Шерли и правда ее задаривала. Правда, никому из братьев Бекки тетя не дарила ничего. Правда и то, что новую одежду, которую Бекки привозила домой из Нью-Йорка, приходилось стирать, чтобы отбить запах тетиного “Честерфилда”, и что в первый приезд, в шестьдесят четвертом, Бекки каждую ночь плакала на диване (Шерли звала его “канапе”, как бутерброды), потому что скучала по Клему, потому что в душной прокуренной квартирке дым ел глаза и потому что по иронии судьбы именно мать уговорила Бекки великодушно принять приглашение Шерли и следующим летом снова приехать к ней. (И лишь позже, когда Бекки уже с нетерпением ждала поездки в Нью-Йорк, мать стала называть сестру “тщеславной"" и “оторванной от жизни".)
Бекки с ранних лет восхищалась теткой. В первый и последний визит на ферму в Индиане Шерли взяла семилетнюю Бекки за плечи, серьезно посмотрела ей в глаза и сообщила, что Бекки вырастет настоящей красавицей. Это было удивительно. В отличие от матери, которая была просто женой пастора, Шерли добилась успеха на Бродвее, звездой, конечно, не стала, но какую-никакую карьеру сделала, и Бекки любовалась, как величаво тетка прорывалась сквозь толпу народа на Всемирной выставке шестьдесят четвертого года и как, случись официанту или продавцу назвать Бекки ее дочерью, подмигивала племяннице, которая прежде, по примеру Клема, презирала обман.
Разница между выдумкой и обманом, объяснила ей Шерли, заключается в творческом воображении. И хотя у Бекки такое воображение явно отсутствовало (мумий в нью-йоркском Метрополитен-музее она предпочитала европейским художникам, динозавров в парке – мумиям, а универмаг “Мейсиз” – динозаврам), Шерли заверила ее, что так даже лучше, потому что в мире искусства и театра всем заправляют жестокие мужчины, и многие из них, уж извините за выражение, в прямом смысле слова хуесосы, так что женщине лучше быть ценительницей и благодетельницей, чем неоцененной и облагодетельствованной. Так Бекки догадалась, что сама Шерли предпочла бы богатство таланту, пусть даже никогда в этом не признавалась.
Бекки долго не знала, сколько у тетки денег и откуда они взялись. Квартирка у Шерли была тесная, но при этом у нее были расчетные карты всех универмагов. Мебель с виду недорогая, а туфли и украшения – наоборот. В дорогой ресторан она отвела Бекки всего раз, но зато и дома не готовила. Они с Бекки листали папку, в которой было на удивление много меню с блюдами навынос, заказывали по телефону – вместе со всем прочим, что нужно Бекки (в детстве молоко и печенье, потом тампоны и газировка), – и оплачивали доставку наличными у двери, укрепленной от взлома. Шерли так содрогалась при воспоминании о единственной поездке в Индиану – в тот раз, когда предсказала судьбу племянницы, – что сразу становилось ясно, какой ужас внушила ей ферма, а уж стоявшая в коридоре стиральная машинка с растрескавшимися от старости резиновыми валиками, похоже, поразила ее до глубины души. Самой Шерли выстиранное белье доставляли в коричневых бумажных свертках, перевязанных белой бечевкой.
Кроме походов по магазинам больше всего в этих летних поездках Бекки нравилось, что не нужно притворяться, будто ее не волнует социальный статус и она не хочет его добиться. Шерли регулярно расспрашивала племянницу, чем занимаются отцы ее друзей, большие ли у них дома, и Бекки осознала, что Нью-Проспект – вовсе не утопия Среднего Запада, где все равны (как ей, возможно, казалось прежде), а место, в котором деньги имеют значение, и только приятная внешность или спортивные успехи способны компенсировать их отсутствие. В десятом классе на деньги, которые Шерли дала ей специально для этой цели, и несмотря на суровое осуждение матери, Бекки записалась на ежемесячный курс в городскую школу бальных танцев, “Месье и мадемуазели”; ее подружки закатывали глаза, но, тем не менее, ходили на занятия. В отличие от подруг Бекки не сторонилась неуклюжих или неопрятных партнеров – отчасти по примеру Клема, но еще и потому, что тетя говорила: только снобы всего боятся, настоящие аристократы полны благородства, – хотя и замечала (и радовалась, потому что это подтверждало ее положение в обществе), как неуклюжий мальчишка становился еще более неуклюжим от изумления, что она выбрала его в партнеры. Терпимость, в которой Бекки упражнялась на танцах, была не только благородна: для обретения популярности она оказалась не менее важна, нежели исключительность, что и доказали в следующем году результаты выборов чирлидеров. Вдвойне приятно, когда тебя одновременно боятся и обожают, вдобавок, по мнению Бекки, это выгодно уравновешивало двух очень разных людей, чей пример для нее важен.
В последний визит Бекки в Нью-Йорк тетя между сигаретами сосала какие-то вонючие лекарственные пастилки. Несмотря на июльскую влажность, она никак не могла избавиться от хрипоты. Впоследствии Бекки гадала, понимала ли Шерли, что это значит, поскольку тетя все время забывала, что Бекки осталось учиться не год, а два года. В следующем году, говорила Шерли, как только Бекки окончит школу, они отправятся летом в большое путешествие по Европе: будут ходить по театрам в Лондоне, по Лувру в Париже, поедут в Зальцбург слушать музыку, в Стокгольм на белые ночи, насладятся духом Венеции и полюбуются римскими древностями. Что Бекки на это скажет? “Я думаю, – отвечала Бекки, – ты имела в виду, не в следующем году, а через год”. Увы, она не разделяла нетерпение тети. Бекки была не прочь увидеть Париж, но родителям и так не нравилось, что она любимица Шерли, а путешествие по Европе обойдется тете в круглую сумму. Вдобавок, когда Бекки стала старше, семена скептицизма, посеянные ее матерью, выросли в уверенность, что Шерли какая-то ненормальная и у нее нет близких друзей. Бекки по-прежнему любила ее, ценила ее мнение. В отличие от матери она понимала, как Шерли одиноко и как сильно она завидует младшей сестре, потому что у той есть муж и дети. Но в идеальном мире для путешествия по Европе Бекки не выбрала бы в компаньонки Шерли с ее сигаретами.
Через четыре дня после возвращения из Нью-Йорка, еще до того, как Бекки успела отправить тете благодарственное письмо, им позвонила Шерли, и после разговора мама расплакалась. Слезы ее были уместны, хоть и удивительны – пример того, что сила сестринской любви преодолевает сестринскую неприязнь. Бекки не плакала, когда мать сообщила ей новость: рак казался обеим чем-то страшным и нереальным. Слезы пришли позже, когда Бекки написала благодарственное письмо и думала, как его завершить (“Поправляйся скорее""? “Надеюсь, ты скоро поправишься""?), а потом еще раз, когда Шерли прислала ей путеводитель по Европе с примечаниями и подчеркиваниями и еще письмо, в нем она подробно рассказывала о европейских железнодорожных проездных, о том, как борется с раком и как важно ей в предстоящие трудные месяцы иметь цель, ради которой стоит с нетерпением ждать “следующего лета”.
Той осенью Бекки лучше узнала мать – как отдельного человека с определенными способностями. Мать дважды надолго уезжала в Нью-Йорк: Шерли проходила курс лучевой терапии. Бекки спросила, можно ли поехать с нею, и мать не только не отказала, но и заметила, что это станет отличным подарком тете. Но Шерли не хотела, чтобы Бекки приезжала, не хотела, чтобы та видела, какой она стала, не хотела, чтобы племянница запомнила ее такой. Пусть Бекки приезжает весной, когда лечение завершится и Шерли немного придет в себя. И если все будет хорошо, они отправятся в незабываемое путешествие по историческим столицам Европы.
Шерли умерла в одиночестве в больнице Ленокс-Хилл. Похорон не было. Как у Эленор Ригби.
Когда я была младше, мне казалось, что элегантность не стоит тете никаких усилий, но, узнав ее лучше, я поняла, что это вовсе не так. Теперь же я думаю обо всех тех вещах, которые помогали ей каждый день притворяться, будто все в порядке. О запасах косметики в ванной комнате, о флакончике “Шанель № 19” о колготках, которые она выбрасывала, если на них появлялась хоть малейшая затяжка, о старых белых перчатках, которые она надевала, когда читала газету, чтобы типографская краска не испачкала пальцы, о чашке с золотой каймой, из которой она пила чай, отставив мизинчик, как леди. И все для чего? Для того лишь, чтобы сохранить достоинство в мире, в котором ей приходилось в одиночку ходить в театр или на концерт. Неудивительно, что ее маленькие привычки столько для нее значили. Она помогла мне многое понять о моей жизни, но еще и о жизни тех, кто каждое утро просыпается в одиночестве и находит в себе силы встать с кровати и выйти на люди. Мне повезло: у меня всегда было много друзей. Я была “популярна" и порой кичилась этим. Когда Шерли не стало, все изменилось. И теперь я благодаря ей восхищаюсь теми, кто один в целом свете.
В последний раз мать Бекки съездила в Нью-Йорк, чтобы кремировать тело Шерли и разобраться с ее имуществом. Вернулась со старым плетеным чемоданчиком Шерли, в котором лежал норковый палантин, акварель, серебряные сережки, золотой браслет и прочие подарки для Бекки, которая расплакалась, когда мать показала ей вещи.
– Понимаю, почему ты плачешь, – холодно сказала мать. – Но не следует идеализировать тетю. Она в жизни делала только ошибки. Пожалуй, “ошибки” – это еще мягко сказано.
– Я думала, тебе ее жаль, – ответила Бекки.
– Она моя сестра. Разумеется, мне ее жаль. – Мать смягчилась, но лишь на миг. – Мне следовало догадаться, что люди не меняются.
– Что ты имеешь в виду?
– Шерли была из тех женщин, которым нет дела до других женщин. Ее интересовали только мужчины. Их у нее было множество. Забавно, правда, что ни один из них не задержался. Хорошие быстро смекали, что она за человек, плохие разочаровывали ее, а гомосексуалов она терпеть не могла. Я была незнакома с мужчиной, за которого она в конце концов вышла замуж, но, насколько я понимаю, он происходил из богатой семьи. Он погиб на Тихом океане, оставил ей кое-какой доход, и хорошо, потому что актриса она была никакая. Так, смазливая девица, которая в состоянии запомнить текст. Когда мы с твоим отцом перебрались в Нью-Йорк, она была “между ролями”. И когда мы уехали, она так и оставалась между ролями. Жила в придуманном мире, где никто не ценит ее талант и все мужчины либо ее используют, либо разочаровывают, но, может, со следующим повезет. Она была одной из самых несчастных людей, кого я знала.
Холодность этих слов ошеломила Бекки.
– Но это же очень грустно, – заметила она.
– Да, грустно, – откликнулась мать. – Поэтому я и не возражала, чтобы ты ездила к ней на лето. У тебя хорошая голова, хорошая душа, а Шерли, видит Бог, была одинока.
– Если она не любила женщин, почему тогда любила меня?
– Я и сама удивлялась. Но такие люди, как она, не меняются.
Лишь через восемь месяцев Бекки узнала причину материной холодности. Так случилось, что восемнадцатый день рождения Бекки пришелся на субботу. Джинни Кросс устраивала шумную вечеринку, на которую собирались все, кто имел хоть какое-то значение. Всем хотелось посмотреть, как напьется Хильдебрандт: такова была явная цель Джинни и тайное желание Бекки, да поможет ей Бог. В отличие от беспутного младшего брата Бекки всегда трепетно относилась к положению отца как священнослужителя и понимала, что негоже дочери пастора напиваться в стельку, но раз уж теперь она стала достаточно взрослой, чтобы голосовать, стадный инстинкт подсказывал ей, что пора и покуролесить. После дневной смены в “Роще” (из цветочного магазина она ушла, нашла работу приятнее, официанткой) она поспешила домой, принять душ, переодеться и поужинать с семьей. В доме было на удивление пусто. Лучи октябрьского солнца в гостиной, тающий запах свежеиспеченного пирога. Бекки поднялась к себе и вздрогнула от неожиданности, увидев, что на кровати сидит мать.
– Идем наверх, – сказала мать.
– Мне нужно в душ, – ответила Бекки.
– Потом сходишь.
На третьем этаже их дожидался отец, сквозь распахнутые окна в душный, точно чердак, кабинет тянуло осенним холодом. Отец жестом велел Бекки сесть. Мать закрыла дверь и осталась стоять. Бекки переполошилась. Казалось, ее сейчас авансом накажут за то, что она решила напиться, хотя она еще не напилась.
– Мэрион? – произнес отец.
Мать откашлялась.
– Как тебе известно, – начала она, – моя сестра назначила меня душеприказчицей. И то, что я должна тебе сказать, я говорю как ее душеприказчица. Твоя тетя оставила тебе кучу денег. Теперь тебе восемнадцать, значит, деньги твои. В завещании не указано, что до твоего совершеннолетия ими должен распоряжаться опекун. Там указано лишь… Расс, прочти, пожалуйста.
Отец отпер ящик и достал документ.
– “Моей племяннице Ребекке Хильдебрандт я завещаю сумму в тринадцать тысяч долларов на большое путешествие по Европе в память обо мне”. Вот и все. Об опекунах ни слова.
Бекки, не удержавшись, расплылась в улыбке.
– Вчера я положила эти деньги на твой сберегательный счет, – добавила мать.
– Ух ты!
– По закону я обязана была это сделать, – пояснила мать. – Адвокат сказал, что мы можем подождать до твоего восемнадцатилетия, но не дольше. Шерли недвусмысленно выразила свое желание.
– Ух ты! Хорошо.
– Ничего хорошего, – возразил отец. – Желание идиотское, и нам нужно об этом поговорить.
– Тринадцать тысяч долларов, – вставила мать, – это почти все состояние твоей тетки. Несколько тысяч она оставила разным музеям, но главная наследница – ты. Если бы ты умерла раньше нее, деньги отошли бы музеям.
Бекки догадалась, в чем дело. А если бы и не догадалась, мать ей все объяснила: Шерли не просто обошла в завещании Клема, Перри и Джадсона, но и потребовала, чтобы Бекки потратила деньги на сущую ерунду. Шерли всю жизнь жила в выдуманном мире, в нем и скончалась.
– И ведь она отлично знала, как я на это отреагирую. Потому и оставила такое завещание.
Значит, все должно быть только по-твоему, подумала Бекки.
Вероятно, отец тоже так подумал, потому что попросил мать оставить их одних. А когда она ушла, произнес ласково, как обычно общался с дочерью:
– Даже не верится, что тебе уже восемнадцать. Кажется, только вчера мы привезли тебя из роддома.
Сколько раз Бекки слышала эту фразу – “кажется, это было только вчера”?
– Но тебе уже восемнадцать, и я хочу, чтобы ты хорошенько подумала о том, как распорядиться этими деньгами. По закону желание тети ни к чему тебя не обязывает, и, по-моему, тринадцать тысяч – слишком крупная сумма, чтобы вышвырнуть ее на путешествие по Европе. Столько и за два года не истратить, если, конечно, не останавливаться в “Ритце”.
Шерли наверняка выбрала бы “Ритц”, подумала Бекки.
– Я не имею права указывать тебе, что делать, но, на мой взгляд, ты могла бы уважить желание Шерли и потратить летом небольшую сумму на заграничное путешествие. Если хочешь сделать маме приятное, возьми ее с собой. Опять-таки, я не имею права тебе указывать…
Дану?
– Но нужно поступать по справедливости. Я знаю, ты очень любила Шерли, и она тебя, но мне все-таки кажется, что этим своим завещанием она хотела уязвить твою маму. Мы с мамой любим всех детей одинаково и считаем, что ко всем детям нужно относиться одинаково. Хорошо это или плохо, но наша семья небогата. Мы с мамой хотим, чтобы вы все поступили в колледж, и четвертая часть завещанной тебе суммы оказалась бы очень кстати каждому из вас. Я не вправе тебе указывать, как правильно поступить…
Да ну?
– … но я надеюсь, что ты хорошенько подумаешь, как быть. Ты сделаешь это ради меня?
– Ага, – ответила Бекки.
– Я знаю, это трудно. Тринадцать тысяч долларов – это куча…
– Я поняла, – перебила Бекки. – Больше не надо ничего говорить.
– Я лишь хочу, чтобы ты знала, что я очень…
– Я же сказала, что поняла. Окей?
Она вскочила, убежала к себе и рывком открыла верхний ящик комода, где держала сберегательную книжку. И правда, баланс увеличился. Теперь там тринадцать тысяч семьсот пятьдесят три доллара. Подарки на день рождения, подарки на крестины, плата за время, проведенное в дурацком зеленом фартуке цветочницы, чаевые и жалованье из “Рощи”: всего семьсот пятьдесят три доллара. Милая тетя Шерли! Она знала, чего хочет Бекки; подарок неожиданный, а оттого еще более приятный. Бекки никогда, ни единого разу не задумалась, а не оставила ли ей тетушка какие-то деньги, ей хватило и чемоданчика с сокровищами. И лишь сейчас, когда Бекки представила, что от цифр в ее сберегательной книжке останется жалкая мелочь, разум ее встрепенулся и принялся приводить алчные доводы. Может, по закону она и не обязана следовать букве завещания, но разве морально она не обязана уважить его дух? Не оскорбит ли она память Шерли, уступив уговорам отца? Да и с какой стати она должна что-то давать своему братцу-укурку, он ведь и так, скорее всего, бесплатно поступит в Гарвард? А когда у отца появится свой приход и в доме будет меньше ртов, не останется ли больше денег для Джадсона? Клем был единственным, с кем ей хотелось поделиться.
Вечером на тусовке она залпом выпила два джина с тоником, после чего можно было сбавить скорость, не опасаясь, что это заметят. Главный эффект алкоголя заключался в том, что он внушал сильное, хоть и смутное ощущение важности, как будто тебе вот-вот откроется нечто теплое и значительное. Опьянение рассеялось, а с ним и ощущение важности, оставив по себе холодное и мелкое осознание: ей скучно. Ей плевать, кто в кого влюблен и как перед матчем подшутили над футбольной командой из школы Лайонса. В мире полно мест лучше.
И только благодаря наследству, которое я получила после трагической смерти Шерли, я могу позволить себе задуматься о частном колледже. Сама Шерли в колледже не училась, в молодости была известной актрисой, делала карьеру, однако интересовалась возвышенными материями и разбиралась в театре, музыке, живописи и coteur[10] лучше многих знатоков всех, кого я знаю. У нее я научилась ставить перед собой большие цели и чего-то добиваться. В отличие от нее, у меня, к счастью, есть возможность получить образование и узнать больше о мире. И я намерена использовать эту возможность по полной.
Она перечитала написанное и наморщила нос. Видимо, мамины язвительные замечания навсегда омрачили те чистые чувства, какие Бекки прежде питала к Шерли. А может, утро после поцелуя не располагает к выражению восхищения. Учитывая ее состояние, хорошо, что она вообще что-то написала.
Бекки закрыла блокнот, пошла на кухню, где Джадсон разукрашивал печенья разноцветной глазурью. Из открытой двери подвала доносились звуки стирки.
– Классное печенье, – сказала Бекки.
– Мне бы еще инструмент получше. А то к ложке глазурь липнет.
– Какое тебе нравится меньше всего? Спорим, я сделаю так, что оно исчезнет.
– Вот это, – указал Джадсон.
Она съела печенье и тут же захотела еще.
– Что ты хочешь на Рождество? Такое, о чем ты пока никому не сказал?
– Никто и не спрашивал.
– Разве Перри не спрашивал?
Джадсон, помедлив, покачал головой.
– Ну вот, я спрашиваю, – сказала Бекки.
– Цветные карандаши, – не отрывая взгляда от печенья, ответил Джадсон. – Каких-нибудь интересных цветов.
– Поняла. Через пять секунд эта запись самоликвидируется.
– Если вас или кого-то из ваших спецагентов поймают или убьют, министр снимет с себя ответственность за мессию.
– Не мессию, а миссию.
– Я тоже так думал.
– Ты хороший парень. – Бекки переполняла любовь.
– Спасибо.
По лестнице из подвала тащилась мать, и Бекки поспешила к себе. При виде незаправленной кровати ей захотелось снова лечь, точно погрузиться в поцелуй. День едва начался, но ей уже казалось, что он тянется дольше обычного.
Все (и в особенности отец – из зависти) считали, что таким фурором “Перекрестки” обязаны исключительно Рику Эмброузу. Однако, по словам Клема, не только Эмброузу, но и Таннеру Эвансу. Родители Таннера были прихожанами Первой реформатской, он вместе с Клемом ходил в воскресную школу и весной ездил с отцом Бекки в Аризону, в новый молодежный трудовой лагерь. Таннер – хороший парень из хорошей семьи, а еще талантливый музыкант и самый клевый чувак в Нью-Проспекте, красавчик в клешах, одним из первых в городе отрастивший длинные волосы. Клем говорил, что “Перекрестки” произвели фурор, когда Таннер позвал на воскресные сборища своих приятелей-музыкантов, парней и девушек, белых и черных. “Перекрестки” стали клубом не только христианским, но и музыкальным, а невозмутимость Таннера уравновесила пылкость Эмброуза.
О проекте
О подписке