Читать книгу «Мидлмарч» онлайн полностью📖 — Джорджа Элиота — MyBook.

Глава XIX

 
И видите, другая спит на ложе,
Ладонь под щеку подложив…
 
Данте. Божественная комедия. Чистилище

Когда Георг Четвертый еще правил в Виндзоре, когда герцог Веллингтон был премьер-министром, а мистер Винси – мэром древней корпорации Мидлмарча, миссис Кейсобон, урожденная Доротея Брук, отправилась в свадебное путешествие в Рим. В те дни мир в целом знал о добре и зле на сорок лет меньше, чем ныне. Путешественники редко хранили исчерпывающие сведения о христианском искусстве в голове или в кармане, и даже блистательнейший из тогдашних английских критиков принял усыпанную цветами гробницу вознесшейся Богоматери за богато украшенную вазу, рожденную фантазией художника. Закваска романтизма, помогшего восполнить многие тусклые пробелы любовью и знанием, еще не оживила ту эпоху и не проникла в обычные кушанья, а только бродила в сердцах и умах неких живших в Риме длинноволосых немецких художников, чья восторженная энергия заражала юношей и других национальностей, которые работали или бездельничали рядом с ними.

В одно прекрасное утро молодой человек с волосами лишь умеренно длинными, хотя густыми и кудрявыми, однако одетый и державшийся как англичанин, отвернулся от Бельведерского торса и залюбовался великолепным видом гор, который открывается из полукруглого вестибюля, соседствующего с этим ватиканским залом. Он был так поглощен созерцанием пейзажа, что заметил появление темноглазого, чем-то взволнованного немца, только когда тот положил ему руку на плечо и сказал с сильным акцентом:

– Быстрей туда, не то она изменит позу.

Молодой человек встрепенулся, и они оба быстро прошли мимо Мелеагра в зал, где отдыхающая Ариадна, которую тогда называли Клеопатрой, покоится на пьедестале во всей мраморной пышности своей красоты, и складки одеяния облегают ее, легкие и нежные, точно цветочные лепестки. Друзья как раз успели увидеть возле этой полулежащей фигуры еще одну – фигуру цветущей молодой женщины, чьи формы, столь же прекрасные, как у мраморной Ариадны, скрывало аскетически серое одеяние. Длинная накидка, завязанная у шеи, была отброшена за локти, и красивая рука без перчатки подпирала щеку, немного сдвинув назад белый касторовый капор, который обрамлял ее лицо и просто уложенные темно-каштановые волосы, точно нимб. Она не глядела на статую и, возможно, не думала о ней – ее большие глаза были мечтательно устремлены на полоску солнечного света, пересекавшую пол. Но едва молодые люди остановились, словно любуясь Клеопатрой, она почувствовала их присутствие и, не взглянув на них, направилась к служанке и курьеру, которые ждали у дверей зала.

– Ну, что ты скажешь об этом удивительном контрасте? – спросил немец, посмотрел на приятеля, словно приглашая его восхититься, и продолжал свои излияния, не дожидаясь ответа: – Тут лежит античная красота, даже в смерти не сходная с трупом, но лишь замкнувшаяся в полном удовлетворении своим чувственным совершенством. А рядом стоит красота, исполненная жизни, таящая в груди память о долгих веках христианства. Но ей недостает одеяния монахини. По-моему, она принадлежит к тем, кого вы называете квакерами, хотя на моей картине я изобразил бы ее монахиней. Впрочем, она замужем – я видел кольцо на этой удивительной руке, иначе я принял бы тощего Geistlicher[13] за ее отца. Некоторое время назад я видел, как он с ней прощался, и вдруг вот сейчас она предстала передо мной в этой великолепной позе. Ты только подумай! Может быть, он богат и захочет заказать ее портрет. Но что толку глядеть ей вслед – вон она, уезжает. Давай проследим, где она живет.

– Нет-нет, – сказал его друг, сдвигая брови.

– Ты какой-то странный, Ладислав. Словно тебя что-то поразило. Ты ее знаешь?

– Я знаю, что она жена моего кузена, – ответил Уилл Ладислав и, сосредоточенно хмурясь, направился к дверям зала. Немец шел рядом с ним, не спуская с него глаз.

– Как? Этот Geistlicher? Он больше похож на дядю, чем на кузена. И это более полезное родство.

– Он мне не дядя и даже не кузен, а просто дальний родственник, – ответил Ладислав раздраженно.

– Schön, schön[14]. Ну, не огрызайся. Ты ведь не сердишься на меня за то, что, по-моему, я еще не видывал такой идеальной юной мадонны, как госпожа Дальняя Родственница?

– Сержусь? Вздор! Я видел ее только один раз и всего несколько минут, когда мой родственник познакомил нас перед самым моим отъездом из Англии. Она тогда была еще его невестой. И я не знал, что они собираются в Рим.

– Но теперь ты ведь пойдешь их повидать? Раз тебе известна их фамилия, узнать, где они поселились, нетрудно. Заглянем в почтовую контору? И ты поговоришь про портрет.

– Черт побери, Науман! Я еще не знаю, пойду ли я. Я не так бесцеремонен, как ты.

– Ба! Просто ты дилетант и любитель. Будь ты художником, ты увидел бы в госпоже Дальней Родственнице античную оболочку, одушевленную христианской верой. Своего рода христианская Антигона – чувственная сила, подчиняющаяся власти духа.

– И считал бы, что ее главное назначение в жизни – позировать тебе для картины: Божественное начало получило бы высшее воплощение и только что не исчерпало бы себя на твоем холсте. Да, я дилетант – да, я не думаю, что вся вселенная устремляется к постижению темной символики твоих картин.

– Но ведь так оно и есть, мой милый! В той мере, в какой вселенная устремляется сквозь меня, Адольфа Наумана, это так, – ответил добродушный художник и положил руку на плечо Ладислава, нисколько не обиженный его неожиданной вспышкой. – Посуди сам. Мое существование подразумевает существование всей вселенной, верно? А мое назначение – писать картины, и как художника меня осенила идея, genialisch[15] идея картины с твоей троюродной тетушкой или дальней прабабушкой, из чего следует, что вселенная устремляется к этой картине посредством багра или крючка, который есть я, – ведь верно?

– Но что, если другой крючок, который есть я, устремляется, чтобы помешать ей? Тогда все выглядит далеко не так просто.

– Почему же? Результат борьбы будет тем же – написанная картина или ненаписанная картина.

Уилл не мог устоять против такой невозмутимости, и туча на его лице рассеялась в солнечном сиянии смеха.

– Так как же, друг мой, ты мне поможешь? – с надеждой в голосе спросил Науман.

– Нет. Какой вздор, Науман! Английские дамы ведь не натурщицы, готовые к услугам любого и каждого. К тому же ты хочешь выразить своей картиной слишком уж многое, а напишешь просто портрет, неплохой или скверный, на некоем фоне, который знатоки будут объяснять, хвалить или бранить, каждый по-своему. А что такое портрет женщины? В конце-то концов, ваша живопись, ваши изобразительные искусства довольно-таки беспомощны. Они путают и затемняют идеи, вместо того чтобы рождать их. Язык – куда более могучее средство выражения.

– Да, для тех, кто не способен писать картины, – сказал Науман. – Тут ты совершенно прав. Я ведь не советовал тебе заниматься живописью, друг мой.

Добродушный художник не был лишен жала, но Ладислав не показал и вида, что почувствовал укол. Он продолжал, словно не слыша:

– Язык создает более полный образ, который только выигрывает благодаря некоторой неясности. В конце концов, истинное зрение – внутри нас, и живопись терзает наш взгляд вечным несовершенством. И особенно изображения женщин. Как будто женщина – всего лишь сочетание красок! А движения, а звук голоса? Даже дышат они по-разному и с каждым новым мгновением становятся иными. Вот, например, женщина, которую ты только что видел, – как ты изобразишь ее голос? А ведь голос ее даже божественнее ее лица.

– Так-так! Ты ревнуешь. Никто не смеет думать, будто он способен написать твой идеал. Это серьезно, друг мой! Твоя двоюродная тетушка! «Der Neffe als Onkel»[16] в трагическом смысле – ungeheuer![17]

– Науман, мы с тобой поссоримся, если ты еще раз назовешь эту даму моей тетушкой.

– А как я должен ее называть?

– Миссис Кейсобон.

– Отлично. Ну а предположим, я познакомлюсь с ней вопреки тебе и узнаю, что она желает, чтобы ее написали?

– Да, предположим! – пробормотал Уилл Ладислав презрительно, чтобы прекратить этот разговор. Он сознавал, что сердится по совершенно ничтожным и даже выдуманным поводам. Ну какое ему дело до миссис Кейсобон? И тем не менее он чувствовал, что в его отношении к ней произошла какая-то перемена. Существуют натуры, постоянно создающие для себя коллизии и кульминации в драмах, которые никто не собирается с ними разыгрывать. Их горячность пропадает втуне, ибо объект ее, ничего не подозревая, хранит полное спокойствие.

Глава XX

 
Ребенок брошенный, внезапно пробужден,
Глядит по сторонам, открыв в испуге глазки,
Но видит он лишь то, чего не видит он:
Ответный взор любви и ласки.
 

Два часа спустя Доротея сидела в задней комнате прекрасной квартиры на Виа-Систина, служившей ей будуаром.

Мне остается с огорчением добавить, что она судорожно рыдала, ища в слезах облегчения измученному сердцу с тем отчаянием, какому женщина, привыкшая постоянно сдерживаться из гордости и из деликатности по отношению к другим, порой поддается, когда уверена, что никто не нарушит ее уединения. Мистер же Кейсобон собирался задержаться в Ватикане.

Однако Доротея даже себе не могла бы точно назвать причину своего горя, и лишь одна ясная и четкая мысль пробивалась сквозь смятение в ее мозгу и душе, одно жгучее самообвинение: что ее отчаяние – плод духовной бедности. Она вышла замуж за человека, которого избрала сама, а к тому же, в отличие от других юных новобрачных, всегда видела в браке лишь начало новых обязанностей и все время говорила себе, что мистер Кейсобон бесконечно превосходит ее умом и потому она не сможет делить с ним многие его занятия. В довершение всего после недолгих лет девичества, проведенных в мирке узких понятий и представлений, она внезапно очутилась в Риме, этом зримом воплощении истории, где прошлое целого полушария словно шествовало в похоронной процессии с изображениями неведомых предков и трофеями, добытыми в дальних краях.

Но эти величественные обломки былого только еще больше сообщали ее замужеству странный оттенок сновидения. Доротея жила в Риме уже шестую неделю и в теплые ясные утра, когда осень и зима словно прогуливаются рука об руку, как любящие супруги, одному из которых вскоре предстоит тоскливый холод одиночества, она ездила кататься – сперва с мистером Кейсобоном, но в последние дни чаще с Тэнтрип и их надежным курьером. Ее водили по лучшим картинным галереям, возили любоваться знаменитыми пейзажами, показывали ей самые величественные руины и самые великолепные церкви, однако теперь она предпочитала поездки в Кампанью, чтобы побыть наедине с землей и небом вдали от маскарада столетий, где ее собственная жизнь, казалось, надевала маску и непонятный костюм.

Для тех, кто смотрит на Рим взглядом, исполненным животворной силы знания, которое вдыхает пылающую душу во все памятники истории и прослеживает скрытые связи, объединяющие римские контрасты в стройное целое, Вечный город, возможно, еще остается духовным центром и наставником мира. Но пусть они вообразят еще один контраст: колоссальные хаотические откровения столицы древней империи и папства – и девушка, которая воспитана в духе английского и швейцарского пуританства, с историей знакома только в ее худосочном протестантском истолковании, а в искусстве не пошла дальше расписывания вееров; девушка, чья пылкость преобразила ее скудные знания в принципы и подчинила этим принципам все ее действия, а чуткость и впечатлительность превращали самые абстрактные предметы в источник радости или страданий; девушка, которая совсем недавно стала женой и вдруг обнаружила, что восторженно предвкушавшийся новый неведомый долг вверг ее в бурный водоворот мыслей и чувств, связанных всего лишь с ее собственной судьбой. Грозная тяжесть непостижимого Рима не ложится бременем на пустенькие души веселых нимф, ибо они видят в нем просто фон для развлечений англо-иностранного общества, но у Доротеи не было такой защиты от глубоких впечатлений. Развалины и базилики, дворцы и каменные колоссы, ввергнутые в убогость настоящего, где все живое и дышащее словно погружено в трясину суеверий, отторгнутых от истинного благочестия, неясная, но жадная титаническая жизнь, глядящая и рвущаяся со стен и потолков, бесконечные ряды белых фигур, чьи мраморные глаза словно хранят смутный свет чуждого мира, – все эти неисчислимые остатки надменных идеалов, и чувственных и духовных, беспорядочно перемешанные с неопровержимыми свидетельствами нынешнего забвения и упадка, сначала потрясли ее, словно удар электрического тока, а затем подавили, и она испытывала томительное болезненное недоумение, которое возникает, когда чувства немеют от избытка и смятения мыслей. Образы, неясные и в то же время исполненные жаркой силы, властно вторглись в ее юное восприятие и оставались живыми в ее памяти, даже когда она о них не думала, воскресая в странных ассоциациях на протяжении всей ее дальнейшей жизни. Наши настроения часто воплощаются в мысленных картинах, которые сменяют друг друга, словно на экране волшебного фонаря, и с тех пор Доротея, когда ею овладевала глухая тоска, вновь видела перед собой величественные своды собора Святого Петра, гигантский бронзовый балдахин, неукротимую решительность в позах и даже в складках одеяний пророков и евангелистов на мозаиках вверху и вывешенные к Рождеству занавесы, алеющие повсюду, словно глаза были неспособны различать другие цвета.

Впрочем, такое внутреннее потрясение далеко не исключительно – юные души во всей их наивной обнаженности постоянно ввергаются в хаос тягостных несоответствий, и им предоставляется «самим встать на ноги», а старшие и опытные люди тем временем спокойно занимаются собственными делами. И я не думаю, что зрелище миссис Кейсобон, рыдающей от отчаяния через шесть недель после свадьбы, будет сочтено трагическим. Замена воображаемого будущего настоящим неизбежно сопровождается определенными разочарованиями и страхами, и это вполне обычно, а то, что обычно, по нашему внутреннему убеждению, не может сокрушить человеческое сердце. Тот элемент трагедии, который заключается именно в ее обычности, пока еще недоступен загрубелому восприятию рода людского, а возможно, мы попросту не приспособлены к тому, чтобы выдерживать длительное соприкосновение с ним. Если бы мы могли проникать в глубины обычной жизни и постигать то, что там происходит, это было бы так, словно мы обрели способность слышать, как растет трава и как бьется сердце белочки, – мы погибли бы от того невероятного шума, который таится по ту сторону тишины. Но пока даже проницательнейшие из нас отлично защищены душевной глухотой.

Но как бы то ни было, Доротея плакала, однако, если бы ее попросили объяснить причину, она, подобно мне, прибегла бы лишь к общим словам: уточнить значило бы попытаться изложить историю игры светотени, ибо видение нового подлинного будущего, вытесняющего воображаемое, слагалось из бесконечных мелочей, которые накапливались с постепенностью, незаметной, как движение минутной стрелки, и теперь Доротее ее супружеский долг и мистер Кейсобон представлялись совсем не такими, какими рисовались в ее девичьих мечтах. Пока еще протекло слишком мало времени, чтобы она могла вполне осознать это изменение или хотя бы признаться себе, что такое изменение происходит, – а тем более дать иное направление преданности и лояльности, которые настолько прочно вошли в ее духовный строй, что рано или поздно она неизбежно должна была на них опереться. Непрерывный бунт, хаотичная жизнь без какой-либо высокой цели, требующей любви и самоотверженной решимости, были для нее невозможны. Но пока она переживала тот период, когда сила ее характера только увеличивала смятение. В этом смысле первые месяцы брака часто напоминают бурю – то ли в стакане воды, то ли в океане, – которая со временем стихает и сменяется ясной погодой.

Но разве мистер Кейсобон не был столь же учен, как и прежде? Разве его манера выражаться изменилась, а жизненные правила стали менее похвальными? О женское своенравие! Разве из памяти мистера Кейсобона исчезла хронология, или он утратил способность не только излагать суть тех или иных теорий, но и называть имена главных их последователей, или уже не мог разбить на разделы любую заданную тему? И разве Рим не предоставляет самое широкое поле для применения подобных талантов? К тому же разве Доротея в своих мечтах не отводила особого места облегчению бремени тягот, а может быть, и печалей, которыми оборачиваются столь великие труды для тех, кто ими занят? А ведь сейчас еще виднее, что мистер Кейсобон влачит нелегкое бремя.

Все это вопросы, на которые нечего ответить, но, что бы ни осталось прежним, освещение изменилось, и в полдень уже нельзя увидеть жемчужные переливы утренней зари. Факт остается фактом: натура, открывавшаяся вам лишь через краткие соприкосновения в недолгие радужные недели, которые называют временем ухаживания, может в постоянном общении супружества оказаться лучше или хуже, чем грезилось вам прежде, но в любом случае окажется не совсем такой. И можно было бы только поражаться тому, как быстро обнаруживается это несоответствие, если бы нам не приходилось постоянно сталкиваться со сходными метаморфозами. Когда мы покороче узнаём человека, очаровавшего нас остроумием на званом обеде, или наблюдаем за любимым политическим оратором после того, как он становится министром, наше отношение к нему может претерпеть столь же быструю перемену. В этих случаях мы также начинаем с того, что знаем мало, верим же многому, а кончаем тем, что меняем пропорцию на обратную.