Я плохо себя чувствую без узелка с наличностью. В идеале с золотыми дублонами.
Во-первых, я не уверен в себе так, чтобы рассчитывать только на силу своего обаяния. Во-вторых, я не доверяю карточкам. Я им не верю. Против карточек возражают все мои рачительные предки-староверы.
У меня сохранился бумажник моего прадеда. В этом бумажнике можно жить: настолько он уютен, объемист и надежен. Достаешь такой бумажник, и вокруг начинается Макарьевская ярмарка: буйство кружев, визги, лаковые сапоги, мадера и граммофоны с певицей Вяльцевой. Захлопнешь бумажник, и начинается постылое семейство у тонко сипящего самовара. Сидит такое семейство надежно в Лукояновском уезде, сидит в полном чине за столом, а кто и вдоль стены, волосы в духовитом маслице, руки на плисовых штанах, муха в окно бьется, жарко протоплено, пост Великий.
А с карточками – один морок. Достал, протянул, ни тебе шелеста, ни уверенности, ни осознания, ничего. Все свои самые бездарные траты я совершил под воздействием карточного обмана.
Поэтому пошел утром в банк за наличностью. И порадовался всему. Мне даже спели. Тут, когда отсчитывают мои фунты, поют: твенти файф, твенти сикс… Очень мелодично – никакой филармонии не нужно.
Я даже подпевал, энергично кивая.
Я бы и сплясал, если бы мог.
Катался на пони.
Неприятно сталкиваться с существами, которые упрямее, злее и умнее тебя.
Вспомнилось.
Я вот лошадей уважаю. Но доверия к ним не испытываю. Я прирожденный и неутомимый пехотинец. Мне сподручней пешком, с кольями, в сапогах, огромной толпой. Очень желательно, чтобы беззащитный город доверчиво спал. При таком развитии событий я улыбаюсь, подталкиваю соседей по строю локтями, часто и удачно шучу, проверяю крепость мешков и пут, шуршу петлями. Ликую душой. Вот доступная цель, вот я, вот мешок. Лаконично и прелестно.
А вот лошади – это дело элитарное и подозрительное. Кормить их надо, чесать, вытирать, подковы, то-се, нет, не доверяю. Лошадь больше сожрет, чем успеешь награбить. Плюс падаешь с нее. А она еще и на тебя норовит упасть, подлая.
Почему вспомнил про лошадей? Встречал шотландских родственников. Естественно, пляски и песни. Вчера услышал, что, оказывается, мы лошадниками в прошлом были. Как цыгане, только еще искреннее, еще честнее.
И тут сестра Кейт вспомнила наше семейное, заповедное. Мы в XVII веке у каких-то остолопов-соседей что-то украли. Или они у нас украли, а мы вернули. Или те украли у других соседей, мы у этих, а потом все запутались, и в воздухе замелькали кинжалы. Помним только, что что-то с покражей в песне связано.
Вещь считалась у нас украденной до тех пор, пока мы о ней не складывали песню. После того, как песня сложена и мы под нее наплясались в торфяной жиже, все! Овцы уже наши, и то вон наше, и то. И то, да! А то, что временно не наше, то скоро беспременно сгорит на берегу или повесится в белом платье.
И вот угнали мы что-то в очередной раз. А за нами погоня.
Мы на пони, погоня на пони. Рысим, значит. А пони злобные, мы злобные, погоня злобная, кромешный ужас. Естественно, дождь и молнии! Если бы я при этом деле присутствовал, то обязательно засадил бы верхом на собак беснующихся мартышек в красных колпачках на лысых головах и всунул бы в мартышечьи ручки по крошечному факелу. Чтоб, значит, окончательно! Чтоб картинка такая была, что поднесешь пальцы ко лбу перекреститься, да молча лицом вниз – навсегда.
Скачем мы в грозу от погони. Погоня за нами! И тут какой-то мой прапрапрадед, известный натуралист-романтик, запродавший недавно своего доброго короля людоеду Кромвелю, спрашивает у деток своих:
– А впереди погони какие пони скачут?
Ему детки, заросшие мокрыми бородами до бровей верзилы, орут, что вперед вырвались какие-то адски черные пони.
– Поворачиваем к каменистому распадку! – командует мой натуралист-предок. – Черные пони, как и городские бабы, по камням бежать не могут!
Сделали по указу патриарха.
Проскакали каменистую россыпь, черные пони отстали, но вперед вырвались какие-то белые страшенные пони с осатаневшими соседями на спинах.
– Скачем против ветра теперь! – продолжает мой предок-натуралист. – Белые – они нервные, они не любят, когда всякий сор летит им в глаза! Как и городские бабы, кстати…
Сделали так. Белые в нервном припадке поскидывали седоков и растворились во мгле. Как городские бабы после танцев, честное слово.
И тут жадные соседи, которые за поросенка удавятся, растеряв белых, в голову погони выдвигают рыжих пони.
Предок и против рыжих какой-то маневр знал.
Потом другие пони! Другой метод! И так раз семь, и все связано с городскими бабами!
Вся эпопея длится примерно полчаса гортанного пения, с перерывами на кружение с ножами в центре зала.
В конце концов от погони остались два оскалившихся в броске пони – пятнистые. Которые, как нам известно, очень кусачие и могут по свистку ложиться на землю. Почти как городские бабы эти пятнистые пони.
– Все! – командует предок мой. – Шабаш! Нет методов против пятнистых! Как и против городских баб! Настал час нашей последней битвы! Храбрецы! Слезайте с седел, прячьтесь за валунами и стреляйте во врагов из ружья, которое я так удачно с собой прихватил! Я же – за подмогой! А вы будьте счастливы! Надеюсь, до скорой встречи у городских баб!..
Прекрасная песня, я вам доложу, прекрасная. Есть в ней все, что я люблю. Немыслимая отвага, лошади, насилие, материальное стимулирование всех участников, конечно, городские бабы и, главное, метод борьбы со всеми окружающими нас недомудками и бесноватыми.
Надо менять условия их сосуществования с вами постоянно. Работать на отсев проблем. Вот о чем поется в удивительно доброй шотландской песне на самом деле. Не дожидайся, когда все обсоски на тебя кинутся разом. Маневрируй, создавай им препятствия из подручного материала. Храбрость в гибкости тоже есть, дружок. Как есть отвага и в скорости убегания. Ты не убегаешь, а уклоняешься от нежелательной встречи и заманиваешь в засаду. Есть у тебя кол – не жди толпы. А беги с колом к болоту, наверняка пара-тройка мудаков в нем утонет. И потому, что болото, и потому, что мудаки. И потому, что ты все это организовал сам: и болото, и мудаков. Значит, часть там обязательно загнется. Остальных забьешь кирпичами за гаражами. Тех, кто все же умудрятся по-мудацки нелепо вырваться из предыдущей твоей западни.
Нет такой цели – красиво гибнуть под напором. Не может такой цели быть. Есть цель: извести, в случае необходимости или приказа с мостика, максимально большое количество идиотов, лезущих в чужую жизнь и мешающих тебе дышать. Используй в достижении этой цели знания, навыки, складки пересеченной местности, любые подручные средства.
Еще эту песню можно петь и в рамках обучения корпоративной культуре. Хором.
Ведь на самом деле эта добрая песенка про апокалипсис.
Ездил на фамильную пасеку. Двоюродный брат рассказал, что этим делом промышляем мы уже лет триста. Все на одном и том же месте.
Ахал и радовался. Хотя и отдавал себе отчет, что улей современного типа изобретен буквально только вчера – в 1851 году. И не здесь, а в США. И что до изобретения съемных рамок для пчелиных сот никакого пчеловодства не было. А было разведение пчел.
Сначала человечество бродило по лесу в поисках дупел и уничтожало рои для получения полкила медку. Потом человечество понатыкало выдолбленных пней-ульев на полянах и стало называть такие лагерьки счастья пасеками. На пасеках жили мутные пасечники, которые от безделья (в пень с пчелами каждый день не полезешь) занимались каким-то посильным колдовством и блудом.
Не романтика, а строгая технология подарила человечеству мед в потребных количествах.
А мировая справедливость позволила залить человечество медом только тогда, когда у человечества уже был свекольный сахар, возник страх диабета всех типов и появилось странное желание худеть. Так устроена мировая справедливость.
Пчеловодство отличается от тупого разведения пчел на мед, воск и яд сочетанием наблюдения, контроля, репрессий и регулярного изъятия. Как только человек получил возможность комфортного стопроцентного присмотра за пчелами, как только человек установил за пчелами тотальный контроль, мед потек рекой.
Вслух я сказал кузену, что пребываю в восторге. Такая славная традиция у нас! Пчелы, холмы, ветер с моря, медвяный гул.
Липкими руками схватил себя за волосы и хохотал от внезапного осознания счастья.
Столетие Первой мировой начинает постепенно овладевать моим сознанием.
Проехал мимо здания Главпочтамта, вспомнил, что дед, вербуясь в стрелки полка герцога Аргайла, радовался, что сможет прислать своей молодой жене телеграмму из Франции. Он ее прислал: «Мерзнут ноги носки». Он был романтик, но мерзнут ноги, носки!
Через полторы недели его траванут газом, и он все будет рассказывать в госпитале, что немцы делают газ из обычной горчицы и что мы тоже можем так же делать. В себя так и не пришел до конца, хотя прожил после своей войны, на которой пробыл полгода, еще сорок лет кашля, язв и загулов в ноябре.
Второй мой дед и участник Первой мировой, не верил, что его повезут на поезде, потому что поезда – они ведь для тех, кто платит. А бесплатно зачем его возить? Поэтому, наверное, его никуда не повезут, а он пойдет до Германии бесплатно и пешком. Учительница показала ему, где Германия, а где его село Пиченгуши (примерно, конечно, – карта была с полушариями, без размена на Пиченгуши). Прадед был парень смышленый и понял, что воевать ему совсем не придется. Пока он дотопает себе до Германии…
Но добрые хозяева поездов бесплатно подбросили деда до мест его будущей славы. А потом другие добродушные хозяева поездов даже повозили его по Германии. В лагере для военнопленных дед понравился ожидавшим его прибытия соотечественникам, сообщив, что тут, в Саксонии, сосны такие же, как в Пиченгушах, только шишки падают строго вниз и лежат ровно, а в Пиченгушах скатываются и лежат кучами.
Обоим участникам войны был двадцать один год. Один так и не стал футболистом, а стал глухим бухгалтером. Второй стал главным архитектором миллионного города и построил на месте кладбища городской цирк.
Сто лет назад – в этот самый день – третьего моего деда ранили в Бельгии. Под Ипром.
На собрании всех остальных увечных Гиллиландов дед особенно упирал на то, что ранили его «недалеко от дома» – всего-то в ста тридцати восьми милях от Лондона. В этом обстоятельстве дед видел какой-то особый оттенок. Остальных-то перекалечило черт-те где. Кого в Африке, кого в Бирме. А его «на пороге».
Когда дед вернулся в строй, его бросили на рытье подземных галерей под немецкие позиции. В галереях дед таскал взрывчатку и переживал.
Натаскали взрывчатки дед и подобные ему пареньки 500 000 кг. Рвануло под немцами так, что неподалеку, в Лондоне, тряхнуло на Даунинг-стрит. Город-побратим Ипра – Семипалатинск.
А рвануло не все. Последний раз взорвались остатки взрывчатого добра в 1955 году. Еще одна яма на 300 кг, говорят, ждет своего часа.
Брат деда остался в Бельгии навсегда. Как и еще четырнадцать Гиллиландов.
О проекте
О подписке