(Тем не менее, сегодня за ужином, когда избежать разговора о достоинствах – или их отсутствии – войны в Ираке не удалось ввиду прошедшей на неделе первой годовщины с ее начала, Вероника была непривычно молчалива, участвуя в обсуждении любой темы в самой поверхностной манере.)
Смышленая Вероника сразу привлекла внимание Роджера Кройдона. Роджер был штатным профессором-викторианистом и одним из ведущих ученых: он опубликовал свыше пятидесяти статей и полдюжины книг, одна из которых – «Диккенс и его наследие» – рекомендована к прочтению студентам, изучающим творчество Диккенса. Оставалось загадкой, почему человека с подобными достижениями не отхватил себе какой-нибудь крупный университет. Ответом на эту загадку была Джоан. Вместе они походили на второстепенных персонажей из объемного романа Диккенса: на ее вытянутом лице ярче всего выступали огромные, подернутые поволокой глаза; его угловатое лицо выделял кривой нос – свидетельство давнего перелома. Она была высокой и широкоплечей; он, в свою очередь, невысоким и стройным. Она щеголяла в дизайнерских нарядах; он предпочитал простые белые рубашки и хлопчатобумажные брюки. Она произносила слова с сильным акцентом манхэттенской аристократии; он говорил гнусавым голосом жителей гор Северной Каролины. Их союз был общеизвестно несчастным – так, по крайней мере, считал Роджер; на вечерах, которые они проводили в своем доме, он не упускал возможности выпить больше положенного и изливал свои жалобы на любого, кто был готов выслушать. Он никогда не напивался до такого состояния, чтобы назвать конкретную причину своего несчастья; однако взгляды, которые он бросал на стоявшую на другом конце комнаты Джоан, невозмутимо обходившую его вниманием, не оставляли сомнений. У Кройдонов был сын Тед, который, по рассказам старших сотрудников кафедры, был взбалмошным подростком, но существенно подуспокоился после того, как поступил на военную службу в свой восемнадцатый день рождения.
Несмотря на то, что из них двоих Роджер был более эксцентричным, склонным к энергичной жестикуляции и громким восклицаниям, главной в браке была Джоан. Ей нравился Гугенот. Он располагался в относительной близости от Манхэттена – полтора часа по автостраде, – что позволяло ей поддерживать связь со своей семьей и не расставаться с привычным с детства образом жизни, который включал в себя посещение театров и галерей; и, в то же время, достаточно далеко от Большого Яблока – так, чтобы она могла удовлетворенно заявить, что живет «в деревне». (Я заметил, что, как правило, жители Нью-Йорка считают всю территорию чуть дальше округа Уэстчестер «деревней» и «севером штата».) Однако всякий, кто видел дом Кройдонов на Фаундерс-стрит – громадное трехэтажное строение из камня и дерева, напоминающее семейный особняк, – всякий, кто видел дом, который Кройдоны называли Дом Бельведера (в честь малоизвестного художника, который поселился в доме на одно лето полвека назад), или прохаживался по его широким, выполированным коридорам, или заходил в комнаты с высокими потолками, или смотрел из высоких окон на горы, высящиеся за городом, – всякий, должно быть, задумывался: «Такая сельская жизнь мне по душе». Не надо было гадать, почему Джоан не желала расставаться с Домом. Он не всегда был таким грандиозным. Джоан и Роджер, тогда еще молодожены, прибыли в город и наткнулись на выставленный на продажу дом в довольно плачевном состоянии, а затем, заняв деньги у ее отца на покупку и дальнейшую реконструкцию, растянувшуюся на годы, вернули зданию былое величие. Все это вело к пониманию того, насколько глубоко Джоан была привязана к этому месту. В Доме Бельведера вырос сын Кройдонов; в нем Роджер написал большую часть своих статей и все свои книги; в этом доме Джоан провела полдюжины благотворительных и светских вечеров для людей своего социального круга.
Дом был удивительным, почти диковинным сооружением. Первый этаж был выстроен из того же серого булыжника, что и остальные дома на Фаундерс-стрит; второй и третий этаж, а также мансарда были деревянными и окрашены в темно-бурый с травянисто-зеленой отделкой. Верхние этажи имели целые ряды окон: цепь длинных прямоугольников, перемежающихся полукругами. Увидев Дом впервые, я окрестил его про себя «домом окон»; название как-то само пришло в голову, да так и закрепилось. И хотя я считал, что подобное архитектурное сооружение правильнее было бы отнести к стилю королевы Анны, однако с точностью сказать, под описание какого стиля подходили его фронтоны, терраса, карнизы и другие элементы, я затруднялся. С той первой встречи Дом всегда производил на меня странное впечатление. Существует множество домов, фасады которых напоминают лица – окна вместо глаз, дверь вместо рта, – но Дом Бельведера был единственным встретившимся мне зданием, лицо которого было невозможно разглядеть за чредой окон и углов.
Я нетерпеливо поглядывал в сторону ванной, откуда доносилось слабое шипение воды. «Сейчас вернусь», конечно. Я снова подумал о том, чтобы отправиться в спальню и забыть про Веронику и ее историю. Если бы она провела с нами еще пару дней – за десертом она упомянула, что назавтра планирует съездить в Провинстаун, а после, возможно, и в Бостон, – и если бы мы могли найти другое время для ее рассказа, так бы я и поступил; а заодно бы с удовольствием показал, что ей не удастся вертеть мною по своему усмотрению. И все же любопытство пересилило нетерпение, и я, поднявшись с кресла, побрел через гостиную и столовую, обратно на кухню. Я достал из серванта стакан, налил в него газировки и добавил лимона из пластикового пакета с верхней полки холодильника.
Со стаканом в руке я рассматривал широкое пространство кухни, представляя, как его сквозь окна над столешницей заливает утреннее солнце. Благодаря открытой планировке, просторным комнатам и изобилию окон весь дом купался в солнечном свете, но это изобилие имело и прямо противоположный эффект: прямо сейчас на меня со всех сторон давила темнота, которую уравновешивали уютная атмосфера и шарм интерьера. Невольно напрашивалось сравнение с Домом Бельведера, чрезмерное количество окон которого никогда не пропускало достаточно света, чтобы рассеять тени, снующие под его высокими потолками. Несмотря на это, свой миниатюрный домик в восемьсот квадратных метров, в котором будет тесно одному, а что уж говорить про семью с ребенком, мы с Энн не задумываясь обменяли бы на мрачный простор Бельведера. Но домом мечты для меня был Дом на Мысе.
– Рядом с ним находится кладбище, – не раз говорил я Энн. – Это ли не рай для писателя ужастиков?
Дом Бельведера был свидетелем многих знаменательных событий жизни Кройдонов, включая зарождение романа Роджера и Вероники и следующего за ним развода Роджера и Джоан. Все на кафедре знали об «увлечениях» Роджера: молодых, зачастую привлекательных девушках, куратором которых он назначал себя сам. Вдвоем их замечали в местном книжном, где Роджер распространялся о том или ином романе, который следует прочесть его подопечной; или в закусочной на Мейн-стрит, где Роджер высказывал свое мнение о литературе, музыке или искусстве, пока она молча потягивала чашку чая; или в кабинете Роджера, где он предавался воспоминаниям о былом литературном соперничестве и передавал студентке копии статей. Судя по всему, эти отношения не заходили дальше духовной близости или, в крайнем случае, взаимной симпатии. Джоан всегда добродушно посмеивалась над ними. Как только Роджер начинал все чаще заглядывать в мой кабинет и, здороваясь, начинал восторженно описывать новую студентку до того, как я мог поприветствовать его в ответ, я почти с легкостью включался в привычный ритуал. Последняя подопечная Роджера выпустилась прошлой весной; он просто обязан был найти новую. Моя реакция на новости была совершенно обычной.
Чего нельзя сказать о новом увлечении Роджера. Я не могу с уверенностью определить, когда члены кафедры осознали, что связь Роджера и его новой протеже перешла в плоскость совершенно другого характера; для меня же все стало очевидно после первой встречи с Вероникой. Прогуливаясь в разделе поэзии в «Кэмпбелл» – букинистической лавке на Мейн-стрит, – я услышал, как кто-то ведет шепотом яростный спор. Мгновением позже в одном из участников я узнал Роджера, а затем и его оппонента – Веронику. Заглянув за высокий книжный шкаф, я увидел их в разделе беллетристики: Роджер размахивал руками, словно косарь на поле, грозясь задеть книги на ближних полках, а Вероника скептически смотрела на него, уперев руки в бока. Роджер яростно расточал похвалы таланту Мелвилла – единственного американского писателя, который бы мог сравниться со своим известным современником, Диккенсом, даже если судить только по «Моби Дику». Вероника оборвала его на полуслове, заявив, что Мелвилл многословен и переоценен, а в «Алой букве» больше смысла, чем во всей прозе Мелвилла. На что Роджер ответил, что Готорна, вероятно, так крепило от пуританской вины, из которой состояла его диета, что он был не в состоянии выдавить из себя что-либо, кроме банальной и шаблонной сентиментальности.
И тому подобное. Я ретировался к полкам с поэзией, но тон ссоры стабильно повышался, и не подслушивать стало невозможно, поэтому я постарался уйти из лавки незамеченным, – что мне и удалось, поскольку дискуссия между ними была все еще в самом разгаре. В тот же вечер за ужином я рассказал об этом эпизоде Энн, и она, вскинув бровь, ответила:
– Что же, кажется, Роджер нашел достойного противника.
Как видится, так оно и было. Их постоянные пререкания, которые было сложно отличить от ссоры, стали вполне обычным делом, и, надо отдать должное Веронике, парировала она с легкостью. С Роджером мы были давно и хорошо знакомы; достаточно, чтобы я в целом составил представление о его мнениях и суждениях. Так вот, я ни разу не слышал, чтобы Вероника согласилась хотя бы с одним из них. Более того, ее контраргументы всегда были убедительными. Можно подумать, что постоянные словесные перепалки могли утомить Роджера – так же, как они утомили нас, невольных слушателей, – но ему доставляло удовольствие отражать нападки Вероники. Свет в глазах и легкая походка делали его все меньше похожим на человека на закате блистательной карьеры, и все больше – на того, кому еще только предстоит сделать себе имя. С каждым новым увлечением Роджер оживлялся и преображался, но на этот раз я стал свидетелем самой что ни на есть радикальной перемены. Воодушевление не покидало его на занятиях, которые производили на студентов сильное впечатление и служили источником вдохновения; оно питало рабочий запал, благодаря чему он принялся за написание нового эссе о роли молодых девушек в жизни и творчестве Диккенса.
Что до Вероники, то, основываясь на всем вынужденно подслушанном, в своих ответах Роджеру она ни в чем не уступала. И действительно: однажды, когда их разносившиеся по коридорам кафедры голоса смолкли, мы с ней, как помнится, впервые побеседовали, и я заключил, что ее фантазия, ее представления о том, что должны предавать обсуждению преподаватели и студенты, изучающие английский язык, – с Роджером она смогла претворить все это в жизнь.
Неудивительно, что подобный накал и летящие от интеллектуального состязания искры разожгли целый огонь. В массовом сознании вокруг каждой профессии формируется несколько устойчивых стереотипных представлений, и в нашем случае – это роман преподавателя с молодой студенткой; даже распространение феминизма и появление закона о сексуальных домогательствах весьма слабо способствовали разрушению этого стереотипа. Вместе с тем, внезапный развод Роджера и Джоан следующей весной застал нас всех врасплох. Энн позвонила мне из университета и рассказала обо всем. Якобы причиной развода стало то, что Джоан застала Роджера и Веронику в постели «с поличным», но тут я утверждать ничего не берусь.
На той же неделе Роджер съехал из Дома Бельведера к Веронике, и слухи подтвердились. Я был наслышан о быстрых разводах, при которых бывшие супруги оставались друзьями, но лично не был свидетелем подобного. Развод Роджера и Джоан был поистине отвратительным. Ученый, занимавшийся величайшим писателем, стал героем одной из его мелодрам, точнее ее современной разновидности – мыльной оперы. Стоит отметить, на редкость избитой.
Все два года, пока они вместе с юристами занимались бракоразводным процессом, Дом Бельведера пустовал, а затем его сдали в аренду. Кажется, единственное, о чем они смогли договориться, – это нежелание расставаться с домом. В конце концов, в дом въехала молодая кардиохирург и ее семья.
Вероника продолжала ходить на занятия, чтобы закончить магистратуру. Меня это, конечно, удивило. Я думал, что из-за вереницы слухов, которая опутывала ее, она не станет заканчивать программу и переведется в другой университет – желательно куда-нибудь на Манхэттен или в Олбани. Но она решила вести себя как ни в чем не бывало: написала курсовую работу в первый год развода Роджера и Джоан, а за второй закончила свою диссертацию. Более того, на мероприятия она приходила вместе с Роджером, появляясь с ним под руку в любом месте в той невозмутимой манере, которая приходит с годами брака. Многие старшие члены кафедры, как и друзья Джоан, были возмущены подобными выходками; хотя среди них были и отдельные личности, к которым была применима фраза «в своем глазу бревна не замечаешь». В отличие от друзей, сотрудники кафедры не могли избежать встречи с Роджером и продолжали с ним работать, поэтому в итоге им пришлось приложить усилия и если не радушно принять Веронику в свой круг, то хотя бы признать ее новое положение. К тому времени, как развод официально завершился, Вероника получила степень магистра и вернулась обратно в Пенроуз на должность доцента.
Я допил воду и снова посмотрел в сторону ванной комнаты. По крайней мере, вода стихла, но Вероника, казалось, даже не собиралась возвращаться. Я был уверен, что только начну подниматься по лестнице, как она вернется. «Назвался груздем…» – подумал я.
Вероника уже бывала в Доме на Мысе. Полтора года назад она приехала сюда с Роджером, за неделю или две до его исчезновения. Роджер, мягко говоря, был совсем плох: в тот год во время службы в Афганистане погиб Тед, и его смерть подкосила отца. Источник жизненной энергии, который подпитывали роман и последующая свадьба с Вероникой, в одночасье иссяк, словно смерть сына оставила в Роджере огромную брешь; он еще больше постарел и стал схож с пугалом вороньим у ворот.[1] Он обвис плечами, точно старый дом с покосившимся фундаментом и каркасом, и, несмотря на то, что Вероника старалась поддержать его, как могла, ее усилия были равносильны тому, как если бы на фасад старого ветхого дома плеснули аляповатой краски – вместо того, чтобы оживить весь его вид, это еще больше обнажало степень его упадка. Известие о смерти сына подобно резкому порыву ветра затушило огонь, пылающий в груди Роджера, оставив после себя лишь пепел и серый дым. Вместе с Вероникой он провел поминальную службу в храме Нидерландской реформатской церкви на Фаундерс-стрит; ее посетили считаные единицы, поскольку бывшие друзья предпочли присутствовать на службе, устроенной Джоан на Манхэттене. Мы были там с Энн, Эдди и Харлоу, и на Роджера было больно смотреть. Тяжелее всего было, когда Роджер попытался выступить с прощальным словом: его речь началась с воспоминаний о том, как в детстве Тед сломал руку в попытках влезть на стену дома, от которых он перешел к рассказу о своих попытках приобщить сына к чтению Диккенса, когда того больше интересовал Человек-Паук, и завершил речь прочтением стихотворения «Атлету, умершему молодым» Хаусмана.
После этого сведения об ухудшающемся состоянии Роджера доходили до нас фрагментарно, подобно сводкам о происходящей где-то на другом конце света катастрофе. Он не приходил на занятия, а если и появлялся, то был элементарно к ним не готов или мог долгое время не произносить ни слова. Наконец, его вызвали к ректору колледжа. Убитый горем Роджер все-таки догадался, что ему предлагают руку помощи, и принял ее; он передал учебные часы доцентам и перед уходом запер двери в свой кабинет.
А потом мы увидели фото Роджера в вечерних новостях – и это были последние новости о нем, за исключением еще одного известия: оказалось, что они с Вероникой въехали в Дом Бельведера. По-видимому, Джоан была не против, а доктору Салливан и ее семье дали месяц на то, чтобы они подыскали новое жилье. И через этот месяц Роджер и Вероника перебрались из маленькой квартирки в просторный дом. Через неделю-другую после их переезда ходили слухи о том, что Вероника собирается провести вечеринку по случаю новоселья, но они оказались беспочвенными. Насколько мне известно, никто так и не видел Роджера до того момента, как телеведущий произнес: «Полиция расследует исчезновение Роджера Кройдона, профессора университета штата Нью-Йорк в Гугеноте…»
К единому мнению о судьбе Роджера мы так и не пришли. С самого начала у меня было плохое предчувствие: казалось, произошедшее являлось закономерной концовкой трагического угасания Роджера. Энн придерживалась мнения, что Роджер на время уехал в неизвестном направлении, чтобы перевести дух и взять себя в руки. После проведения первых поисков Роджера, – точнее, его тела – полиция не могла дать никакого внятного ответа, и версия о его смерти, – а также намеки о его самоубийстве – отпали сами собой; я, однако, сомневаюсь, что от нее полностью отказались. Все остальные версии, которыми осыпали Веронику, были достаточно убедительными, и в то же время свидетельствовали о давней обиде, которую затаили старые друзья Роджера: корнем всех проблем они считали решение Роджера переметнуться от Джоан к новой пассии.
Дверь ванной щелкнула, и Вероника, в конце концов, вернулась в комнату. Вместо короткого коричневого платья, в котором она была за ужином, на ней был длинный махровый халат того же кремового цвета, что и обернутое вокруг головы полотенце; она сняла линзы, и теперь на носу сидели маленькие прямоугольные очки; серьги в ушах поблескивали в свете ламп.
– Отлично, – сказала она, устроившись на диване поджав ноги, и потянулась за бокалом вина. Она сделала большой глоток.
– Как я уже говорила, история довольно странная. Не скажу, что мне самой сложно в нее поверить, потому что все происходило на моих глазах. Наверное, я не хочу верить, что все так произошло. Надеюсь, ты понял. Если нет, то скоро поймешь. Я читала одну твою книгу – про мумию, или как ты там ее называешь, – поэтому решила, что ты, по крайней мере, непредвзято отнесешься к тому, что я тебе сейчас поведаю. Что тут смешного?
– Прости, – ответил я, – обычно, после того, как люди узнают, что я пишу ужастики, они делятся на два лагеря: одни сообщают мне, что не читают ужасы – точнее, что ужасы им не по душе, – другие же обязательно начинают рассказывать ужастики из своей жизни. Мне интересно, случается ли такое с писателями детективов и романов?
О проекте
О подписке