Мои приемные братья из племени абенаки верят, что их жизнь неразрывно связана с жизнью волков. Много лет назад, когда я впервые приехал в Канаду изучать, как натуралисты из индейских племен отслеживают миграцию волков вдоль Морского пути Святого Лаврентия, я узнал, что они считают волков наставниками и учатся у них охоте, воспитанию младшего поколения и защите семьи. Раньше никого не удивляло, что шаманы абенаки вселяются в тело волка и наоборот. Французы называли восточные племена абенаки, обитавшие в Мэне и Нью-Гэмпшире, Natio Luporem, то есть волчьим народом.
Абенаки также верят, что есть люди, которые живут между миром животных и миром людей и не принадлежат полностью ни к одному из них.
Джозеф Обомсавин, старейшина, у которого я жил, говорил, что к животным обращаются те, кого подвели люди.
Полагаю, это обо мне. Мои родители были настолько старше родителей моих ровесников, что мне никогда не приходило в голову приглашать школьных друзей домой. Я всегда намеренно забывал сообщать родителям о днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что мне было неловко, когда другие дети в открытую глазели на седые волосы отца или морщинки на лице матери.
Поскольку в нашем детстве еще не было развитой социальной сети, я много времени проводил в одиночестве в лесу. Отец научил меня названиям всех местных деревьев, какие из них ядовитые, а какие съедобные. Он брал меня охотиться на уток ранним утром, когда луна еще стояла высоко в небе, а дыхание серебрилось в воздухе, пока мы ждали и наблюдали. Именно там я научился вести себя так тихо, что олени приходили на поляну кормиться, даже если я сидел на опушке. И именно там я начал различать оленей, узнавать тех, кто путешествовал вместе, и тех, кто возвращался на следующий год с потомством.
Не могу даже припомнить такого времени, когда я не чувствовал связи с животными – от наблюдения за лисой, играющей с лисятами, до выслеживания дикобраза и освобождения цирковых животных из плена. Но самая удивительная встреча за всю мою жизнь произошла, когда мне было двенадцать лет, а за ней последовал настолько же неприятный и запоминающийся человеческий контакт. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел лосиху, лежащую в зарослях папоротника с новорожденным детенышем. Я знал эту лосиху, видел ее раз или два. Увидев их, я попятился – отец учил меня никогда не приближаться к только что родившей матери и ее детенышам, – но, к моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать детеныша вперед, пока тот не устроился, кожа да кости, у меня на коленях.
Я просидел с лосенком целый час, пока на поляну не вышел самый величественный лось из тех, что мне доводилось видеть. На его голове возвышались колоссальные рога, и он стоял как вкопанный, пока лосиха, а за ней и новорожденный лосенок поднимались на ноги. Затем все трое бесшумно исчезли в лесу позади меня.
Потрясенный, я побежал домой, чтобы рассказать родителям о случившемся, в полной уверенности, что мне не поверят, и обнаружил их сидящими за столом на кухне с незнакомой женщиной. Когда она обернулась, я словно увидел свое отражение в зеркале.
– Люк… – произнес отец. – Это Кира. Твоя настоящая мать.
Отец оказался моим дедом. Женщина, которую я всю жизнь называл мамой, была моей бабушкой. Моя биологическая мать, их единственная дочь, в семнадцать лет попала со своим тогдашним парнем в тюрьму за продажу героина. Через два месяца она узнала, что беременна.
Она рожала меня в местной больнице, прикованная к кровати наручниками.
Было решено, что меня воспитают бабушка с дедушкой. И чтобы мои детские годы прошли без стигмы матери-заключенной, они переехали из Миннесоты в Нью-Гэмпшир, где их никто не знал. Они начали все сначала, а соседям сказали, что я ребенок-подарок на старости лет.
Кира отбыла тюремный срок, но решила отложить воссоединение с семьей и сначала найти работу и обустроиться. Четыре года спустя она работала администратором в отеле в Кливленде и чувствовала себя готовой собрать осколки своей жизни, оставшиеся позади. Включая меня.
Я почти ничего не помню из того дня, кроме того, что мне не хотелось с ней обниматься, а когда она заговорила о Кливленде, встал, вышел из кухни и убежал в лес. Лоси исчезли, но я научился у животных скрываться при необходимости, сливаться с окружающей обстановкой. Поэтому когда дед отправился искать меня, выкрикивая мое имя, то прошел почти вплотную к кусту, где я прятался. Я оставался там, пока не заснул.
На следующее утро я вернулся домой, совершенно окоченевший и мокрый от росы, а Кира-самозванка исчезла. Мои родители, которые за одну ночь превратились в бабушку и дедушку, сидели за столом и ели яичницу. Бабушка протянула мне тарелку с глазуньей из двух яиц и тостом. Мы не упоминали ни о визите матери, ни о том, куда она ушла. Дед сказал, что пока я останусь здесь, и на этом все.
Я задавался вопросом, а не приснилась ли мне эта встреча или встреча с лосенком, а может, и оба события.
После этого наше общение с матерью носило эпизодический характер. На каждое Рождество она присылала пару тапочек, которые всегда оказывались слишком маленького размера. Она приезжала на похороны деда и окончила колледж, а через два года умерла от рака яичников.
Если бы я встретил мать много лет спустя, когда начал жить среди волков, то относился бы к ней иначе. Я бы понял, что она поступила точно так же, как поступает любая волчица: отдала детеныша под защиту старших, чтобы они передали накопленные знания и научили подрастающее поколение всему, что нужно знать. Но тогда, сидя за кухонным столом и завтракая в неловком молчании, я знал лишь одно: еще никогда ни одно животное не солгало мне, в то время как людям я больше не мог доверять.
Есть разные стадии шока.
Первый шок наступает, когда входишь в больничную палату и видишь отца, неподвижного, как труп, подключенного ко множеству аппаратов и мониторов. Когда пытаешься сопоставить эту картину с той, что крутится в голове, возникает полнейшее несоответствие: разве этот человек играл в салочки со стаей волчат? Разве это он стоял передо мной и подстрекал бросить ему вызов?
Затем приходит надежда. Каждый проблеск солнечного света на простынях, каждая заминка в ровных вздохах аппарата искусственного дыхания, каждый трюк усталых глаз заставляют вскакивать с места в полной уверенности, что ты увидел подергивание, трепет, возвращение сознания.
Вот только ничего не происходит.
Следующей стадией накрывает отрицание. Ты ожидаешь, что вот-вот проснешься в своей постели, пытаясь стряхнуть безумные кошмары, которые всегда снятся после текилы. Ведь это и правда смешно, просто цирк какой-то: нянчить беспомощного отца, которого вычеркнул из своей жизни много лет назад. С другой стороны, ты прекрасно понимаешь, что не пил вчера текилу. Что находишься не в своей постели, а в больнице.
Понимание приводит к кататонии, и ты перестаешь воспринимать окружающее, как и пациент на больничной койке. Череда врачей и медсестер, техников и социальных работников проходит через палату, но ты теряешь им счет. Все они обращаются к тебе по имени, и ты понимаешь, что происходящее стало рутиной. Ты перестаешь говорить шепотом – тебе с детства внушали, что выздоравливающим нужен покой, – потому как понимаешь: отец все равно ничего не слышит и ледяная вода, которую ему вливают в левое ухо, тут ни при чем.
Воду вливают для проверки, это лишь один анализ из бесконечной серии определения движений глаз. Как мне объяснили, изменение температуры внутреннего уха должно вызвать рефлекторные движения глаз. У людей, находящихся в сознании, анализ проводят для проверки ушного нерва, повреждение которого может вызывать проблемы с равновесием. У людей, которые находятся без сознания, его проводят для проверки функции ствола мозга.
– Ну и как? – спрашиваю я ординатора из отделения неврологии, которая выполняет анализ. – Хорошие новости или плохие?
– Доктор Сент-Клэр сможет рассказать вам больше, – говорит она, не поднимая взгляда и делая пометки в карте отца.
Она поручает медсестре вытереть насухо лицо и шею отца и уходит. Это пятнадцатая по счету медсестра с тех пор, как я здесь. Ее замысловато заплетенные косы закручены на макушке в прическу, которая заставляет меня задуматься, как она спит по ночам. Медсестру зовут Хэтти. Иногда во время ухода за отцом она напевает госпелы: «Катись низко, моя колесница» и «Я отвезу тебя туда».
– Знаешь, – говорит она, – тебе не мешало бы с ним поговорить.
– Разве он нас слышит?
Хэтти пожимает плечами:
– У врачей разное мнение. Я лично считаю, что тебе нечего терять.
Просто она не знает моего отца. Наш последний разговор закончился далеко не на позитивной ноте; вполне вероятно, что один лишь звук моего голоса вызовет вспышку гнева.
С другой стороны, сейчас меня устроит любая реакция.
Вот уже сутки я живу в этой палате, сплю в кресле, несу стражу. Болят шея и плечи. Ставшие чужими конечности подергиваются, кожа на лице обвисла, как старая резина. Все происходящее кажется ненастоящим – и мое собственное измученное тело, и то, что я снова здесь, и то, что отец лежит в коме в четырех футах от меня. В любую минуту я могу проснуться.
Или – отец.
Я питаюсь кофе и надеждой, заключая с самим собой пари: пока я еще здесь, должен быть шанс на выздоровление. Если врачи продолжают выдумывать новые анализы, значит верят, что отец поправится. Если я продержусь, не заснув, еще пять минут и продолжу не отрываясь смотреть на него, он точно откроет глаза.
В детстве я так боялся живущего в шкафу монстра, что иногда даже начинал задыхаться или покрывался сыпью. И тогда отец велел мне просто вылезти из постели и открыть эту чертову дверь. «Жить в неведении, – сказал он, – в тысячу раз страшнее, чем встретиться лицом к лицу со своим страхом».
Конечно, тогда я был ребенком и храбро распахнул дверцу шкафа. Внутри не оказалось ничего примечательного.
– Мм… – произношу я, когда Хэтти выходит из палаты. – Пап, это я, Эдвард.
Отец не двигается.
– К тебе приходила Кара, – рассказываю я ему. – Она немного пострадала в аварии, но она поправится.
Я решаю не упоминать о том, что наша встреча довела сестру до слез или что я не смог набраться храбрости пойти к ней в палату и попытаться поговорить по душам. А ведь она, похоже, единственный человек в этой деревне, готовый указать на то, что король-то голый или, в моем случае, что роль примерного сына была, ко всеобщему прискорбию, поручена не тому актеру.
Следующим заходом я пробую юмор:
– Знаешь, не нужно было впадать в такие крайности, если ты скучал по мне. Мог бы просто пригласить меня в гости на День благодарения.
Но нам обоим это не кажется смешным.
Дверь снова открывается, и входит доктор Сент-Клэр:
– Как у него дела?
– Я хотел узнать у вас, – отвечаю я.
– Мы пока следим за его состоянием, а оно, похоже, остается без изменений.
Я убеждаю себя, что без изменений – это, наверное, хорошо.
– Вы узнали об этом, налив ему воды в ухо?
– Вообще-то, да, – отвечает доктор. – Тепловая проба с ледяной водой включает вестибулярно-глазной рефлекс. Если оба глаза двигаются к уху с водой, ствол мозга функционирует нормально, а сознание нарушено в легкой степени. Точно так же нистагм – непроизвольные движения глаз – в сторону, противоположную от уха, предполагает присутствие сознание. Но у вашего отца глаза не двигались вообще, а это говорит о серьезных нарушениях варолиева моста и среднего мозга.
Внезапно на меня наваливается усталость от медицинских терминов, от череды специалистов, которые приходят и делают отцу анализы, а он не реагирует.
– Вылезай из кровати и открой эту чертову дверь, – бормочу я себе под нос.
– Вы что-то сказали?
Я заставляю себя встретиться взглядом с доктором Сент-Клэром:
– Он ведь не собирается приходить в себя?
– Ну как вам сказать. Сознание складывается из двух составляющих, – начинает объяснять он, присаживаясь в кресло напротив. – Есть бодрствование, и есть восприятие. Мы с вами сейчас бодрствуем и воспринимаем мир вокруг. Когда человек находится в коме, у него отсутствует и то и другое. После нескольких дней в коме ситуация может развиваться по одному из вероятных путей. Мозг может лишиться всех своих функций – такие случаи мы называем смертью мозга. Очень редко развивается синдром запертого человека, то есть пациент бодрствует и все понимает… но не может двигаться или разговаривать. Либо мозг может перейти в вегетативное состояние, что означает бодрствование без какого-либо осознания себя или окружения. Другими словами, пациент может открывать глаза, спать и просыпаться, но не реагировать на раздражители. За таким изменением либо следует состояние с минимальным уровнем сознания, в котором присутствует бодрствование с краткими проблесками восприятия, либо в конечном итоге возвращается полное сознание. С другой стороны, вегетативное состояние может сохраниться навсегда, и человек никогда не придет в себя.
– То есть вы хотите сказать, что отец может проснуться…
– Но вероятность того, что он придет в сознание, крайне мала.
Вегетативное состояние.
– Почему вы так думаете?
– Шансы против него. У пациентов, перенесших черепно-мозговую травму ствола мозга, как ваш отец, исход редко бывает благоприятным.
Я ожидаю, что слова доктора пронзят меня пулей, ведь он говорит о моем отце. Но прошло так много времени с тех пор, как я позволял себе какие-либо чувства к отцу, что сейчас меня охватывает оцепенение. Я слушаю доктора Сент-Клэра и признаю, что не только ожидал услышать подобное, но и принимаю новости как должное. По иронии судьбы я также понимаю, что благодаря этому лучше всех подхожу, чтобы нести бдение у постели отца.
– И что дальше? – спрашиваю я. – Будем ждать?
– Пока да. Мы продолжим проводить пробы, чтобы сразу же заметить малейшие изменения.
– Но если отец не очнется, он навсегда останется в больнице?
– Нет. Существуют специальные реабилитационные центры и дома инвалидов, где ухаживают за людьми в вегетативном состоянии. Некоторых пациентов, которые заранее выразили желание о прекращении жизнеобеспечения, переводят в хоспис, где им отключают зонды для искусственного питания. Те, кто хотел пожертвовать органы, должны соответствовать протоколу ДОС – донорства после остановки сердца.
Такое чувство, что мы говорим о незнакомом человеке. Но с другой стороны, наверное, так оно и есть. На самом деле я знаю отца примерно так же хорошо, как этот нейрохирург.
Доктор Сент-Клэр встает:
– Мы продолжим наблюдать за ним.
– А мне что сейчас делать?
Он засовывает руки в карманы белого халата:
– Попробуйте немного поспать. Вы ужасно выглядите.
Он выходит из комнаты, и я придвигаю стул к кровати отца. Если бы в восемнадцать лет мне сказали, что я когда-нибудь вернусь в Бересфорд, я бы рассмеялся этому человеку в лицо. Все, что тогда крутилось у меня в голове, – уехать отсюда как можно дальше. В подростковом возрасте я не понимал, что то, от чего стремлюсь избавиться, будет ждать меня на родине, как бы далеко я ни убежал.
Ошибки подобны воспоминаниям, которые складывают на чердаке: старые письма о любви, оставшиеся после неудачных отношений, фотографии умерших родственников, игрушки из детства, по которому вы скучаете. С глаз долой – из сердца вон, но глубоко в душе вы же знаете: они все еще там. И вы также понимаете, что стараетесь избегать их.
О проекте
О подписке