Церковь святого Этельстана стояла на самой высокой точке Найп-Хилла, так что если подняться на колокольню, можно было разглядеть земли миль на десять вокруг. Смотреть особенно не на что – только низкий, немного холмистый пейзаж Восточной Англии, невыносимо унылый летом, а зимой оживающий благодаря повторяющемуся узору разросшихся вязов, оголенных и веерообразных, на фоне свинцового неба.
Прямо под вами лежал городок, с главной улицей, бегущей с востока на запад и неравно разделяющей его на две части. Южная часть городка была древней, сельскохозяйственной, и пользовалась уважением. В северной же части находились строения рафинадной фабрики сахарной свёклы Блифила-Гордона, а вокруг них и на подступах, тут и там, были разбросаны беспорядочными рядами уродливые коттеджи из желтого кирпича, в которых проживали в основном работники предприятия. Среди фабричных рабочих, составлявших более половины двухтысячного населения городка, были приезжие и деревенщина, и при этом почти все до единого безбожники.
Двумя главными стержнями, или центрами, вокруг которых вращалась общественная жизнь городка, был Клуб консерваторов Найп-Хилла (имеющий полную лицензию), из эркерного окна которого в любое время после открытия бара видны были лоснящиеся, розовые лица местной элиты, выглядывавшие оттуда словно толстые золотые рыбки из-за стеклянной панели аквариума, и, немного дальше по главной улице, «Йе Олдэ Ти Шоппе», старая чайная – главное заведение для рандеву местных дам.
Не прийти в «Йе Олдэ Ти Шоппе» каждое утро с десяти до одиннадцати, чтобы выпить свой «утренний кофе» и провести полчаса или около того в этом гармоничном щебетании представителей высшего общества среднего класса («Моя дорогая, у него было девять пик на туза и даму, и он ни разу не пошёл с козыря, если позволите. Что? Моя дорогая, вы же не хотите сказать, что снова оплатите мой кофе? О, моя дорогая, как же это мило! Но завтра я прямо-таки настаиваю: обязательно заплачу за вас. Ах, вы только посмотрите как милый маленький Тото ровненько сидит и выглядит, как умный человечек со своим маленьким шевелящимся чёрным носиком, и он бы… будь он… утёнок мой…и если бы его хозяйка дала бы ему кусок сахара, она бы… он бы… Вот, Тото!) – означало, точно не состоять в обществе Найп-Хилла. Пастор язвительно называл этих дам «кофейной бригадой». Рядом с колонией лубочных вилл, заселенных этой кофейной бригадой, находился Грандж, дом мисс Мэйфилл: любопытная пародия на замок из темно-красного кирпича машинной обработки – плод чьего-то сумасбродства, – возведенный около 1870, и, к счастью, почти запрятанный за густыми кустами.
Дом Пастора стоял на полпути до вершины холма, фасадом к церкви и тыльной стороной к главной улице. Это был дом из другой эпохи, неприлично большой, и с постоянно отслаивающейся жёлтой штукатуркой. Прежний пастор пристроил с одной стороны большую оранжерею, которую Дороти использовала как рабочее помещение, которому, постоянно требовался ремонт. Палисадник задушили обтрепавшиеся ели и огромный раскидистый ясень, затенявшие передние комнаты и не дававшие выращивать цветы. Позади был большой огород. Весной и осенью Проггет тщательно пропахивал огород, а Дороти сеяла, сажала и полола в то оставшееся свободное время, которым могла распоряжаться. Несмотря на это, огород все равно по большей части представлял собой непроходимые заросли сорняков.
Дороти соскочила с велосипеда у главных ворот, на которые какой-то официальный представитель наклеил плакат с надписью «Голосуй за Блифила-Гордона и высокие зарплаты!» (Как раз шла предвыборная компания, и г-н Блифил-Гордон представлял интересы консерваторов.). Открыв входную дверь, Дороти увидела два письма, упавшие на старый кокосовый коврик у двери. Одно было от сельского священника, а другое, тонкое и неприятное на вид, от «Кэткин энд Палм», портных ее отца. Несомненно, это был счёт. Пастор, как правило, придерживался практики забирать лишь те письма, которые его интересовали, а прочие оставлять. Наклонившись, чтобы поднять письма, Доротис ужасом увидела торчащий из почтового ящика немаркированный конверт.
Это был счёт – несомненно, счёт! Причём только взглянув на него, она сразу поняла, что это тот самый ужасный счёт от Каргилла, мясника. У неё внутри все оборвалось. Она даже начала было молиться, чтобы это оказался не счёт от Каргилла, а только лишь тот счёт на три и девять от Соулипайпа, торговца тканями, или счёт от Интернешнл, от пекаря, или молочника – от кого угодно, только не от Каргилла! Затем, заставив себя не паниковать, она вынула конверт из щели почтового ящика и судорожным движением разорвала его.
«По счёту полагается к оплате: 21 Фунт 7 шиллингов 9 пенсов.»
Это было написано безобидным почерком бухгалтера г-на Каргилла.
Однако снизу, жирными, безапелляционными буквами, было добавлено и жирно подчёркнуто:
«Хотелось бы обратить внимание, что счёт ждёт оплаты очень длительное время. Надлежит решить вопрос как можно скорее.
С. КАРГИЛЛ»
Дороти еще больше побледнела и почувствовала, что завтракать она определенно не хочет. Она засунула счёт в карман и пошла в столовую. Эта небольшая, темная комната, отчаянно нуждавшаяся в новых обоях, и, как и все прочие комнаты в пасторском доме, казалось, была обставлена мебелью, выброшенной из антикварного магазина. Мебель была «хорошей», но истрепавшейся до такого состояния, когда реставрация уже невозможна. Стулья так сильно изъедены жучками, что сидеть на них более-менее безопасно можно было лишь зная индивидуальные особенности каждого. На стенах висели старые, тёмные, потёртые стальные гравюры, одна из которых – портрет Карла I с подписью Ван Дейка – возможно, имела бы ценность, не будь она испорчена сыростью.
Пастор стоял перед пустым камином, греясь у воображаемого огня, и читал письмо из длинного синего конверта. На нем все ещё была ряса из чёрного переливающегося шелка, которая идеально подчеркивала его густые седые волосы и бледное, благородное, не очень-то дружелюбное лицо. Когда Дороти вошла, он отложил письмо, вытащил свои золотые часы, и стал рассматривать их с многозначительным видом.
– Боюсь, я немного опоздала, отец.
– Да, Дороти, ты немного опоздала, – сказал Пастор, повторяя ее слова и мягко, но заметно их подчеркивая, – на двадцать минут, если быть точным. Не думаешь ли ты, Дороти, что когда мне надо вставать в шесть пятнадцать, чтобы провести обряд Святого причастия, и когда я возвращаюсь очень уставший и голодный, было бы лучше, если бы ты могла прийти на завтрак, немного не опоздав?
Было очевидно, что Пастор пребывает в «неудобном настроении», как иронично называла это Дороти. У него был усталый, деланный тон, который не был однозначно злым, но притом никак не походил на добродушный. Казалось, что он всё время повторяет: «Просто не понимаю, почему ты из всего делаешь проблему!» Создавалось впечатление, что он постоянно страдает из-за глупости и ограниченности других людей.
– Извините, отец. Просто я должна была справиться о здоровье миссис Тоуни (миссис Тоуни была в «памятном списке» под буквой Т.). Вчера ночью у неё родился ребёнок, и, как вы знаете, она обещала прийти после этого для воцерковления. Но, конечно, она не придёт, если подумает, что мы не проявляем к ней никакого интереса. Вы знаете этих женщин – можно подумать, они ненавидят воцерковление. Они ни за что не приходят, если я их не уговорю.
Пастор не стал ворчать, но издал выражавший некоторое неодобрение звук и направился к столу с завтраком. Звуком этим он намеревался выразить, во-первых, что обязанность прийти для воцерковления лежала на миссис Тоуни без каких-либо уговоров со стороны Дороти, и, во-вторых, что это не дело – тратить понапрасну время на посещение всякой шелупони в городе, особенно перед завтраком. Миссис Тоуни была женой рабочего и жила в partibus infidelium[6] в северной части Хай-стрит. Пастор положил руку на спинку стула и, ничего не сказав, бросил на Дороти взгляд, означавший: «Ну теперь ты готова? Или сегодня будут еще какие-то проволочки?».
– Думаю, что всё готово, отец, – сказала Дороти. – Может быть, если вы прочтёте молитву…
– Benedictus benedicat,[7] – сказал Пастор, поднимая отслужившую своё серебристую салфетку с блюда для завтрака. Серебристая салфетка, как и серебряная с позолотой ложка для мармелада, были семейными реликвиями, тогда как ножи, вилки и большая часть посуды были из сетевых супермаркетов Вулворта.
– Как я вижу, снова бекон, – добавил пастор, взглянув на три свёрнутых тонюсеньких ломтика бекона, лежавших на квадратиках поджаренного хлеба.
– Боюсь, это всё, что есть у нас дома, – сказала Дороти.
Пастор взял вилку двумя пальцами и, очень деликатными движениями, будто он играет в бирюльки, перевернул один из ломтиков.
– Конечно я понимаю, – сказал он, – что бекон на завтрак – непременный атрибут английского образа жизни, такой же старый, как парламентское правительство. И всё-таки, не считаешь ли ты, что мы могли бы время от времени что-то менять, Дороти?
– Бекон сейчас такой дешёвый, – сказала Дороти с сожалением. – Просто грех его не покупать. Вот этот – всего по пять пенсов за фунт. А я видела бекон, довольно приличного вида, за три пенса.
– Полагаю, датский? В какой только форме датчане не проникли в эту страну! Сначала с огнём и мечом, а теперь с их неудобоваримым дешёвым беконом. Хотелось бы мне знать, что привело к большему количеству смертей!
Почувствовав себя немного лучше от такой остроты, Пастор уселся на свой стул и замечательно позавтракал презренным беконом, тогда как Дороти (которая в это утро оставила себя без бекона: наказание, установленное для себя из-за сказанного вчера слова «чёрт» и получасового бездельничанья после ланча) тем временем обдумывала, как лучше начать разговор.
Перед ней стояла настолько ненавистная задача, что и словами не выразить: просить денег. Даже в самые лучшие времена получить деньги от отца было делом почти невыполнимым. Было очевидно, что сегодня утром он будет ещё более «несговорчивым», чем обычно. Слово «несговорчивый» было ещё одним эвфемизмом Дороти. Наверно, он получил плохие известия, подумала Дороти, глядя на синий конверт.
Вероятно, не было человека, который, поговорив с Пастором минут десять, стал бы отрицать, что последний был человеком «несговорчивым». Секрет его неизменно мрачного юмора скрывался за тем фактом, что Пастор был анахронизмом. Ему ни в коем случае нельзя было рождаться в современном мире; сама атмосфера современности вызывала в Пасторе отвращение и гнев. Каких-нибудь пару веков назад счастливый священник, владеющий несколькими бенефициями, пописывающий стишки и собирающий окаменелости (в то время как викарии за сорок фунтов в год управляли его приходами), он был бы в своей стихии. Даже сейчас, будь он побогаче, он мог бы утешиться, выбросив из головы двадцатый век. Но жить в последнее время стало очень дорого; для этого нужно иметь не менее двух тысяч в год. Пастор, со своей бедностью привязанный к веку Ленина и «Дейли Мэйл», пребывал в состоянии постоянного раздражения, которое, что вполне естественно, он выливал на человека, который был к нему ближе всего, – то есть, как правило, на Дороти.
Пастор родился в 1871, младший сын младшего сына баронета, и направил свои стопы в Церковь по старомодной причине: профессия, традиционная для младших сыновей.[8] Первый его приход был в восточной части Лондона, в большом округе, среди трущоб и хулиганов, – в ужасном месте, которое он вспоминал с отвращением. Даже в те дни «низшие классы» (как он взял себе в обыкновение их называть) определённо становились неуправляемыми. Дела пошли немного лучше, когда он возглавил приход в одном отдалённом местечке в Кенте (Дороти родилась в Кенте), где порядком забитые деревенские жители всё ещё снимали перед «пастором» шляпу. Но к этому времени он женился, а женитьба его была дьявольски несчастливой. Да ещё, по причине того, что священники не имеют права ссориться со своими жёнами, его несчастье держалось в секрете, что во сто раз хуже. В Найп-Хилле он появился в 1908, в возрасте тридцати семи лет, с характером неисправимо испорченным, с характером, который привёл к тому, что всякий мужчина, всякая женщина, всякий ребёнок в приходе от него отвернулись.
Нельзя сказать, что он был плохим священником непосредственно как священник. В своих чисто священнических обязанностях он был скрупулёзно правилен, возможно, слишком уж правилен для прихода Низкой Церкви Восточной Англии.[9] Он проводил службу с большим вкусом, читал восхитительные проповеди и вставал в неудобные ранние часы каждое утро в среду и в пятницу, чтобы проводить Святое причастие. Но он никогда всерьёз не задумывался о том, что у священника есть обязанности и за четырьмя стенами церкви. За неимением возможности завести себе помощника, Пастор всю грязную работу в приходе оставлял для своей жены, а после её смерти (она умерла в 1921) – для Дороти. Частенько народ, злобно и не взаправду, поговаривал, что он бы и проповеди читать поручил Дороти, будь у него такая возможность. «Низшие классы» сразу же поняли, как он к ним относится, и, будь он человеком богатым, вероятно, бросились бы, как у них повелось, лизать его ботинки. А поскольку дело обстояло иначе – они его просто ненавидели. Нельзя сказать, что его волновало, ненавидят они его или нет, – он, по большей части, не задумывался об их существовании. Да и с высшими классами он ладил не лучше. Он перессорился с одним за другим, со всем населением графства. Как представитель городского дворянства, как внук баронета, он их презирал, и скрывать этого не собирался. В результате его успешной двадцатитрехлетней деятельности количество прихожан в церкви Св. Этельстана сократилось с шестисот до двухсот, а то и больше.
Произошло это не единственно по причине его личных качеств. Причина крылась также в старомодном англиканизме, которого Пастор был упрямым приверженцем, что раздражало в равной степени все партии в округе. В наше время для священника, который хочет сохранить свой приход, открыты только два пути. Либо это должен быть Англиканский католицизм, чистый и простой, вернее, чистый, но отнюдь не простой. Либо он должен быть дерзко современен и либерален и читать успокоительные проповеди, доказывая, что ада нет и хорошие религии все едины. Пастор не сделал ни того, ни другого. С одной стороны, он глубоко презирал англо-католическое движение. Оно прошло мимо его сознания, не оставив никакого следа; «Римская лихорадка» – так он его называл. С другой стороны, он был слишком «Высоким» для старых членов его конгрегации. Время от времени он до смерти пугал их, употребляя фатальное слово «католик» не только в священных местах Писания, но и с кафедры. Естественно, конгрегация уменьшалась год от года, и первыми уходили «лучшие люди». Лорд Покторн из Покторн-корта, владевший пятой частью всех владений графства, мистер Левис, удалившийся от дел торговец кожей, сэр Эдвард Хьюсон из Крабтри-холла и владельцы автомобилей, такие милые, почти дворяне, – все покинули Св. Этельстан. Большинство из них утром по воскресеньям уезжало в Миллборо, что в пяти милях. Миллборо, городок с пятитысячным населением, где можно было выбирать из двух церквей: Св. Эдмунда и Св. Видекинда. Церковь Св. Эдмунда была местом модернистским: текст блейковского «Иерусалима» провозглашали там с алтаря, а вино для причастия пили из бокалов для ликёра.[10] А церковь Св. Видекинда была местом англокатолическим и находилась в состоянии непрекращающейся партизанской войны с епископом. К тому же мистер Камерон, секретарь Клуба консерваторов Найп-Хилла, был новообращённым римским католиком, а его дети – в гуще Римско-католического литературного движения. Поговаривали даже, что у них есть попугай, которого они учат повторять “Extra ecclesiam nulla salus.”[11] В итоге, ни один из стоящих людей не остался верен Св. Этельстану за исключением мисс Мэйфилл из Дэ-Грандж. Большую часть своих денег мисс Мэйфилл завещала Церкви, – так она говорила. Между тем, как было известно, она никогда не клала больше шести пенсов в мешочек для пожертвований, а жить она, похоже, собиралась вечно.
Первые десять минут завтрака прошли в полной тишине. Дороти пыталась собраться с духом, чтобы заговорить; ясное дело, прежде чем поднимать вопрос о деньгах, нужно было начать хоть какой-то разговор. Но отец её был не из тех людей, с кем легко заговорить о мелочах. Временами на него нападали такие приступы рассеянности, что заставить его тебя слушать было почти невозможно. В другое время он был весь внимание, даже чрезмерно, внимательно выслушивал, что ты говоришь, а потом замечал, довольно устало, что говорить этого не стоило. На вежливые банальности – о погоде и всём прочем – он обычно реагировал саркастически. Тем не менее Дороти решила попробовать начать с погоды.
О проекте
О подписке