Читать книгу «Купание в пруду под дождем» онлайн полностью📖 — Джорджа Сондерса — MyBook.

На подводе
Антон Павлович Чехов
1897

По странице за раз
Соображения о рассказе «На подводе»

Много лет назад, разговаривая с Биллом Бьюфордом, тогдашним редактором отдела прозы в «Нью-Йоркере», страдая от череды мучительных редактур и чувствуя себя несколько неуверенно, я попытался нарваться на комплимент.

– Так что же вам все-таки нравится в этом рассказе? – канючил я. Повисла долгая пауза. А следом Билл произнес вот что:

– Ну, я читаю строчку. И мне она нравится… достаточно, чтобы прочитать следующую.

Вот в чем штука – вот в чем вся его эстетика применительно к рассказу, и, вероятно, такова эстетика всего журнала. И это идеально. Рассказ – линейно-временно́е явление. Он развивается и очаровывает нас (или не очаровывает) строка за строкой. Чтобы повествуемое так или иначе подействовало на нас, нам необходимо в него втянуться.

За прошедшие годы это понимание стало для меня очень утешительным. Чтобы писать прозу, не нужны никакие великие теории. Незачем беспокоиться о чем бы то ни было, кроме одного: хватит ли разумному человеку, прочитавшему четвертую строчку, силы толчка, чтобы прочесть и пятую?

Почему мы продолжаем читать рассказ?

Потому что хотим.

А почему мы этого хотим?

Это вопрос на миллион долларов: что заставляет читателя читать дальше?

Существуют ли законы прозы – как существуют законы физики? Вправду ли что-то воздействует лучше, чем что-то другое? Что налаживает связь между читателем и писателем, а что рушит ее?

Как же нам все это узнать?

Можно вот так: проследить за нашим умом – за тем, как он движется от строчки к строчке.

Рассказ (любой рассказ) являет нам свои смыслы быстро, ритмичными импульсами. Мы прочитываем фрагмент, и возникают те или иные предвкушения.

«На крыше семидесятиэтажного дома стоял человек».

Разве не ждете вы в некотором роде, что он сейчас спрыгнет, упадет или же кто-то столкнет его?

Вам понравится, если в рассказе это предвкушение учтут, но не понравится, если рассказ подойдет к этому слишком прямо.

Рассказ можно понимать как попросту череду таких вот предвкушений/развязок.

С нашим первым рассказом – «На подводе» Антона Чехова – я намереваюсь предложить однократное исключение из «основного порядка работы», который я обрисовал во введении, и предложу как подход упражнение, которое я применяю в Сиракьюс.

Вот как оно устроено.

Я буду выдавать вам рассказ по одной странице за раз. Вы читаете эту страницу. Затем оцениваем, где мы очутились. Как прочитанная страница подействовала на нас? Что, прочитав эту страницу, мы узнали такого, чего не знали прежде? Как изменилось наше понимание излагаемого? Чего мы ждем дальше? Если есть охота читать дальше – почему?

Прежде чем приступить, давайте отметим, что сейчас, очевидно, ваш ум относительно рассказа «На подводе» совершенно чистый лист.

На подводе

[1]

В половине девятого утра выехали из города.

Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, но в канавах и в лесу лежал еще снег. Зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно, весна пришла вдруг, но для Марьи Васильевны, которая сидела теперь в телеге, не представляли ничего нового и интересного ни тепло, ни томные, согретые дыханием весны прозрачные леса, ни черные стаи, летавшие в поле над громадными лужами, похожими на озера, ни это небо, чудное, бездонное, куда, кажется, ушел бы с такою радостью. Вот уж тринадцать лет, как она учительницей, и не сочтешь, сколько раз за все эти годы она ездила в город за жалованьем; и была ли весна, как теперь, или осенний вечер с дождем, или зима, – для нее было все равно, и всегда неизменно хотелось одного: поскорее бы доехать.

У нее было такое чувство, как будто она жила в этих краях уже давно-давно, лет сто, и казалось ей, что на всем пути от города до своей школы она знала каждый камень, каждое дерево. Тут было ее прошлое, ее настоящее; и другого будущего она не могла представить себе, как только школа, дорога в город и обратно, и опять школа, и опять дорога…

Теперь ум у вас уже не совсем чистый лист.

Как изменилось состояние вашего ума?

Сиди мы с вами в классе, чего мне бы хотелось, вы бы мне рассказали. Я же прошу вас немножко побыть в тишине и сравнить эти два состояния ума: пустое, восприимчивое до того, как вы начали читать, и то, каким оно сделалось теперь.

Не торопясь, ответьте вот на эти вопросы:

1. Не глядя в текст, вкратце перескажите, что вы успели узнать. Постарайтесь уложиться в одну-две фразы.

2. Что вам стало любопытно?

3. Куда, как вам кажется, рассказ поведет дальше?

Каков бы ни был ваш ответ, с этим Чехову предстоит работать дальше. Уже этой первой страницей он зародил некоторые предвкушения и вопросы. Остаток рассказа вы сочтете осмысленным и связным в той мере, в какой он отзывается на эти предвкушения и вопросы (или «учитывает их», или «использует»).

Автор, задавая первый импульс своему рассказу, подобен жонглеру, подбрасывающему в воздух булавы. Весь остальной рассказ – уловление этих булав. В любой точке рассказа булавы находятся в воздухе, и мы это чувствуем. Без этого никак. Если не чувствуем, значит, в рассказе не из чего извлечь его смысл.

Можно было бы сказать, что на этой странице путь этого рассказа сузился. Перед тем как вы начали читать, возможности были неисчерпаемы (рассказ мог быть о чем угодно), а теперь мы уже читаем в некотором роде «о чем-то».

О чем же он пока для вас?

То, «о чем» рассказ, следует искать в любопытстве, которое он в нас будит, а это любопытство – разновидность небезразличия.

Итак: что вам в этом рассказе уже небезразлично?

Марья Васильевна.

Теперь вот что: каково оно на вкус, это небезразличие? Как и где именно вам стало не все равно?

С первой же строки мы узнаём, что некие неназываемые «они» выезжают из города рано поутру.

«Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, но в канавах и в лесу лежал еще снег. Зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно, весна пришла вдруг, но для Марьи Васильевны, которая сидела теперь в телеге, не представляли ничего нового и интересного ни тепло, ни томные, согретые дыханием весны прозрачные леса, ни черные стаи, летавшие в поле…»

Я выделил полужирным шрифтом два союза «но», чтобы подчеркнуть, что мы видим два варианта одной и той же последовательности: «Условия для счастья есть, но счастья нет». Солнце сильно греет, но в канавах лежит еще снег. Зима была еще так недавно, но это не представляет ничего нового и интересного… и мы уже ждем знакомства с тем, для кого все это вот так, нисколько не утешенные тем, что закончилась эта долгая русская зима.

Еще до того, как в рассказе появляется человек [3], слышно подразумеваемое напряжение между двумя элементами в голосе рассказчика: один сообщает нам о приятном (небо «чу́дное» и «бездонное»), а другой этому приятному противится. (Совсем другой был бы рассказ, начнись он так: «Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, и пусть в канавах и в лесу лежал еще снег, не было в том беды: зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно и теперь сгинула».)

На середине второго абзаца выясняется, что противящийся элемент в голосе рассказчика относится к некой Марье Васильевне – весной нисколько не вдохновленная, она возникает, поименованная, на подводе.

Из всех людей на свете Чехов выбрал усадить в эту телегу бессчастную женщину, противящуюся чарам весны. Рассказ этот мог быть о женщине счастливой (только что помолвленной, скажем, или только что выздоровевшей – или просто счастливой по натуре), однако Чехов решил сделать Марью Васильевну несчастной.

Затем он сделал ее несчастной вполне определенно и по определенной причине: она преподает в школе уже тринадцать лет, в город каталась вот так, «не сочтешь, сколько раз», и ей это опостылело, живет «в этих краях» лет сто, знает каждый камень и дерево на этом пути. Но хуже всего то, что другого будущего она себе представить не может.

Рассказ мог быть о человеке, несчастном от любовной неудачи, или из-за смертельного диагноза, или потому, что несчастен с самого рождения. Но Чехов решил сделать Марью Васильевну несчастной из-за однообразия ее жизни.

Из тумана любой-возможной-истории начинает возникать вполне конкретная женщина.

Можно было бы сказать, что три прочитанных абзаца послужили большей конкретизации.

Так называемая характеристика персонажа складывается из вот такой возрастающей конкретизации. Писатель задается вопросом: «Что это вообще за человек такой?» – и отвечает последовательностью фактов, из которых складывается сужающаяся тропка: одни возможности отпадают, другие выходят на первый план.

По мере создания персонажа возрастает потенциал того, что мы именуем сюжетом. (Хотя мне это слово не очень нравится, давайте заменим его на «плодотворное действие».)

По мере создания персонажа возрастает потенциал плодотворного действия.

Если рассказ начинается со слов: «Жил-был мальчик, и он боялся воды», – мы ожидаем скорого появления в тексте пруда, речки, океана, водопада, ванны или цунами. Если персонаж говорит: «Я отродясь ничего не боялся», – мы, вероятно, не возразим и против появления льва. Если персонаж живет в неизбывном страхе позора, мы более-менее понимаем, что́ с ним должно бы случиться. Так же и с тем, кому любы только деньги, или с тем, кто, по его признанию, никогда толком не верил в дружбу, – или заявляет, что так устал от жизни, как она складывается, что и вообразить себе не может другую.

Когда в рассказе еще совсем ничего не произошло (до того, как вы начали его читать), не было ничего такого, что желало бы случиться.

А теперь вот есть Марья Васильевна, она несчастна, и рассказу неймется.

Рассказ сообщил о ней: «Она несчастна и другой жизни себе не представляет».

И нам кажется, что рассказ изготовился сказать что-то вот такое: «Ну, это мы еще посмотрим».

Застряв здесь на некое, как вам, вероятно, кажется, непомерно долгое время в конце первой страницы одиннадцатистраничного рассказа, мы с вами оказались в интересном месте [4]. Рассказ задвигался. Первая же страница радикально сузила диапазон возможных задач: рассказ отныне обязан решать (использовать, применять) эти задачи и никакие другие.

Будь вы писателем, что бы вы предприняли дальше?

Вам как читателю что хотелось бы теперь узнать?

[2]

О том прошлом, какое было до ее поступления в учительницы, она уже отвыкла вспоминать – и почти все забыла. Когда-то были у нее отец и мать; жили в Москве около Красных ворот, в большой квартире, но от всей этой жизни осталось в памяти что-то смутное и расплывчатое, точно сон. Отец умер, когда ей было десять лет, потом скоро умерла мать… Был брат офицер, сначала переписывались, потом брат перестал отвечать на письма, отвык. От прежних вещей сохранилась только фотография матери, но от сырости в школе она потускнела, и теперь ничего не видно, кроме волос и бровей.

Когда отъехали версты три, старик Семен, который правил лошадью, обернулся и сказал:

– А в городе чиновника одного забрали. Отправили. Будто, идет слух, в Москве с немцами городского голову Алексеева убивал.

– Кто это тебе сказал?

– В трактире Ивана Ионова в газетах читали.

И опять замолчали надолго. Марья Васильевна думала о своей школе, о том, что скоро экзамен и она представит четырех мальчиков и одну девочку. И как раз, пока она думала об экзаменах, ее обогнал помещик Ханов, в коляске четверкой, тот самый, который в прошлом году экзаменовал у нее школу. Поравнявшись, он узнал ее и поклонился.

– Здравствуйте! – сказал он. – Домой изволите ехать?

Итак, я завершил предыдущую часть вопросом о том, что вы бы хотели узнать далее.

Сам я бы хотел узнать вот что: как Марью Васильевну угораздило оказаться здесь, в такой вот дрянной жизни?

Чехов отвечает на этот вопрос первым же абзацем на стр. 2: Марья Васильевна здесь потому, что пришлось. Она выросла в Москве, в большой квартире, в родной семье. Но затем родителей не стало, с единственным братом связь прервалась, и теперь Марья Васильевна одна на белом свете.

Вот так «угораздить» человека могло бы, родись он здесь, в захолустье, или же если этот человек – молодая идеалистка, приверженная просветительству на селе, порвавшая со своим консервативным городским женихом и сбежавшая в провинцию. Но Марья Васильевна оказалась здесь вот так: родители умерли и ее вынудила финансовая необходимость.

От семьи же сохранилась лишь эта печальная фотография, на которой от матери остались лишь волосы и брови.

Стало быть, жизнь у Марьи Васильевны не только однообразная, но и одинокая.

Рассуждая о художественной прозе, мы склонны употреблять понятия «тема», «сюжет», «развитие персонажей» и «структура». Как писателю мне это никогда не казалось всерьез полезным. (Замечание «Тема нехороша» никаких подсказок не дает, как не дает их и «Надо бы поработать над сюжетом».) Эти понятия – пустые величины, и если они нас подавляют и закупоривают, как это обычно бывает, возможно, стоит отодвинуть их в сторонку и поискать более полезный способ осмыслять то, что эти пустые величины собой подменяют.

Здесь Чехов дает нам возможность переосмыслить пугающее понятие «структура».

Структуру можно мыслить себе попросту как организационную схему, позволяющую рассказу ответить на вопрос, каким рассказ подтолкнул читателя задаться.

Я, в конце стр. 1: «Бедная Марья Васильевна. Мне уже вроде бы не все равно. Как же ее угораздило?»

Рассказ, в первом же абзаце на стр. 2: «Ну, не повезло человеку».

Можно помыслить структуру как перекличку. Вопрос, естественно, возникает из самого́ рассказа, а затем рассказ – весьма услужливо – отвечает. Чтобы обустроить крепкую структуру, нужно просто отдавать себе отчет, какой вопрос мы подталкиваем читателя задать, и затем на этот вопрос ответить.

(Видите?

Структура – это просто.

Ха-ха-ха.)

С первой же строки этого рассказа («В половине девятого утра выехали из города»), что в телеге Марья Васильевна не одна. На середине стр. 2 мы узнаём, что с нею «старик Семен», и ждем, когда у Семена появятся какие-нибудь характеристики. («Кто ты, Семен, и что ты в этом рассказе делаешь?») Если Семен ответит: «Я здесь, чтобы править подводой», – нам этого не хватит. Любой из миллиона крестьян мог бы править подводой. Мы ожидаем узнать, почему Чехов выбрал именно этого крестьянина.

Пока рассказ сообщил нам, что он приблизительно вот о чем: он о женщине, которая несчастна из-за однообразия своей жизни, навязанной необходимостью. Семен, внезапно появившись, волей-неволей становится частью этого рассказа, а значит, ему предстоит не просто править подводой да обозревать окрестности. Он должен как-то действовать в этом конкретном рассказе – в рассказе, где есть (скучающая, бессчастная) Марья Васильевна.

И что же мы узнаём о Семене?

Немногое – пока. Он стар, он правит подводой (Марья Васильевна сидит позади него, соображаем мы). Излагает ей кое-какие новости: городской голова убит. Судя по отклику Марьи Васильевны («Кто это тебе сказал?»), она Семена осуждает и на него досадует (не склонна верить ему). Семен слышал, как это вычитали вслух из газеты, в трактире. (Это подразумевает, что сам он читать не умеет.) И хотя Марья Васильевна настроена скептически, сведения у Семена верны: в 1893 году Николай Александрович Алексеев, московский городской голова, действительно был застрелен в здании городской управы неким сумасшедшим.

Как на это реагирует Марья Васильевна? Возвращается мыслями к своей школе.

Пока мы не понимаем, куда автор клонит, но в уме потихоньку складываем узнанное в папки «Семен, всякое о нем» и «Марья Васильевна, всякое о ней». С учетом предельной экономичности жанра мы предполагаем, что собранное в тех папках окажется позднее плодотворным.

В предпоследнем абзаце на этой странице раздумья Марьи Васильевны о ее учениках и грядущих экзаменах прерываются, когда их телегу «обогнал помещик Ханов, в коляске четверкой, тот самый, который в прошлом году экзаменовал у нее школу».

Давайте остановимся здесь на секунду. Как ваш ум «впустил» Ханова в этот рассказ?

Тут мне вспоминается фраза из старых фильмов: «Ты за кого меня принимаешь?»

За кого вы приняли Ханова? Какие дела, по-вашему, предстоят ему в этом рассказе?

У этого рубежа в любом рассказе должно быть свое особое название: обстоятельства обрисованы и появляется новый персонаж. Мужчина стоит в лифте, бормочет себе под нос, до чего он ненавидит свою работу. Двери открываются, кто-то входит в лифт. Мы тут же понимаем, что этот новый человек возник, чтобы изменить, усложнить или усилить ненависть первого персонажа к своей работе, верно? (Иначе что этот новенький тут делает? Уберите его отсюда и дайте нам кого-то, кто все-таки изменит, усложнит или усилит происходящее. Это ж рассказ, в конце концов, а не сетевая камера.)

Поняв Марью Васильевну как «ту, кто несчастен из-за однообразия жизни», мы уже ждем, когда появится тот, кто меняет ситуацию.

И вот появляется Ханов.

Это главное событие на этой странице, и обратите внимание: сотворив Марью Васильевну на первой же странице, рассказ совсем не топтался на месте. (Стр. 2 не свелась лишь к разъяснению скуки у нашей героини.) Это сообщает нам кое-что о темпе рассказа по сравнению с темпом житейской действительности: рассказ гораздо быстрее, в нем события сжаты и театрально выпуклы – здесь все время должно происходить что-нибудь, что увязывается с уже случившимся.

В Сиракьюс (как и в большинстве вузов по программе подготовки магистров изящных искусств) сочинению художественной прозы обучают в основном в режиме семинаров. Шесть студентов встречаются раз в неделю, прочитав работу двоих из группы, и мы обсуждаем эту работу с технической точки зрения. Каждый рассказ мы читаем по крайней мере дважды, построчно редактируем их и составляем по нескольку страниц комментариев.

А дальше начинается потеха.