Более глубокое понимание кошек, а также пределов философии продемонстрировал Мишель де Монтень (1533–1592), писавший: «Когда я играю со своей кошкой, кто знает, не забавляется ли скорее она мною, нежели я ею!»[6]
Монтеня часто описывают как одного из основоположников гуманизма – течения, поставившего целью отбросить любую идею Бога. На самом деле к роду человеческому он относился так же скептически, как и к Богу: «Человек – самое злополучное и хрупкое создание и тем не менее самое высокомерное». Глядя на философии прошлого, он не находил ни одной, которая могла бы заменить знание о том, как следует жить, имеющееся у животных. «На этом основании они также вправе считать нас животными, как мы их»[7]. Другие животные стоят выше человека, поскольку обладают врожденным пониманием того, как нужно жить. Здесь Монтень отступал от христианской веры и основных традиций западной философии.
Во времена Монтеня быть скептиком было опасно. Францию, как и другие европейские страны, раздирали религиозные войны. Монтень оказался втянут в них, когда вслед за своим отцом стал мэром Бордо и продолжил выступать посредником между враждующими католиками и протестантами и после того, как в 1570 году удалился от мира в свой кабинет. В роду Монтеня были мараны – иберийские евреи, которые из-за угрозы преследований со стороны церкви вынуждены были принять христианство, и, когда он выступал в своих сочинениях в поддержку церкви, он, возможно, хотел обезопасить себя от репрессий, от которых они пострадали. В то же время Монтень принадлежит к традиции мыслителей, готовых принять веру, поскольку они усомнились в возможностях разума.
Древнегреческий скептицизм был заново открыт в Европе в XV веке. Монтень подпал под влияние самого радикального его течения – пирронизма, названного в честь Пиррона Элийского (ок. 360–270 до н. э.), который вместе с армией Александра Македонского ходил в Индию, где якобы учился у гимнософистов («обнаженных мудрецов»), или йогов. Вероятно, у этих мудрецов Пиррон перенял идею о том, что цель философии – атараксия, особое состояние безмятежности. Возможно, он первым использовал этот термин. Приостанавливая веру и сомнение, философ-скептик может защитить себя от внутреннего беспокойства.
Монтень многому научился у пирронизма. К балкам своей башни, куда он удалился в свои поздние годы, он прикрепил цитаты из последователя Пиррона, философа Секста Эмпирика (ок. 160–210 до н. э.), автора «Пирроновых положений», где кратко излагается мировоззрение скептика:
Мы утверждаем, что начало и причина скепсиса лежат в надежде на невозмутимость. Именно богато одаренные от природы люди, смущаясь неравенством среди вещей и недоумевая, которым из них отдать предпочтение, дошли до искания того, что в вещах истинно и что ложно, чтобы после этого разбора достигнуть состояния невозмутимости[8].
Но Монтень задавался вопросом о том, может ли философия, даже философия в духе Пиррона, избавить разум человека от треволнений. Во многих своих эссе – термин, придуманный Монтенем, идущий от французского essais, что означает пробы или попытки, – он использовал пирронизм как опору для веры.
Согласно Пиррону, ничего знать нельзя. Как это формулирует Монтень: «Бич человека – воображаемое знание»[9]. Пиррон учил учеников жить, полагаясь на природу, а не на доводы рассудка или принципы. Но если рассудок бессилен, то почему бы тогда не принять тайны религии?
Все три ведущие философские школы в древней Европе – стоицизм, эпикурейство и скептицизм – в качестве цели ставили достижение невозмутимости. Философия была успокоительным лекарством, которое, если принимать его регулярно, произведет атараксию. Конечной целью философствования был мир в душе. Монтень не питал подобных надежд: «Философы всех школ согласны в том, что высшее благо состоит в спокойствии души и тела. Но где его найдешь? [… ] Наш удел – лишь дым и пепел»[10].
Больший скептик, чем большинство скептиков, Монтень не верил, что философствование может излечить человека от беспокойства. Философия главным образом была полезна для того, чтобы излечивать людей от философии. Как и Людвиг Витгенштейн (1889–1951), Монтень признавал, что обыденный язык замусорен остатками прошлых метафизических систем[11]. Обнаружив эти следы и признав, что реалии, которые они описывают, по сути дела выдумка, мы смогли бы мыслить более гибко. В небольших дозах такое средство против философии – назовем его антифилософией – может приблизить нас к другим животным. Тогда мы могли бы кое-чему научиться у существ, которых философы не принимали во внимание как низших тварей.
Такого рода антифилософия начнется не с доводов разума, а с рассказа.
На фоне резкого света, идущего из дверного проема, показался маленький черный силуэт кошки. Снаружи бушевала война. Дело происходило во вьетнамском городе Хюэ, в феврале 1968 года, в самом начале Тетского наступления Северного Вьетнама на американские силы и их союзников из Южного Вьетнама, которое пять лет спустя приведет к тому, что американцы выведут свои войска из страны. В книге «Кот из Хюэ», одном из самых выдающихся свидетельств о жизни человека на войне, тележурналист CBS Джон (Джек) Лоренс так описывал город:
Хюэ сражался особенно ожесточенно. В данном случае речь шла об уличной войне между двумя вооруженными и состоящими преимущественно из молодежи племенами. Оба они не были местными и оба намеревались во что бы то ни стало захватить территорию. Это были уличные бои, быстрые и беспощадно кровавые. Правил не существовало. Жизнь забирали, не задумываясь… В конце одна более жестокая и могущественная банда вытесняла другую и присваивала все, что осталось. Проигравшие отходили, забирая раненых и погибших, и ждали следующего дня, чтобы продолжить бой. Победителям доставались руины. Так это было в Хюэ[12].
Продолжая двигаться, черный силуэт превратился в котенка, приблизительно двух месяцев от роду, настолько крошечного, что он мог бы поместиться у Лоренса в руке. Тощий и грязный, со слипшейся тусклой шерстью, котенок принюхался, почувствовав запах еды, которую американский журналист ел из армейской консервной банки. Журналист попытался заговорить с котенком по-вьетнамски, тот посмотрел на него как на сумасшедшего. Он предложил котенку немного еды, котенок осторожно к ней подошел, но притрагиваться не стал. Оставив еду, американец ушел и вернулся на следующий день. Котенок снова появился в дверном проеме, осмотрелся и подошел к нему, обнюхал протянутые журналистом пальцы. У него осталась только одна банка под названием «Мясные слайсы», которую он открыл и предложил котенку. Котенок ел жадно, заглатывал пластины вареного мяса, не жуя. Затем американец намочил полотенце водой из походной фляги и, придерживая котенка, вытер грязь и вынул блох из ушей, промыл ему пасть, отмыл мордочку и усы. Котенок не сопротивлялся, а когда мытье закончилось, облизал мех на передней лапе и умылся. После этого он подошел к американцу и лизнул ему руку.
Прибыл джип, и Джек понял, что он возвращается домой. Он посадил котенка в карман, и так началась их дружба: из Хюэ они перебрались на вертолете в Дананг, где котенок, которого теперь звали Мео, жил в отсеке для прессы и сытно питался пять-шесть раз в день. По дороге Мео разорвал ткань куртки Джека и попытался сбежать, отправившись исследовать кабину вертолета и взобравшись на ремни пилота. Они поехали в Сайгон, и на этот раз Мео путешествовал в картонной коробке вместе со своим одеялом и игрушками, поэтому не мог выбраться в салон и всю дорогу истошно вопил. Они остановились в гостинице, где Мео помыли, несмотря на его ожесточенное сопротивление. Его шерсть, казавшаяся черной, была невольной маскировкой: на самом деле он был метисом, рыжим сиамцем с ярко-голубыми глазами.
В гостинице Мео регулярно, четыре раза в день, кормили рыбьими головами и остатками риса с кухни, хотя он залезал в другие номера в поисках дополнительного пропитания. Он прыгал на подоконник гостиничного номера и лежал там часами, все время настороже и почти не двигаясь. Он наблюдал за передвижениями людей, огней и машин внизу. Чтобы пережить опыт войны, американские журналисты обкуривались, устраивали попойки, а потом вырубались и вскакивали от кошмаров. Время от времени они ездили на побывку домой, но война ездила вместе с ними и продолжала тревожить их сон. Мео же «казалось, понимал происходящее лучше любого из нас… И это давало ему свободу, даже в плену. Когда он сидел у открытого окна… окутанный тонким облаком сигаретного дыма, его глаза были такими же глубокими, синими и божественными, как Южно-Китайское море»[13].
Спал он в бункере, который выбрал себе сам, в большой картонной коробке, где он прогрыз дыру (у него ушла на это неделя) – достаточно большую, чтобы он мог в нее протиснуться. Он гонял дюжину диких кошек, живших на территории отеля, которые научились его избегать, и использовал сад и гостиничные номера как свои охотничьи угодья, где ловил и ел ящериц, голубей, насекомых и змей; возможно, он изловил и павлина, исчезнувшего таинственным образом. Зубы у него были острые как кинжалы, он был «маленьким белым охотником, прирожденным убийцей, в засаде ждущим своего часа»[14]. Он враждебно относился ко всем, кроме вьетнамцев, работавших в отеле и кормивших его, – ко всем, кто заходил в номер, особенно к американцам. «Казалось, что он затаил обиду на людей… Замкнутый и скрытный, враждебный ко всем, кроме вьетнамцев, он был злобным диким животным, особенно таинственным и загадочным котом»[15].
Он ничего не боялся и ни разу не попался, когда залезал в чужие номера. Джек начал видеть в нем воплощение Сунь-цзы, автора «Искусства войны»: «Умный, дерзкий, хитроумный, свирепый … вьетконговский вариант китайского воина-философа в теле кота… Совсем молодой кот, он был крутым, независимым, вспыльчивым. Он был похож на солдата и безмятежен. Дзенский воин в белом меху … Безрассудство было частью его очарования… Прогуливаясь по карнизу отеля, нападая на животных крупнее себя, устраивая засады со злобным коварством, он рисковал жизнью с бесстрашной непринужденностью победителя… Он никогда не нервничал и не тратил зря энергию. Его движения были плавными, неуловимо-загадочными»[16].
Подобрав Мео, Джек понял, что сделал это для утверждения жизни в ситуации, когда она уничтожалась в гигантских масштабах:
Давая приют и пищу коту, я утверждал, что жизнь, пусть малая и незначительная, имеет значение в самый разгар резни. Это делалось бессознательно. Я был молод и не задумывался о мотивах своих поступков. В то время мне казалось, что так и надо. Хотя мы с Мео смотрели друг на друга как на врагов, мы начали странным образом зависеть друг от друга – просто потому, что были рядом, в нашей вражде была некая надежность. Когда я возвращался в номер из поездки на передовую и слышал, как он возится в своем бункере, или пьет воду из крана в ванной, или роняет что-то со стола, это было как вернуться домой, почувствовать себя в безопасности. Его беспричинные нападения на меня случались реже, стали менее свирепыми, больше походили на ритуал. От того, что мы вместе прошли через Хюэ, между нами, по-видимому, образовалась связь. Забота о нем давала мне хотя бы небольшую постороннюю цель, помимо непрерывной трансляции ужасов войны[17]
О проекте
О подписке