Конные тропы южной Камчатки – Жилища и пища людей – Оленьи языки и варенье из лепестков роз – Духовные песни камчадала.
В Окуте мы нашли всё приготовленным к нашему прибытию, и, наскоро пообедав в маленьком туземном домике хлебом, молоком и черникой, вскарабкались в седла и поехали длинной вереницей через лес. Додд и я выступали впереди, распевая «Бонни Данди»[22].
Мы ехали вдоль группы великолепных гор, но из-за зарослей берёзы и рябины у подножия холмов, мы лишь изредка видели их белоснежные вершины.
Незадолго до заката мы въехали в другую маленькую туземную деревню, замысловато сконструированное имя которой отвергло все мои неуклюжие попытки произнести или записать его. Додд был достаточно добродушен, чтобы повторить его мне пять или шесть раз, но так как это звучало всё хуже и неразборчивее с каждым разом, то я, наконец, назвал деревеньку Иерусалимом[23] и на этом успокоился. Ради географической точности я так и отметил её на своей карте, но пусть ни один будущий комментатор не будет ликовать, указывая на это, как на доказательство того, что утерянные колена Израилевы эмигрировали на Камчатку. Я знаю, что это не так, но также твёрд в том, что это несчастное поселение, до того, как я пожалел его и назвал Иерусалимом, отличалось именем настолько варварским, что ни еврейским, ни любым другим древним алфавитом его не выразить.
Утомившись от непривычной верховой езды, я въехал в Иерусалим шагом и, бросив уздечку камчадалу в синей нанковой рубашке и штанах из оленьих шкур, приветствовавшим меня благоговейным поклоном, я устало спешился и вошёл в дом, который Вьюшин указал нам как тот, в котором мы должны были поселиться.
Лучшее помещение в деревне, подготовленное для нашего приёма, было низким домиком около двенадцати футов шириной, стены, потолок и пол из неокрашенных берёзовых досок были вычищены до белизны, которая сделала бы честь даже голландским домохозяйкам. Большая глиняная печь, аккуратно выкрашенная в красный цвет, занимала одну половину комнаты, скамья, стол и три или четыре допотопных стула вокруг него – другую. Два застеклённых окна, с занавесками из ситца в цветочек, пропускали внутрь тёплое солнце, несколько аляповатых американских литографий висели на стенах – вся эта атмосфера совершенной опрятности, царившая в домике, заставила нас со стыдом вспомнить о наших грязные ботинках и грубом наряде. Никакие инструменты кроме топоров и ножей не использовались в строительстве этого дома и его мебели, но неструганное и неокрашенное дерево было так тщательно и до такой белизны вымыто водой с песком, что это возмещало всю примитивность их изготовления. В полу не было ни одной доски даже с малейшим изъяном. Наиболее заметной особенностью этого, как и всех других камчадальских домов, которые мы видели на юге Камчатки, были низкие двери. Казалось, они были сделаны для каких-то существ, которые передвигались только на четвереньках, и чтобы войти в такие двери, не становясь на колени, требовалась гибкость позвоночника, которую можно было приобрести только в результате длительной и настойчивой практики. Вьюшин и Додд, путешествовавшие ранее по Камчатке, уже приспособились к этой особенности местной архитектуры, но майор и я в первые пару недель нашего путешествия набили себе столько шишек, что их необычайные размеры и расположение озадачили бы даже Шпурцгейма и Гагля[24]. Если бы размер наших шишек привел бы к соответствующему развитию наших способностей, то это было бы некоторой компенсацией за наши изуродованные головы, но, к сожалению, хотя шишка «предусмотрительности» по размерам уже выросла с гусиное яйцо, это не развило в нас способность чувствовать очередной косяк на нашем пути, пока мы не ударялись об него.
Казак, которого послали впереди нашего отряда, чтобы он уведомлял туземцев о нашем прибытии, настолько преувеличивал нашу важность, что иерусалимцы предприняли самые тщательные приготовления к нашему приему.
Дом, который должен был удостоиться чести нашего присутствия, был тщательно вычищен, подметен и украшен; женщины надели самые красивые свои платья из ситца и повязали на голову самые яркие шёлковые платки, лица ребятишек были до блеска вымыты с мылом конопляными мочалками. Со всей деревни было собрано необходимое количество тарелок, чашек и ложек для нашего стола, а угощения в виде уток, оленьих языков, черники и взбитых сливок приносились в таком количестве, которое лучше всего говорило о доброжелательности и гостеприимстве жителей, а также об их сочувствии к нуждам уставших путешественников.
Через час мы уселись за стол с аппетитом, обостренным чистым горным воздухом, и насладились превосходным ужином из холодной жареной утки, варёных оленьих языков, чёрного хлеба со свежим сливочным маслом, черники со сливками и восхитительного варенья из лепестков шиповника. Мы приехали на Камчатку готовые стоически переносить однообразную диету из тюленьей ворвани, свечного сала и китового жира, но представьте наше удивление и восторг от того, что вместо этого мы получаем удовольствие от такой сибаритской роскоши, как черника, сливки и засахаренные лепестки роз!
Лукулл когда-нибудь ел варенье из лепестков роз в своих хвалёных садах развлечений в Тускуле?[25] Никогда! Оригинальный рецепт приготовления небесной амброзии был утерян ещё до знаменитого римского обжоры, но он был заново открыт скромными жителями Камчатки и теперь предлагается всему миру как первый вклад гиперборейцев в гастрономическую науку. Возьмите равное количество белого сахара и лепестков шиповника, добавьте немного сока черники, разотрите в густую малиновую массу, подайте в разрисованных деревянных чашечках и представляйте себе, что вы пируете с богами на вершине Олимпа!
Сразу после ужина я растянулся тут же под столом, который практически и эстетически отвечал всем признакам кровати с четырьмя ножками, надул свою маленькую резиновую подушку, завернул сам себя, как мумию, в одеяло, и уснул.
Майор, всегда рано встававший, проснулся на следующее утро на рассвете. Додд и я, с редким для нас единодушием, расценивали раннее вставание как пережиток варварства, поощрением которого ни один американец, с должным уважением относящийся к цивилизации девятнадцатого века, себя не унизит. Поэтому мы заключили между собой соглашение спокойно спать до тех пор, пока «караван», как его непочтительно называл Додд, не будет готов начать движение или, по крайней мере, пока нас не позовут завтракать.
Однако вскоре после рассвета кто-то начал громко о чём-то ругаться, и спросонок вообразив, что я присутствую на особенно оживленном предвыборном собрании в родном Новом Орлеане, я вскочил, сильно ударился головой о стол, и сел, ошарашено обводя вокруг глазами. Майор, едва одетый, яростно носился по комнате, ругая испуганных проводников на классическом русском, потому что все лошади ночью разбежались и теперь, как он сказал с выразительной простотой, бродят чёрт знает где. Это было довольно неудачное начало нашей кампании, но в течение двух часов было найдено большинство убежавших животных, сборы продолжены, и, после изрядного количества ненормативной лексики со стороны проводников, мы, наконец, покинули Иерусалим и не спеша поехали по травянистым холмам у подножья Авачинского вулкана.
Это был прекрасный тёплый день бабьего лета, и необычная тишина и безмятежный покой, казалось, пронизывали всю природу. Ветки берёзы и ольхи неподвижно висели над тропой в лучах солнца, карканье сонной вороны на вершине лиственницы доносилось до наших ушей с удивительной отчетливостью, и нам даже показалось, что мы слышим шум прибоя на далёком берегу океана. В воздухе слышалось жужжанье пчёл, а от фиолетовых ягод черники, которые наши лошади давили копытами на каждом шагу, исходил насыщенный фруктовый аромат.
Всё вокруг нас, казалось, сговорилось в том, чтобы соблазнить усталого путешественника вытянуться на тёплой душистой траве и провести весь день в роскошном безделье, слушая жужжание сонных пчёл, вдыхая сладкий аромат раздавленной черники и наблюдая за клубами дыма, который лениво поднимался из высокого кратера большого белого вулкана.
Я со смехом сказал Додду, что вместо того, чтобы находиться в Сибири – в студёном крае русских ссыльных – мы, по-видимому, на каком-то сказочном ковре-самолёте из «Тысячи и одной ночи» перенеслись в Страну Лотофагов[26], чем и объясняется наше мечтательное, сонливое настроение. «К чёрту лотофагов! – вдруг взорвался Додд, яростно шлёпая себя по лицу. – Гомер не писал, что лотофагов пожирали такие ужасные комары, как эти, а это – достаточное доказательство того, что мы на Камчатке – ни в одной стране мира эти насекомые не вырастают размером со шмеля!»
Я мягко напомнил ему, что согласно Исааку Уолтону[27], каждое несчастье, которого мы избежали – это ещё одна милость, и, следовательно, он должен быть благодарен за каждого комара, который его не укусил. Додд только пробурчал в ответ: «Попался бы мне этот старый Исаак!». Какая расправа ожидала бы старого Исаака, я не стал уточнять, но было очевидно, что Додд не одобрял его философию, да и мою попытку утешения тоже, поэтому я не стал дальше развивать тему.
Максимов, начальник наших погонщиков, вероятно, смутно подозревал, что, поскольку всё так тихо и спокойно, то, должно быть, наступило воскресенье. Он медленно ехал через редкие ветви серебряной берёзы, бросавшие тень на тропу, и монотонно распевал громким, звучным голосом православные псалмы. Время от времени он прерывал это благочестивое занятие, чтобы обругать своих покорных лошадок такими выражениями, которые вызвали бы зависть и восхищение самого нечестивого солдафона из армии Фландрии.
«Голосом моим к Господу воззвал я, голосом моим к Господу помо-лил-ся (Эй, ты, свинья! Держись на дороге!), излил пред Ним моление мо-ое, печаль мою открыл Е-му-у… (Вставай! Ты, корова! Ты, старый, слепой, с сломанными ногами сын Злого Духа! Куда ты прёшь!) Когда изнемогал во мне дух мо-ой, Ты знал стезю мо-о-ю. (Опять разлёгся?! А кнута?! Старые сонные проклятые свиньи!) Я воззвал к Тебе, Господи, я сказал: Ты прибежище мое и часть моя на земле живы-ых (Ну, что за кляча! Боже ты мой!)… и вижу, что не стало для меня убежища, никто не заботится о душе мо-о-ей. (Тпру! Ты мерзавец! Какого ты туда полез? Экая ворона! Подлец! Слепой что ли?! Чёрт тебя возьми!)» – тут Максимов достиг такого накала и метафоричности своих ругательств, что моё восприятие действительности остановилось, чтобы перевести дух. Казалось, он не осознавал никакого несоответствия между пением благочестивых псалмов и своими богохульными воплями, которыми он их сопровождал; но, даже если бы он был полностью осведомлён об этом, он, вероятно, расценил бы псалмы как справедливую плату за ругательства и продолжил бы с безмятежностью и уверенностью, что если на каждый священный стих у него придётся по одному ругательству, то его небесный счет будет вполне сбалансирован!
Дорога, вернее, тропа, ведущая из Иерусалима, сворачивала на запад и петляла сквозь густой тополино-берёзовый лес у подножия невысоких безлесных гор. Время от времени мы выезжали на поросшие травой поляны, сплошь покрытые черникой, здесь мы внимательно смотрели во все глаза: нет ли там медведей? Но все было тихо и спокойно – даже кузнечики стрекотали сонно и лениво, как будто они тоже собирались поддаться дремоте, которая, казалось, одолевала всё вокруг.
Чтобы спастись от комаров, безжалостное преследование которых стало почти невыносимым, мы поскакали быстрее через широкую ровную долину, поросшую густыми зарослями высоких зонтичных растений, промчались по невысокому холму и галопом ворвались в деревню Коряки[28], среди воя и лая ста пятидесяти полудиких собак, ржания лошадей, беготни людей и всеобщей суматохи.
В Коряках мы сменили большую часть лошадей и людей, пообедали на свежем воздухе под свесом крыши поросшего мхом камчадальского дома и в два часа отправились в Малку[29], другую деревню, расположенную в пятидесяти или шестидесяти милях далее, за водоразделом Камчатки. На закате, быстро проехав пятнадцать или восемнадцать миль, мы внезапно выехали из густого тополиного, берёзового и рябинового леса на небольшую поросшую травой поляну, которая, казалось, была специально устроена для того, чтобы разбить на ней лагерь. С трех сторон она была окружена лесом, а с четвертой обрывалась в дикое горное ущелье, забитое камнями, бревнами, густыми кустами и колючками. Чистый холодный ручей струился каскадами по тёмному оврагу, по песчаному, окаймленному цветами руслу, через поросшую травой поляну, и скрывался в лесу. Лучшего место для ночлега было не найти, и мы решили остановиться здесь, пока ещё светло. Привязать лошадей, собрать хворост для костра, навесить чайники и поставить палатку было делом нескольких минут, и вскоре мы уже лежали, вытянувшись во весь рост, на тёплых медвежьих шкурах, вокруг покрытого полотенцем стола-ящика, пили горячий чай, обсуждали Камчатку и любовались, как розовеет закат над горами.
Умиротворенный журчанием падающей воды и позвякиванием колокольчиков наших лошадей в лесу за палаткой, я подумал, что нет ничего приятнее походной жизни на Камчатке.
На следующий день мы добрались до Малки совершенно измученные. Дорога стала ужасно неровной и разбитой, она шла по узким ущельям, заваленным камнями и стволами деревьев, по мокрым мшистым болотам и по таким крутым обрывам, что мы не решались ехать верхом и спешивались. Нас то и дело выбивало из сёдел, ящики с провизией бились о деревья и насквозь промокли в болотах, подпруги ослабевали, возницы ругались, лошади падали, и все мы то и дело попадали во всякие неприятности. Майор, непривычный к таким превратностям Камчатского путешествия, держался как спартанец, но я заметил, что последние десять миль и он подложил на седло подушку и время от времени кричал Додду, который со стоической невозмутимостью ехал впереди: «Эй, Додд! Скоро мы доберёмся до этой проклятой Малки?». Додд постёгивал коня ивовым прутом, поворачивался в седле вполоборота и отвечал с насмешливой улыбкой, что «мы ещё не совсем приехали, но скоро приедем!» – двусмысленное утешение, которое не вызвало у нас особого энтузиазма. Наконец, когда уже начало темнеть, мы увидели вдалеке высокий столб белого пара, который поднимался, по словам Додда и Вьюшина, от горячих источников Малки, и через пятнадцать минут, усталые, мокрые и голодные, въехали в деревню. Ужин в тот вечер был для меня не самым главным. Всё, чего мне хотелось, – это забраться под стол, где никто на меня не наступит, и чтобы меня оставили в покое. Никогда прежде я не испытывал такого ясного ощущения всей своей мускульной и костной системы. Каждая отдельная кость и сухожилие в моем теле напоминали о своём индивидуальном существовании отчетливой болью, а спина перестала разгибаться, как будто в неё забили гвозди. Я с грустью подумал, что никогда больше не смогу иметь свои пять футов и десять дюймов, если только не лягу в прокрустово ложе и не вытяну спину до первоначальной длины. Тряска и толчки, думал я, наверное, так склепали мои позвоночники между собой, что ничем, кроме хирургической операции, их не разъединить. Прокручивая в голове такие печальные мысли, я заснул под столом, даже не сняв сапог.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке