бретонец стал собственностью Лициния за полторы тысячи сестерциев, и Эска перешел к господину, который был лучшим и снисходительнейшим человеком в Риме.
Возвратимся теперь к этому последнему, задумчиво прогуливающемуся под колоннадой, на свежем и приятном вечернем воздухе.
Может быть, самым утешительным и милостивым даром Провидения является такое устройство ума человеческого, что он может по своему желанию вызывать прошедшие удовольствия легче, чем скорби. Пережитое горе, правда, дает чувствовать себя снова, иногда с жестокой силой и горечью, но с каждым разом воспоминание о нем становится менее ужасно, и мы, наконец, приходим к тому, что думаем о прошлых страданиях с тем святым и искренним смирением, какое является первым шагом к безропотности и миру. Наоборот, воспоминание о большом счастье, по-видимому, столь близко слито с нашим бессмертием, что ни время не уничтожает его силы, ни отдаленность не ослабляет его сияния. Гнев, скорбь, ненависть, борьба проходят, как сновидения, но улыбка, обрадовавшая нас, подобна лучам полуденного солнца. Нежные слова, сказанные нам и успокоившие наш ум, всегда возвращаются в наше сердце с веянием вечернего ветерка; эти слова кажутся нам столь же очаровательными и нежными, как и прежде, и мы чувствуем, что в то время как преступление, слабость и угрызения совести являются случайными огорчениями человечества – прощение, надежда и любовь составляют его вечное наследие.
Прохаживаясь по длинной колоннаде, Лициний не думает о своей тоске, разлуке и былых печалях, не думает о том, что его драгоценнейшее сокровище было потеряно им и, может быть, стало предметом обладания другого; не вспоминает виденного им покойного и холодного лица, окруженного льняной повязкой. Нет, он все еще в Бретани, с той, кого он любит, под зеленеющим навесом, где наклоняющиеся к земле папоротники лепечут подле старого дуба…
Шум шагов, послышавшихся из внутренних покоев, нарушает его размышления, и на устах полководца появляется серьезная и добрая улыбка при виде подходящего к нему его любимого раба.
Патриция можно угадать по наружности. Это бывалый воин, загоревший и закаленный в многочисленных походах, под небом разных стран. Он еще не пережил время расцвета телесных сил, и черты его лица запечатлены суровой красотой, его борода и волосы, уже посеребренные проседью, еще сохраняют необычную привлекательность. Валерия, понимающая в этом толк, утверждает, что он есть и всегда будет красавцем. Она его весьма уважает, даже любит, и он – единственный человек, суждением которого она дорожит. Словом, хотя она не хотела бы признаться в этом даже себе самой, она несколько боится своего храброго и благородного родственника.
Мужчина, достигший зрелых лет, не будучи связан семейными узами, всегда оказывается в некоторой степени в ложном положении. Нет такого общественного интереса, который бы мог заполнить изгибы и тайники сердца, предназначенные природой для забот, удовольствий и неприятностей домашней жизни. Далекий от постоянного общества, от ежедневных сношений с женой и детьми, – холодный характер делается эгоистичным и мрачным, а мягкий – меланхолическим и угрюмым.
Чего-то недоставало в существовании Лициния, и он еще не нашел ничего, что могло бы заполнить эту пустоту. И часто он спрашивал самого себя, как случилось, что варвар-раб оказался единственным существом в Риме, к которому он испытывал чувство хоть какого-нибудь интереса.
Когда перед ужином он уселся на своем диване, Эска начал разливать. Патриций не мог воздержаться от мысли, что он счел бы за счастье иметь такого сына, высокого и красивого, с таким воинственным видом – сына, которому бы он мог дать наставления о тайнах своей профессии, развивать его ум, направлять склонности и с радостью и любовью заботиться о нем.
Непринужденный разговор начинается между ними, пока полководец занят своим умеренным ужином, состоящим из яиц, куска козленка, винограда и бутылки обыкновенного сабинского вина. Эска рассказывает своему господину о своей схватке в прошлую ночь и о своем новом знакомстве, завязавшемся вследствие этого происшествия. Рассказ об этой стычке заставляет хохотать Лициния, которого очень веселит полнейшее поражение евнуха.
– Ну, мне хотелось бы верить, – говорит он, – что он тебя не признает. Ты так легкомысленно поступил не с кем иным, как со Спадоном, а в настоящее время Спадон – один из самых больших любимцев цезаря. Мне было бы трудно защитить тебя, если бы он открыл твое местопребывание, потому что в его руках наговоры и снадобья – более страшное оружие, чем меч и копье в твоих. Как ты думаешь, Эска: заметил он тебя, прежде чем ты его повалил на землю, или нет?
– Я думаю, что нет, – отвечал Эска. – Ночь была темная, а суматоха страшная… Притом я тотчас же убежал с несчастной девушкой, схваченной ими, как только вырвал ее у толпы.
– И ты говоришь, что видел этих евреев в их доме? – серьезно продолжал Лициний. – Я слыхал много разговоров об этом народе и даже сам выступал против него в Сирии. Не правда ли, что это жестокие, жаждущие крови люди? Говорят, что они убийцы и едят детей. Правда ли, что они предаются гнусным оргиям, где употребляют человеческое мясо, посвящают один день недели уединению, молчанию и обдумыванию человеконенавистных планов против рода человеческого? Уверен ли ты, что твои знакомцы принадлежат к этому народу?
– Они христиане и иудеи, – ответил Эска, слышавший первое из этих слов в своей беседе с Калхасом.
– Что же, это одно и то же? – спросил Лициний.
Но на этот вопрос раб ответил молчанием.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке