Читать книгу «При блеске дня» онлайн полностью📖 — Джона Пристли — MyBook.
image

Глава третья

Когда начинаешь усердно что-нибудь вспоминать, удивительно, сколько всплывает подробностей – подчас самых мелких и ничтожных. Но разумеется, все вспомнить нельзя. Например, в моей памяти сохранилось, что рыжеволосого мальчишку из конторы звали Бернард (менее подходящее имя при всем желании не придумаешь), а вот его фамилию я начисто забыл. То же самое с пухлой белокурой машинисткой в очках, часто запотевавших от слез, которая состояла в долгой безотрадной помолвке с учителем физики из Векфилда: помню лишь, что ее звали Берта. Кроме них, в «Хавесе и компании» работали только два человека: Гарольд Эллис, всего на год или два старше меня, и кассир Крокстон. Эллис, вероятно, жил полной и увлекательной жизнью за пределами конторы (насколько я знаю, его высоко ценили в местных фотографических кругах), но на работе он был настолько тускл и невыразителен, что казался ненастоящим. Зато очень даже настоящим был Крокстон, и я его недолюбливал. Холостяк средних лет, опрятный и хорошо одетый, с длинным носом и востренькими усами, он усердно пытался избавиться от местного говора, и потому его речь звучала как-то особенно фальшиво. Вообще-то человек он был способный и талантливый, владел многими иностранными языками, и дело у него ладилось, но за фальшивой речью и помпезностью то и дело проскальзывало что-то крысиное и суетливое: спустя тридцать лет такого типа люди неизбежно превращались в коллаборационистов и квислингов. Он невзлюбил меня с первого взгляда, главным образом потому, что его мнения о моей кандидатуре никто не спрашивал. Прирожденный интриган, он решил, что Джо Экворт (которому он всегда завидовал) нанял меня за ним шпионить.

К счастью, мне почти не приходилось бывать в конторе, поскольку большую часть времени я работал с мистером Эквортом. Свободное от упаковывания и доставки образцов время я проводил наверху, на складе, занимавшем всю остальную часть здания. Заправлял складом чудаковатый старик Сэм. В молодости он служил сержантом в армии, побывал и в Африке, и в Индии, где покалечил одну руку и потому всегда ходил в одной перчатке. Странные глаза были воплощением его двойственной натуры: один, неподвижный, смотрел свирепо, по-военному, а другой жил отдельной жизнью, бегал туда-сюда и дружелюбно подмигивал. Когда настроение у старика Сэма менялось, он всегда поворачивался к вам соответствующим глазом. Они с Джо Эквортом часто ссорились и, стоя примерно в ярде друг от друга, грозно орали во всю силу своих легких. Примерно дважды в месяц старик Сэм напивался вдрызг, обычно по пятницам, и на следующее утро приходил поздно, с подбитым глазом или щекой, держался очень холодно и по-военному чопорно. Он был ярым последователем свободомыслия и в обеденное время, сидя в своей грязной каморке, медленно проговаривал излюбленные отрывки из философских произведений. Порой, когда я вместе с ним дожидался какого-нибудь груза, мы вступали в дружеские, но бессмысленные споры о Боге, церквях и церковных лицах. Он нес много вздора – хотя, подозреваю, я тоже. Любимым выражением старика Сэма, которое он употреблял к месту и не к месту, было «это разумно». Его суждения были тем «разумнее», чем сумасброднее. Зато он разделял мою нелюбовь к Крокстону, который постоянно совал свой нос в складские дела; и хотя они с Джо Эквортом регулярно спорили, вскоре я обнаружил, что старик Сэм, как и я, питает к последнему самые теплые чувства.

Изюминка Джо Экворта, к которому я очень быстро проникся, заключалась в его готовности неустанно, днем и ночью играть одну и ту же характерную роль. Такое поведение – в точности до жеста – было свойственно многим браддерсфордским коммерсантам той поры. По долгу службы им приходилось много путешествовать и бывать в самых разных частях света; и вот они решили, что, раз настоящими космополитами им все равно не бывать, надо вести себя как можно более простецки и нарочно утрировать все черты жителей Уэст-Райдинга – говорить с подчеркнутым акцентом, напускать на себя безразличие и сварливость, делать вид, что их интересуют только деньги, еда, спиртное и толстые сигары. (Уильям Хадсон писал, что один его такой знакомый каждый год ездит в один и тот же лес слушать соловьев.) Именно таким человеком был Джо Экворт. За грозным криком и пустыми угрозами скрывался чувствительный романтик, куда более чуткий, чем жеманный и утонченный Крокстон. Среди прочего он очень любил розы и даже занимался выведением новых сортов, каждый год посылая подборку своих цветов на знаменитую выставку в Солтейре. Как я вскоре с удивлением выяснил, мистер Экворт был человеком начитанным, хорошо разбирался в исторической и классической литературе; именно он дал мне собрание русской прозы в переводах миссис Гарнетт. «Вот будет тебе пища для размышлений, – сказал он. – Эти ребята писали про настоящую жизнь, никаких тебе волшебных сказочек для школьников. Я бывал в России – всего раз, – и вот что я скажу: если они когда-нибудь захотят избавиться от своих великих князей, весь мир вздрогнет. Запомни мои слова». Я запомнил – и в будущем вспоминал его пророчество не раз.

Мистер Элингтон понимал и ценил Джо Экворта, и хотя временами они не сходились во мнении (однажды я стал свидетелем крупной ссоры: мистер Элингтон побелел от гнева, а Джо побагровел от ярости), все же стали отличной командой, в которой каждый знал свое место и предназначение. Экворт – он занимался не только закупками, но и сбытом – никогда не замахивался на самых крупных зарубежных клиентов, считая, что с ними куда лучше справится обходительный мистер Элингтон. Тот, в свою очередь, разумно полагал, что Джо нет равных на местном рынке. Мистер Элингтон часто бывал и в комнате для образцов, и на складе (кроме того, его иногда вызывали в лондонскую штаб-квартиру «Хавеса и компании», а порой он отправлялся в короткие командировки на континент), однако меня постигло разочарование: хотя мы нередко общались, ближе к его волшебному семейству я так и не стал. За пределами конторы я мистера Элингтона никогда не видел, и больше о своих родных он не заговаривал. Все это было вполне понятно и ожидаемо, тем не менее после чудесной встречи с патриархом заветного семейства я надеялся на большее. Вдобавок теперь, когда я видел мистера Элингтона каждый день и был с ним практически на дружеской ноге, они почему-то перестали встречаться мне в трамвае. Я смутно подозревал, что это вина самого мистера Элингтона, что он каким-то образом развеял волшебные чары, и невольно я стал проникаться бо´льшим уважением к мистеру Экворту, нежели к нему. Мистер Экворт, впрочем, был очень высокого мнения об Элингтоне – необычайно высокого, если учесть, что последний приехал с предательского и вероломного Юга.

Однако, немного разочарованный и утративший веру в волшебство, я все же потихоньку обживался в Браддерсфорде. Я записался в центральную библиотеку, которая находилась неподалеку от Кэнэл-стрит, и таскал домой увесистые тома Уэллса и Беннетта, Честертона и Шоу, Йейтса и Джорджа Мура – все в одинаковом темном переплете. Я охотился за дешевыми букинистическими изданиями на крытом Большом рынке, питался скудно, но замысловато в восточных кафе с бамбуковой мебелью, вкусно, дешево и обильно на рынке, где, сидя на деревянной лавке, уминал огромные порции картофельно-мясной запеканки, жареного хека или трески. Я ходил на литературные чтения в Браддерсфордском обществе театралов, где завел несколько друзей и испытал первые смутные порывы страсти к хорошенькой школьной учительнице, которая была старше меня на десять лет и даже не догадывалась о моем существовании. Я покупал билеты на ежемесячные концерты музыкального общества в огромном «Глэдстон-холле», где оркестр Халле исполнял для нас Бетховена и Брамса, а также ходил на все нечастые воскресные концерты Браддерсфордского симфонического оркестра – в нем играли две самые нерешительные валторны, какие мне доводилось слышать, столь робкие, сомневающиеся и скорбные, что все слушатели с облегчением выдыхали в конце соло. А порой в компании дяди Майлса (когда тетя Хильда отпускала его из дома) я отправлялся на «ночное» представление в мюзик-холле «Империал», где, сидя на протертых плюшевых сиденьях в бельэтаже (билет на эти места стоил один шиллинг шесть пенсов), мы слушали Маленького Тича и Джорджа Роби, Весту Тилли и Мэйди Скотт (потрясающе бойких комедианток), Джека и Эвелин (Джек был невероятно талантливый юморист-импровизатор), а также великолепного комика с круглым лицом, невозможными усищами и потешными ужимками – то был Джимми Лирмаут, один из лучших комиков на свете, который много пил и умер молодым. Мы читали в газетах о фантастических гонорарах этих звезд (сто фунтов в неделю!), и тогда, конечно, я и подумать не мог, что однажды стану работать с актерами, гонорары которых будут в десять раз больше, а талант – в десять раз меньше. Сомнительное достижение. Вспоминая те водевили и делая скидку на свою юность, а также на заразительный восторг дяди Майлса, я теперь сознаю, что в тех шумных дымных залах с протертым плюшем и тусклой позолотой, скверными оркестрами и разноцветными прожекторами на галерке мы наслаждались восхитительным бабьим летом народного искусства – уникального искусства, полного смака и иронии, душевного подъема и безграничного юмора английских рабочих, трудящихся на фабриках, в литейных цехах и закопченных многолюдных городишках; искусство это успело расцвести и прийти в упадок в течение одного века, но, прежде чем растерять последние жизненные силы, заронило семена теплой человечности по всему темнеющему миру – и отправило безвестного комика Чаплина в Калифорнию, откуда он покорил всю планету.

Обзаведясь работой, домом и приятным досугом, я был более чем доволен своей жизнью. Но именно тогда мне захотелось – и с тех пор хотелось всегда – чуть большего: ощущать прикосновение того чудесного и волшебного, что позволяет забыть об устройстве жизни, о бухгалтерских книгах удовольствия и скуки (все это, полагаю, означает только одно: я по сути своей безнадежный романтик). Куда же пропали заветная компания и таинственный яркий мир, который сулили эти люди? Спокойные туманно-дымные летние утра осыпались мертвыми листьями, и пришла зима: черный дождь падал на Уэбли-роуд, на Кэнэл-стрит и Смитсон-сквер, через которую я часто бегал на почту отправлять образцы, а ясными днями вдалеке виднелись припорошенные снегом горы. В Бригг-Террас начался сезон виста и закупки карточек с прикрепленными к ним карандашами (для игры в «променад»), призов самым лучшим и самым худшим игрокам, а тетя Хильда и ее подруги пекли вкуснейшие фунтовые кексы и пропитанные хересом бисквиты. На воротах церквей появлялись (с каждым годом все раньше) афиши с датами «Мессии» Генделя. Ватный снег и искусственные листья остролиста в витринах уже намекали на приближение Рождества. «Мистер Пафф», автор театральной колонки в «Браддерсфорд ивнинг экспресс», начинал упоминать имена возможных «главных мальчиков» и комиков в ежегодной гранд-пантомиме Королевского театра. И вдруг без всякого предупреждения, словно какой-то полубог дернул за ниточку, началась моя настоящая браддерсфордская история.

Помню ее скромный пролог. Однажды, ближе к концу рабочего дня, когда Бернард – конторский служащий – отправился по делам, а за дверью следить оставили меня, я услышал, как она хлопнула. Я сразу вышел навстречу посетителю, поскольку мы ждали доставки образцов. Но это был не курьер, а девушка – я мгновенно узнал ту самую, из трамвая, которая однажды бросила на меня заинтересованный взгляд: бледное лицо, темные брови и большие серые глаза принадлежали дочери мистера Элингтона по имени Джоан.

– Мой отец… мистер Элингтон у себя? – спросила она, пряча взгляд.

– Э-э… пока нет, – виновато произнес я, словно это была моя вина. – Но должен скоро вернуться, – добавил я, хотя понятия не имел, куда он ушел и скоро ли будет. – Подождете в его кабинете?

Немного помедлив, она ответила, что подождет, и я проводил ее в кабинет мистера Элингтона – хотя дорогу она, конечно, знала. Там Джоан окинула меня внимательным взглядом (серьезный, ровный и открытый, он производил куда большее впечатление, чем ее речь), и я четко помню, как покраснел.

– Вы Грегори Доусон? – спросила она.

В тот миг я испытал абсолютное, кристально-чистое счастье. Я существовал. Мало того, о моем существовании знала волшебная компания. Запинаясь и робея я ответил «да».

– А я Джоан Элингтон, – произнесла она, сверкая спокойными и ясными серыми глазами в обрамлении темных ресниц. – Я пару раз видела вас в трамвае.

– Да. – Я немного помедлил, затем все же набрался храбрости и выпалил: – Я все гадал, кто вы такие. Наверно, вы заметили, как я глазею…

– Было такое. – Она улыбнулась. – Но я вас понимаю. Мы всегда ужасно шумим.

– Нет, дело не в этом. Вы показались мне… интересными.

Это жалкое слово я почему-то выдавил извиняющимся тоном.

– Я неинтересная, – серьезно и без ложной скромности ответила Джоан. – Не очень по крайней мере. А вот остальные – да.

Минуту-другую мы молча размышляли о незаурядной интересности остальных. А потом у меня перехватило дух, потому что Джоан как бы невзначай спросила:

– Папа говорит, вы хотите стать писателем. Что вы пишете?

То, что мистер Элингтон рассказал своей семье о моих интересах, было чудесно. Однако вопрос Джоан застал меня врасплох. В восемнадцать, если ты не гений, ты пишешь все подряд – и ничего. Где-то за углом поджидают эпические поэмы о падении Атлантиды («Вот появится немного свободного времени…»), пьесы в пяти актах, целиком написанные белым стихом, огромные сатирические романы; очень трудно говорить о серьезности своих намерений, когда за душой у тебя лишь несколько заметок да пара чудовищных зачинов. Поэтому я ужасно смутился – наверняка это было написано у меня на лбу – и пробормотал что-то про стихи и эссе.

Заметив мое смущение, Джоан сменила тему:

– Я слышала, вы любите музыку. А на концерты музыкального общества ходите?

Элингтоны и их друзья ходили, но по разным причинам вынуждены были пропустить последние два концерта. Однако в следующую пятницу они непременно пойдут.

– А вы? О, значит, там и увидимся. Мы всегда сидим в первом ряду западной галереи. Папа говорит, оттуда слышно лучше всего.

Мистер Элингтон действительно вернулся очень скоро, и я снова взялся за образцы. Теперь надо было как-то дожить до следующей пятницы. Думаю, уже тогда я понял, что это начало моей истории; по крайней мере я точно сознавал, что грядущая пятница покажет, войду я в волшебную компанию или навсегда останусь для них чужаком. Следующие несколько дней я запихивал шерсть в голубую бумагу, писал количество и цены на маленьких скользких карточках, ездил на трамвае и ходил по мокрым улицам – все как во сне.

В плане архитектуры «Глэдстон-холл» – неприметный концертный зал, вмещающий около четырех тысяч человек, – зато акустика там великолепная, особенно на хорах. Билет, который обошелся мне в девять пенсов, давал право прохода в одну из галерей – северную, но не давал права занимать определенное место (этой привилегии удостаивалась лишь почтенная публика западной галереи), поэтому я постарался одним из первых подняться по длинной лестнице, освещенной газовыми светильниками, и занять сиденье в центре первого ряда: оттуда было прекрасно видно первый ряд западной галереи. В тот вечер играл оркестр Халле, и я до сих пор помню программу: прелюдия к третьему акту «Нюрнбергских мейстерзингеров», симфоническая поэма «Дон Кихот» Штрауса и четвертая симфония Брамса. В те дни основное освещение «Глэдстон-холла» было электрическое, но у нас над головами по-прежнему висел огромный газовый канделябр, похожий на рой мерцающих пчел и придававший большому залу уютную золотистую дымчатость, приглушенный октябрьский свет, который навсегда исчез из концертных залов вместе с газовым освещением. Перед тем как гобой жалобно подал ноту для настройки оркестра, я несколько минут глазел через эту золотую дымку на Элингтонов и их компанию в полном составе – настолько обширном, что я не очень понимал, где она начинается и где заканчивается. Сам мистер Элингтон тоже пришел, а рядом сидела та самая красивая тихая женщина – очевидно, миссис Элингтон.

К яркому созвездию девушек – Джоан, Бриджит (подпрыгивавшей на месте от восторга) и сонной улыбчивой Евы – присоединились две незнакомки. Увидел я и сына мистера Элингтона – неопрятного юношу в твиде – и чернокудрого здоровяка, который мне не нравился, и еще одного человека, которого я раньше встречал на собраниях общества театралов: высокий, костлявый, но могучий мужчина средних лет с проседью и смуглым лицом, всегда выглядевший расслабленным и веселым. Пока компания рассаживалась по местам и готовилась к бою, внизу начали настраиваться музыканты. Брамс, Вагнер и Штраус ждали за кулисами, чтобы своей музыкой усилить волшебство. Джоан заметила меня, узнала и помахала рукой, затем сказала обо мне отцу, который тоже улыбнулся и помахал. Вслед за ним еще несколько человек посмотрели в мою сторону. Я испытал удивительное чувство, знакомое всем детям, редко посещающее молодых людей и почти никогда – взрослых (мужчин по крайней мере): чувство уютного довольства и успокоения от того, что все самые важные на свете люди собрались под одной крышей с тобой. Именно поэтому дети так любят Рождество.

1
...
...
9