Сильванес Хейторп, для того чтобы находиться в центре судоходства, двадцать лет прожил в Ливерпуле, но он был из восточного графства, из столь древнего рода, что предки его, по фамильным преданиям, сражались еще с норманнами. Каждое поколение этого рода жило почти вдвое дольше, чем менее цепкие люди. Ведя свое происхождение от древних датчан, мужчины в этой семье обладали, как правило, светло-каштановыми волосами, красными щеками, у них были круглые головы, крепкие зубы и слабые понятия о нравственности. Они делали все от них зависящее, чтобы увеличить население любого графства, где они селились, и их отпрыски обитали повсюду. Родившись в начале двадцатых годов девятнадцатого века, Сильванес Хейторп после нескольких лет учения, то и дело прерываемого разными эскападами в школе и колледже, обосновался наконец в простодушном Лондоне конца сороковых годов, где в ту пору задавали тон любители кларета и оперы, люди, получавшие восемь процентов годовых. Когда ему не было и тридцати, его сделали партнером в фирме, где он служил, и он беспечно, на всех парусах плыл по течению: танцовщицы, кларет, шампанское, карты, экипаж с ливрейным лакеем, путешествия. Словом, он обладал восхитительной, поистине викторианской способностью не думать ни о чем, кроме развлечений. Годы текли так приятно и насыщенно, ему стукнуло уже сорок, когда он пережил свое первое и сколько-нибудь серьезное любовное увлечение, – он тщательно скрывал эту щекотливую, ставившую его в неловкое положение связь с дочерью его собственного клерка. Через три года она умерла, оставив ему незаконнорожденного сына, и ее смерть причинила ему самое сильное, пожалуй, единственное горе в жизни. Пять лет спустя он женился. Зачем? Одному богу известно, – как он любил говорить. Его жена была холодная, черствая светская дама с большими связями; она подарила ему двух законных детей, мальчика и девочку, и с каждым годом становилась все более черствой и суетной, все менее красивой. После переезда в Ливерпуль, который они предприняли, когда ему было шестьдесят, а жене – сорок два, она чуть не умерла от огорчения, но еще тянула лет двенадцать, находя утешение в бридже и в своем презрении к Ливерпулю. А потом Хейторп без особых сожалений проводил ее к месту вечного успокоения. Он никогда не любил ее, да и не питал никаких нежных чувств к детям от нее: они были, по его мнению, бесцветными и надоедливыми существами, и многое в них его удивляло. Сына, Эрнста, служившего в морском министерстве, он считал трусом и тупицей. Его дочь, Адела, из которой получилась отличная домоправительница, обожала умные разговоры и общество «прирученных» мужчин и не упускала случая поставить на вид отцу, что он неисправимый язычник. Они виделись редко – только когда это было необходимо. Адела была обеспечена: пятнадцать лет назад, задолго до кризиса в делах – не совсем неожиданного – он переписал на ее мать часть имущества. Совсем иначе относился он к своему внебрачному сыну. Мальчика, который носил фамилию матери – Ларн, после ее смерти отправили на воспитание к родственникам в Ирландию. В Дублине, когда настал срок, он получил право адвокатской практики, женился совсем молодым на девушке, в жилах которой текла смесь ирландской и корнуэльской крови, и вскорости, обойдясь старику Хейторпу в кругленькую сумму, умер в нужде, оставив на руках тридцатилетней красавицы Розамунды девочку восьми лет и пятилетнего мальчугана. Через полгода вдова приехала из Дублина – добиться, чтобы старик взял их под свою опеку. Эта удивительно хорошенькая, как распустившаяся роза, женщина с зелено-карими глазами появилась в одно прекрасное утро в конторе компании – свекор не сообщал ей своего домашнего адреса, – ведя за руки своих детей. С тех пор Хейторп был вынужден так или иначе содержать их. Он навещал их в небольшом домике на окраине Ливерпуля, где они поселились, но не приглашал к себе, в Сефтон-парк: дом этот фактически принадлежал его дочери, и ни она, ни его друзья не знали о существовании этой второй семьи.
Розамунда Ларн была из тех неунывающих дам, которые перебиваются случайными заработками, пописывая рассказы, страдающие длиннотами и многословием. При самых мрачных обстоятельствах она умела сохранять жизнерадостность, граничащую с неприличием, и это забавляло старого циника Хейторпа. Что до Филлис и Джока, он сильно привязался к своим резвым, как жеребята, внучатам. Возможность одним ловким ходом обеспечить их суммой в шесть тысяч фунтов стерлингов казалась ему просто манной небесной. Обстоятельства складывались так, что если он отдаст концы – а это могло, разумеется, случиться в любой момент, – то они не получат ни гроша. А ведь после него останется в худшем случае тысяч пятнадцать. Сейчас он выдавал им триста фунтов в год из своего жалованья, но мертвые директора, увы, не получают жалованья. Шесть тысяч фунтов стерлингов, помещенные так, чтобы мамаша не могла растранжирить их, при четырех с половиной процентах годовых будут приносить им двести пятьдесят фунтов в год – это лучше, чем ничего. Чем дольше он думал, тем больше нравилось ему это дельце. Только бы тот слабонервный тип Джо Пиллин не струсил в последний миг, когда он уже так настроился.
Через четыре дня «слабонервный тип» снова появился вечером в доме в Сефтон-парк.
– Сильванес, я подумал. Мне не подходят твои условия.
– Еще бы! И все-таки ты согласишься.
– Почему я должен жертвовать собой? Пятьдесят четыре тысячи за четыре судна – это, знаешь, серьезно уменьшит мои доходы.
– Зато гарантирует их, дорогой.
– Так-то оно так, но, понимаешь, я не могу участвовать в незаконной сделке. Если это выплывет наружу, что будет с моим именем и вообще…
– Это не выплывет.
– Ты вот уверяешь, а…
– Единственное, что от тебя требуется, – сделать дарственную запись на третьих лиц, которых я тебе назову. Сам я не возьму ни пенса. Пусть твой стряпчий подготовит бумаги, сделай его доверенным лицом. А ты подпишешь документы, когда сделка будет заключена. Я доверяю тебе, Джо. Какие из твоих акций дают четыре с половиной процента?
– Мидлэнд…
– Отлично. Не продавай их.
– Хорошо, но кто эти люди?
– Женщина и ее дети. Я хочу оказать им услугу. («Как вытянулось лицо у этого типа!») Боишься связываться с женщиной, Джо?
– Тебе смешно… А я в самом деле боюсь связываться с чужими женщинами. Нет, не нравится мне все это дело, решительно не нравится, Я человек иных правил и прожил жизнь не так, как ты.
– Тебе повезло, иначе ты давно бы сошел в могилу. Скажи своему стряпчему, что это твоя старая пассия, хитрец!
– Ну вот! А что, если меня начнут шантажировать?
– Пусть он держит язык за зубами и переводит деньги на них каждые три месяца. Они решат, что благодетель – я, а ведь так оно и есть на самом деле.
– Нет, Сильванес, не нравится мне это, не нравится.
– Тогда забудь о нашем разговоре, и дело с концом. Возьми сигару!
– Ты же знаешь, я не курю… А нет какого-нибудь иного способа?
– Есть. Продай в Лондоне акции, вырученную сумму помести в банк, а после принеси мне банкнотами шесть тысяч. Они будут у меня до общего собрания. Если дело не выгорит, я верну их тебе.
– Ну нет, это мне еще меньше по душе.
– Не доверяешь?
– Ну что ты, Сильванес! Просто все это – обход закона.
– Нет такого закона, который запрещал бы человеку распоряжаться собственными деньгами. Мои дела тебя не касаются. И запомни: я действую совершенно бескорыстно, мне не перепадет ни полпенни. Ты просто помогаешь вдове и сиротам – как раз в твоем духе!
– Удивительный ты человек, Сильванес. Ты, кажется, вообще не способен принимать что-либо всерьез.
– Принимать все всерьез – рано в могилу лечь!
Оставшись один после второго разговора, Хейторп подумал: «Он клюнет на эту удочку».
Джо и в самом деле клюнул. Дарственная запись была оформлена и ожидала подписи. Сегодня правление решило произвести покупку, оставалось добиться одобрения общего собрания акционеров. Только бы ему разделаться с этим и обеспечить внуков, и плевать он тогда хотел на лицемерных сутяг, мистера Браунби и компанию! «Мы… надеемся, что вы еще долго проживете»! Как будто их интересует что-либо, кроме его денег, точнее, их денег. Он встрепенулся, поняв, как долго просидел в задумчивости, ухватился за подлокотники кресла и, пытаясь встать, нагнулся вперед; лицо и шея у него побагровели. А доктор запретил ему делать это во избежание удара – как и сотни других вещей! Чепуха! Где Фарни или кто-нибудь из тех молодчиков, почему никто не поможет ему? Позвать – значит уронить свое достоинство. Но неужели сидеть тут всю ночь? Трижды он пытался встать и после каждой попытки подолгу сидел неподвижно, красный и выбившийся из сил. В четвертый раз ему удалось подняться, и он медленно направился к канцелярии. Проходя комнату, он остановился и сказал едва слышно:
– Молодые люди, вы забыли обо мне.
– Вы просили, чтобы вас не беспокоили, сэр, – так нам сказал мистер Фарни.
– Очень любезно с его стороны. Подайте мне пальто и шляпу.
– Слушаюсь, сэр.
– Благодарю вас. Который час?
– Ровно шесть, сэр.
– Попросите мистера Фарни прийти ко мне завтра в полдень насчет моей речи на общем собрании.
– Непременно, сэр.
– Доброй ночи.
– Доброй ночи, сэр.
Своей черепашьей походочкой старик прошел между стульями к двери, неслышно открыл ее и исчез.
Клерк, закрывший за ним дверь, произнес:
– Совсем немощным стал наш председатель! Еле ноги волочит.
Другой отозвался:
– Чепуха! Этот старик из крепких. Он и умирая будет драться.
Выйдя на улицу, Сильванес Хейторп направился к перекрестку, где всегда садился на трамвай, идущий в Сефтон-парк. На переполненной улице царило деловое оживление, характерное для города, где встречаются Лондон, Нью-Йорк и Дублин, где люди ловят и упускают свои возможности. Старому Хейторпу нужно было перейти на противоположную сторону улицы, и он бесстрашно тронулся вперед, не обращая внимания на уличное движение. Он тащился медленно, как улитка, и всем своим невозмутимо-величественным видом будто говорил: «Попробуйте сшибить, я все равно не стану торопиться, будьте вы неладны». Раз десять на дню какой-нибудь истинный англичанин, соединяющий в себе флегматичность со склонностью брать людей под свою защиту, спасал ему жизнь. Трамвайные кондукторы на этой линии давно привыкли к нему и всякий раз, когда он дрожащими руками цеплялся за поручни и ремни, подхватывали его под мышки и, точно мешок с углем, втаскивали в вагон.
– Все в порядке, сэр?
– Да, благодарю вас.
Он проходил в вагон, и там ему неизменно уступали место – из любезности или из опасения, что он свалится прямо на колени к кому-нибудь. Он сидел неподвижно, плотно закрыв глаза. Видя его румяное лицо, кустик седых волос на квадратном, гладко выбритом раздвоенном подбородке, огромный котелок с высокой тульей, который казался слишком тесным для такой головы с шапкой густых волос, его можно было принять за идола, выкопанного откуда-то и выставленного напоказ в слишком узком одеянии.
Один из тех особенных голосов, какими говорят молодые люди из закрытых школ или служащие на бирже, где беспрерывно что-то покупается и продается, сказал у него над ухом:
– Добрый вечер, мистер Хейторп!
Старый Хейторп открыл глаза. А, это тот прилизанный молокосос, чадо Джо Пиллина! Только поглядите на этого круглоглазого и круглолицего щенка: маленькие усики, меховое пальто, гетры, бриллиантовая булавка в галстуке.
– Как отец? – спросил он.
– Спасибо, неважно себя чувствует. Все беспокоится насчет судов, А у вас, наверно, нет еще для него новостей?
Старый Хейторп кивнул. Молодой человек всегда вызывал в нем чувство отвращения, ибо воплощал в его глазах самодовольную посредственность нового поколения. Он был из тех скроенных на один манер чистюль, которые трижды примеряются, прежде чем взяться за что-нибудь, ничтожеств, не обладающих ни умом, ни энергией, ни даже пороками, и Хейторпу не хотелось удовлетворять любопытство этого молокососа.
– Зайдем ко мне, – сказал он. – Я напишу ему записку.
– Спасибо. Очень хотелось бы подбодрить старика.
«Старика»! Нахальный ублюдок! Закрыв глаза, старый Хейторп сидел неподвижно, пока трамвай, петляя, тащился в гору. Он размышлял.
Чего только он не переделал, когда ему было столько же, как этому щенку, – лет двадцать восемь, наверное, или около того! Взбирался на Везувий, правил четверкой лошадей, проигрался до нитки на скачках в Дерби и вернул все до последнего пенни в Оуксе{32}; знал всех знаменитых тогда танцовщиц и оперных певиц; в Дьеппе дрался на дуэли с одним янки, который на редкость противным, гнусавым голосом заявил, что старушка Англия больше ни на что не способна, и ранил его в руку; был уже членом правления судовладельческой компании; мог перепить полдюжины завзятых выпивох в Лондоне; чуть не свернул себе шею на скачках с препятствиями; прострелил грабителю ногу; едва не утонул, прыгнув в воду на пари; стрелял бекасов в Челси; вызывался в суд за свои грехи, мог смутить самого Чифта; путешествовал с испанкой. Этот же щенок успел, быть может, только в таких путешествиях и тем не менее воображает себя светским львом…
Кондуктор дотронулся до его рукава:
– Вам выходить, сэр.
– Благодарю.
Он сошел с подножки и двинулся в синеющих сумерках к воротам дома своей дочери. Боб Пиллин шагал рядом и думал: «Бедный старикан, еле ноги волочит». А вслух сказал:
– Мне кажется, вам лучше брать извозчика, сэр. Мой старик сразу свалился бы, прогуляйся он в такой вечер!
Сквозь туман прозвучал ответ:
– Твой отец всегда был дохлятиной.
Боб Пиллин рассмеялся тем сальным смешком, который нередко слышишь от определенного типа людей, и старый Хейторп подумал: «Смеется над отцом, попугай!»
Они подошли к подъезду. Стройная, темноволосая женщина с тонким, правильным лицом расставляла в холле цветы. Она обернулась и сказала:
– Вам, право же, не следовало бы задерживаться так поздно, папа. Это вредно в такое время года. Кто это? А-а, мистер Пиллин! Здравствуйте. Вы уже пили чай? Может быть, пройдете в гостиную или хотите поговорить с папой?
– Благодарю! Ваш отец…
Хейторп перешел холл, не обращая ни малейшего внимания на дочь. Боб Пиллин подумал: «Клянусь, старик и в самом деле чудит»; потом сказал на ходу: «Премного благодарен! Мистер Хейторп хочет кое-что передать моему отцу» – и последовал за стариком. Мисс Хейторп была совсем не в его вкусе, он даже побаивался этой худощавой женщины, у которой был такой вид, словно она никому никогда не позволит расстегнуть свой корсаж. Говорили, что она очень набожная и все такое.
Оказавшись в своем святилище, старый Хейторп направился к письменному столу, спеша, по-видимому, сесть и отдохнуть.
– Вам помочь, сэр?
Тот покачал головой, и Боб Пиллин, остановившись у камина, стал наблюдать за Хейторпом. Старикан, видно, не любит зависеть от других. И как только он садится в такое кресло! Когда доходишь до такого состояния, лучше уж загнуться сразу и уступить место молодым. И как это в его компании терпят этакое ископаемое в качестве председателя – чудеса! Тут ископаемое заворчало и проговорило почти неслышным голосом:
– Наверное, ждешь не дождешься возможности прибрать к рукам отцовские дела.
У Боба Пиллина отвисла челюсть.
Старик продолжал:
– Куча монет и никакой ответственности! Посоветуй ему от моего имени пить портвейн. Лет на пять дольше протянет.
Боб Пиллин ответил только смешком на этот неожиданный выпад, так как в кабинет вошел слуга.
– Миссис Ларн, сэр! Вы примете ее?
Молодому человеку показалось, что, услышав это имя, старик попытался встать. Но он только кивнул и протянул ему записку. Боб Пиллин взял записку – при этом ему почудилось, что старик пробормотал что-то вроде: «Ну, теперь держись!» – и пошел к двери. Мимо него, словно согревая воздух вокруг, проскользнула стройная женская фигура в меховом пальто. Лишь в холле он спохватился, что забыл в кабинете шляпу.
У камина на медвежьей шкуре стояла молоденькая, хорошенькая девушка и смотрела на него круглыми, наивными глазами. «Ну и хорошо! – мелькнуло у него в голове. – Я уж не стану беспокоить их из-за шляпы». Потом, приблизившись к камину, он сказал:
– Сегодня здорово холодно, правда?
Девушка улыбнулась.
– Да, очень.
Он заметил, что у нее пышные русые волосы, короткий прямой нос, большие серо-синие глаза, веселый, открытый взгляд; на груди был приколот букет фиалок.
– Мм… – начал он, – я оставил там свою шляпу.
– Забавно!
При звуке ее негромкого чистого смеха что-то шевельнулось вдруг в Бобе Пиллине.
– Вы хорошо знаете этот дом?
Она покачала головой.
– Чудесный дом, правда?
Боб Пиллин, который этого не находил, ответил неопределенно:
– Вполне о’кей.
Девушка откинула голову и снова рассмеялась.
– «О’кей»? Что это такое?
Боб Пиллин увидел ее белую округлую шею и подумал: «Какая она прелесть!» Потом, набравшись смелости, сказал:
– Моя фамилия Пиллин. А ваша – Ларн, не так ли? Вы родственница мистеру Хейторпу?
– Он наш опекун. Славный старик, правда?
Боб Пиллин вспомнил, как старик едва слышно пробормотал что-то вроде: «Ну, теперь держись!» – и уклончиво ответил:
– Ну, вы-то его лучше знаете.
– Разве вы не внук ему и не родственник?
Боб Пиллин не пришел в ужас от этого предположения.
– Да нет, мой отец и он – старые знакомые. Вот и все.
– А ваш папа такой же, как он?
– Н-не совсем…
– Жалко! Если бы они были вроде двойников – вот было бы забавно!
Боб Пиллин подумал: «Ого, у нее острый язычок! Как ее зовут?» Потом спросил:
– Как ваши крестные нарекли вас?..
Девушка снова рассмеялась, – казалось, все вызывало у нее смех.
– Филлис!
Может быть, сказать: «Вот имя, которое я люблю»? Нет, лучше не надо! А может, все-таки стоит? Если упустить момент, то никогда уж не встретить ее! Он сказал:
– Я живу в доме на краю парка, в красном таком, знаете? А вы где?
– Я далеко, Миллисент Виллас, двадцать три. Я ненавижу наш убогий домишко. Но мы там очень весело живем.
– Кто это «мы»?
– Ну, мама, я и Джок. Ужасный мальчишка! Вы даже представить себе не можете. И волосы у него почти рыжие. Когда состарится, он, наверное, будет таким же, как дедушка Хейторп. Нет, Джок просто невозможен!
Боб Пиллин пробормотал:
– Интересно было бы познакомиться с ним.
– Правда? Я спрошу у мамы, не разрешит ли она. Но вы сами не обрадуетесь. Он вечно вспыхивает, как фейерверк.
Она откинула голову, и у Боба Пиллина снова поплыло все перед глазами. Взяв себя в руки, он спросил, растягивая слова:
– Разве вы не пойдете повидаться со своим опекуном?
– Нет, у мамы к нему секретный разговор. Мы здесь в первый раз. Чудак он, правда?
– Чу-дак?
– Ну да! Но он очень хорошо ко мне относится. Джок называет его последним стоиком.
Из кабинета старого Хейторпа крикнули:
– Филлис, поди сюда!
Этот голос принадлежал, несомненно, женщине с красивым ртом, у которой нижняя губа чуть-чуть прикрывала верхнюю; в нем была и теплота, и живость, ласкающая слух, и что-то неискреннее.
Девушка бросила Пиллину через плечо смеющийся взгляд и скрылась в комнате.
О проекте
О подписке