И тем не менее все обещало быть хорошо, за исключением, как всегда, его здоровья, которое сильно пострадало от его переживаний перед тем, как он покинул адвокатуру, и которое лишь частично восстановилось благодаря относительному спокойствию духа, последовавшему за его назначением, а также целительному и приятному пребыванию на Рейне.
Его лекции открылись классом, который превзошел все его ожидания. В него входили несколько человек, наиболее выдающихся ныне в юриспруденции, политике и философии. Зрелище этой благородной группы молодых людей произвело на него сильное впечатление и взволновало его, и он с каким-то благоговейным трепетом почувствовал возложенную на него ответственность. Он имел высочайшее понимание важности ясных представлений об основаниях права и морали для благополучия человеческого рода, и мысль о том, что он станет посредником, через которого эти представления будут переданы столь многим умам, призванным иметь сильное влияние в Англии, наполняла его задором и энтузиазмом. Как и следовало ожидать от его восприимчивой натуры и чувствительной совести, они смешались с тревогой, слишком сильной для его физического здоровья.
Некоторые заметки, которые я нахожу на чистом листе первой лекции, прочитанной в Лондонском университете, настолько проникнуты его искренней и пылкой преданностью своему делу, что я не без некоторого колебания решаюсь дать их в точности такими, как они есть. Даже обрывки фраз здесь показательны и, для тех, кто его знал, невыразимо трогательны. Таковые отчетливо вспомнят человека, чья страстная любовь к истине и знанию проявляется даже в этих поспешных словах.
"Прежде чем мы расстанемся, я хочу сказать несколько слов.
Моя цель – проводить беседы в конце каждой лекции. [Преимущества для меня и для джентльменов моего класса – преимущества импровизированных лекций.
Неполнота написанных лекций, в отношении соответствующих идей. Напрасная трата труда в письменной форме; импровизированные лекции могут быть приспособлены в данный момент к слушателю:
Унылость письменных лекций:]
Поэтому я хочу, чтобы у меня вошло в привычку читать лекции экспромтом: сейчас я в этом не компетентен, но, давая объяснения и т. д., я надеюсь, что смогу приобрести необходимую легкость и самообладание.
Еще одно преимущество, которое возникнет из этих дискуссий: ошибки в плане и в исполнении будут отмечены и исправлены.
Прошу вас, не сдерживайте себя ложной деликатностью: откровенность – высший комплимент.
Сам я никогда молча не соглашаюсь и т. д…
И это вполне согласуется с восхищением гением – чудовищным, тем самым, для человека и т. д…
Поэтому я умоляю вас, в качестве величайшего одолжения, которое вы можете мне сделать, потребовать объяснений и завалить меня возражениями – вывернуть меня наизнанку. Я не должен стоять здесь, если только…
Можно, не дрогнув, вынести бичевание, исходящее от дружеской руки.
От этого столкновения выгоды для обеих сторон гораздо больше, чем от любой письменной лекции.
Попросить их задавать вопросы, связанные с обучением.
Короче говоря, мои просьбы таковы: Вы будете засыпать меня вопросами и будете регулярно посещать занятия".
В рукописи я нахожу многочисленные отрывки с пометкой "v. V.", которые он, очевидно, намеревался экспромтом расширить или проанализировать.
Теперь он, как казалось, достиг положения, которое подходило для него лучше всех остальных. Его своеобразные пристрастия и таланты вполне подходили для работы преподавателя. Его способность систематизировать и разъяснять была несравненна, и он обладал природным и мощным красноречием (когда позволял себе ему поддаваться), рассчитанное на то, чтобы приковывать внимание и откладываться в памяти. Это было гораздо более поразительным в разговоре, чем в его письменных лекциях. Как только он сводил что-либо к письму, суровость его вкуса и его привычная решимость пожертвовать всем ради ясности и точности заставляли его забирать обратно каждое слово или выражение, которые, по его мнению, не служили данным целям.
Возможно, ни один человек не был бы столь высоко квалифицированным, как он, чтобы довести импровизированную беседу до высочайшего совершенства, если бы он сочетал это с другими своими исключительными качествами легкой уверенности и удовлетворенности собой. Его голос был чистым и гармоничным, а ораторское искусство – совершенным. Никто никогда не слышал, как он говорил, не будучи при этом сильно пораженным силой и оригинальностью его речи, разнообразием и обширностью его знаний, ученой точностью и исключительной уместностью его языка. Классические размышления и обороты речи были ему так знакомы, что казались врожденными и спонтанными. "Я думаю, – пишет друг, которому я показала эту неудачную попытку описать его, – что вы едва ли достаточно сказали о его красноречии в разговоре. Но правда заключается в том, что невозможно описать то, как его речь увлекала и полностью поглощала слушателей. За час происходило путешествие через такие огромные пространства и на такую высоту! А потом – необычайная протяженность и точность его памяти!". Это правда, что я уклоняюсь от попытки передать представление о его красноречии в обычном разговоре. Оно живет в воспоминаниях немногих. Его память была необыкновенна и была бы даром, о котором можно было бы с удивлением размышлять, если бы она не была столь подчинена его высшим способностям. Он никогда не показывал этого, и поскольку это всегда было под управлением его большой любви к истине, его слушатели были уверены, что он ничем не рискует и что на его утверждения можно безоговорочно положиться.
Но те качества, которые, помимо всех остальных, облегчают путь к успеху, нельзя было искать в таком характере, какой был у него. Гордый, чувствительный, оценивающий все по высокому стандарту, который всегда вместе с ним, для него был доступен лишь очень своеобразный вид поощрения. Самые высокие аплодисменты или восхищение невежественных миллионов не смогли бы доставить ему ни малейшего удовлетворения. Одобрение тех немногих, чьи суждения он уважал, или убеждение, что его труды способствуют общей пользе, были единственными стимулами, с помощью которых он мог подняться над своей врожденной застенчивостью и сдержанностью.
Вскоре стало ясно, что он как никогда далек от того скромного, но спокойного и надежного положения, в котором он мог бы продолжать трудиться для развития высокой науки, в которой, как он знал, он был таким непревзойденным мастером.
Нельзя было ожидать, – и это никогда не встречается, даже в стране, где наукой занимаются с наибольшей страстью ради нее самой, – что исследования, не имеющие прямого отношения к тому, что называется практической жизнью, могут, за исключением весьма особенных обстоятельств, привлекать многочисленную аудиторию. Поэтому там, где есть серьезное намерение, чтобы те немногие, кто глубоко предан подобным исследованиям, нашли компетентных наставников, выделяются средства на содержание людей, которым явно нечего ожидать от интереса публики. Их положение, быть может, и не является блестящим, но оно надежно и достойно, а также дает им свободное время для занятий их наукой. Однако для должности, на которую был избран г-н Остин, не было предусмотрено подобного обеспечения, и поскольку юриспруденция не входила в число необходимых или обычных дисциплин, изучаемых адвокатами, то его профессорское звание стало почти пустым званием.
"Несмотря на блестящее начало его профессорской карьеры, – пишет именитый автор заметки о смерти г-на Остина в "Юридическом журнале", – вскоре стало очевидно, что эта страна не может позволить себе такую череду студентов-юристов, которой хватило бы для содержания должности. А поскольку для преподавателей не было никаких других средств, кроме гонораров студентов, то из необходимости следовало, что ни один человек не мог продолжать занимать эту должность, если у него не было частного состояния или если он не совмещал со своим профессорством какой-либо прибыльный вид деятельности. Г-н Остин, который не имел состояния и рассматривал изучение и изложение своей науки более чем достаточным занятием для всей своей жизни, а также знал, что она никогда не будет востребована среди того огромного большинства студентов-юристов, считавших свою профессию лишь средством зарабатывания денег, оказался перед необходимостью покинуть свою должность"[98].
Таков был конец его усилий в деле, которому он посвятил себя со страстью и целеустремленностью, на которые мало кто способен. Это было настоящим и непоправимым несчастьем его жизни, ударом, от которого он так и не оправился. Его неудача с адвокатурой была пустяком, и ни он сам, ни те, кто о нем заботился, никогда бы не пожалели об этом. Это не было его призванием, и у него не было к этому особых способностей, как не было и недостатка в способных и успешных адвокатах. Не было никого, кто мог бы сделать ту работу, которую мог бы сделать он как толкователь философии права.
В то время, когда он писал свои лекции, составлял таблицы (упомянутые далее) и готовил этот том к печати, я могу утверждать, что у него не было никакой другой мысли, намерения или желания, кроме как продвинуть свои исследования и открытия в науке права как можно дальше и распространить их как можно шире. Он отказался от стремления, которому надеялся посвятить свою жизнь, не из-за шаткости цели, не из-за уклонения от работы, не из-за отвращения к жизни в относительной бедности и безвестности. Если бы для него нашелся какой-нибудь тихий и скромный уголок в обширных и богатых областях познания, то я твердо убеждена, что он продолжал бы свои занятия, – пусть и медленно, поскольку природа его исследования и его собственная природа сделали это неизбежным, и с периодическими перерывами из-за болезни, но с непоколебимым упорством и рвением – до конца своей жизни.
В июне 1832 года он прочитал свою последнюю лекцию. В тот год он издал том, повторной публикацией которого является настоящее издание. Он был так далек от того, чтобы предвидеть сколько-нибудь блестящий успех издания, что был поражен готовностью и щедростью, с которыми покойный г-н Мюррей взялся за его публикацию, и в течение многих лет после этого он очень беспокоился, как бы она не повлекла за собой потери для этого джентльмена. Когда, наконец, в ответ на мои расспросы, г-н Мюррей представил мне последний оставшийся экземпляр, как доказательство того, что наши опасения были беспочвенны, г-н Остин выразил полное удовлетворение и нечто вроде удивления даже этим весьма умеренным успехом. Он прекрасно сознавал непопулярность исследований, которым посвятил себя.
"Так мало, – сказал он, – искренних исследователей, обращающих внимание на эти науки, и так трудно для множества людей понять ценность их трудов, что развитие этих наук сравнительно медленно, тогда как самые проницательные истины, которыми они иногда обогащены, либо отвергаются многими как бесполезные или пагубные парадоксы, либо завоевывают свой трудный путь к общему согласию долгой и сомнительной по действенности борьбой с устоявшимися и упрямыми ошибками".
Надо признать, что прием, поначалу оказанный его книге, не был обнадеживающим. Ни одна из рецензий, притязающих на руководство общественным мнением в серьезных вопросах, не обратила на нее ни малейшего внимания. Некоторые хвалебные статьи появлялись в журналах менее общего характера, но в целом можно сказать, что книге было оставлено самой пробивать себе дорогу, полагаясь лишь на собственные заслуги. Только в более поздний период, и постепенно, таковые были оценены по достоинству.
В 1833 году г-н Остин был назначен лордом Бруэмом, тогдашним лордом-канцлером, на должность члена Комиссии по уголовному праву. Хотя это и отвело его в сторону от того искания, которому он надеялся посвятить свою жизнь, и направило его исследования в более узкую и менее привлекательную область, чем та, которую он наметил для себя, он вступил в нее с той же добросовестной преданностью и привнес в нее те же глубокие и всеобъемлющие взгляды. Но вскоре он понял, что от последних здесь мало пользы и ему самому, и публике. Полномочия, предоставленные Комиссии, не позволяли провести фундаментальные реформы, которые, по его мнению, только и могли привести к положительным результатам. К тому же его воззрения относительно оснований, которые должны быть выделены и заложены до того, как будет создано сколь-нибудь удовлетворительное строение уголовного права, сильно отличались от взглядов его коллег. Он мало верил в действенность Комиссии по достижению конструктивных целей. Он сказал мне: "Если бы мне дали двести фунтов в год в течение двух лет, я бы заперся на чердаке и по исходу этого времени составил бы полную карту всей области Преступления и проект Уголовного кодекса. После этого пусть назначают Комиссию, чтобы разорвать его на куски". Он приходил домой с каждого заседания Комиссии подавленный и взволнованный, и выражал свое отвращение к получению общественных денег за работу, от которой, по его мнению, общественность получит мало пользы или не получит никакой. Некоторые из найденных мною размытых и запятнанных листков несут на себе болезненные и трогательные следы борьбы, происходившей у него в голове, между его собственным высоким чувством достоинства и долга и теми более обычными понятиями, которые подчиняют общественные обязанности частным. Я также обнаружила начало проекта Уголовного кодекса, составленное в то время.
Примерно тогда же он пришел к убеждению, что ему, как преподавателю юриспруденции, надеяться не на что. Недостаточность юридического образования в стране на некоторое время привлекала внимание более просвещенной части данной профессии, и в конце концов Общество Внутреннего Храма[99]решило, что следует предпринять попытку преподавать принципы и историю юриспруденции. Одним из самых ревностных сторонников этого плана был друг г-на Остина, г-н Бикерстет, впоследствии лорд Лэнгдейл. В соответствии с этим в 1834 году г-на Остина пригласили читать курс лекций по юриспруденции во Внутреннем Храме. Если бы это назначение было сделано при других условиях, он предпочел бы его любому другому, каким бы выдающимся и прибыльным оно ни было. К сожалению, оно не давало ему спокойствия и уверенности, которых он хотел. Его пригласили взяться за обескураживающую задачу – попытаться установить новый порядок вещей без определенной, хотя и отдаленной перспективы, которая обычно радует первопроходца в таком предприятии. Его назначение можно было рассматривать лишь как эксперимент. Эта неуверенность давила на него с самого начала. Как я уже сказала, он от природы был лишен способности ко всякой работе преходящего и временного рода, и для того, чтобы трудиться с бодростью и одушевлением, ему нужно было видеть перед собой долгий период непрерывного изучения и безопасность от изнуряющего беспокойства. Его шаткое здоровье и подавленное настроение требовали всяческой поддержки, и он слишком легко впадал в уныние от того, что, по его мнению, недостаток доверия к плану или к нему проявился в простом предварительном назначении.
О проекте
О подписке