За нашей спиной облако пыли извергается столбом магмы.
После пятнадцати минут молчания я протягиваю оливковую ветвь:
– Я не рассчитывала застать тебя здесь в августе.
– И тем не менее ты здесь, – говорит Уайетт.
Опасаясь, что так мы можем далеко зайти, я замолкаю и снова целиком сосредоточиваюсь на дороге.
Альберто и Джо вроде бы славные.
Однажды я читала статью о разнице в манере мужчин и женщин вести разговор: мужчины предпочитают разговаривать сидя рядом, а женщины – лицом к лицу, чтобы можно было расшифровывать невербальные сигналы. Именно поэтому автор статьи советует поднимать неприятные темы в разговоре с мужем в автомобиле, а не за обеденным столом.
Автор статьи наверняка не ездил с Уайеттом в «лендровере».
Уайетт косится в мою сторону, его запястье балансирует на руле.
– Я извиняюсь, мы что, ведем светскую беседу?
– Просто стараюсь поддержать разговор.
– По приезде сюда ты что-то не выказывала особого желания общаться.
– Мне очень трудно…
– А мне, по-твоему, легко? – перебивает Уайетт, и его слова, точно брошенные ножи, пригвождают меня к сиденью.
Я закрываю глаза:
– Прости.
Даже с закрытыми глазами я чувствую на себе его взгляд. Атмосфера сгущается. Но затем будто кто-то разбивает окно во время пожара. Я снова могу дышать. Уайетт смотрит на дорогу, черты его лица разглаживаются.
– Я здесь в разгар этой адской жары исключительно потому, что семестр закончился в мае, – как ни в чем не бывало говорит он. – Потом был Рамадан, а мне нужно успеть произвести раскопки гробницы перед началом занятий в середине сентября.
Наверняка имеется какая-то дополнительная информация, которой он не хочет со мной делиться. Возможно, все дело в финансировании. Возможно, Уайетт не может добиться его продолжения, не предъявив доказательств, что обнаружил новую гробницу с нетронутым саркофагом.
– Тебе повезло, что не продолжила академическую карьеру, – добавляет он. – Хотя, думаю, быть социальным работником тоже не сахар.
Он говорит это очень мягко; предложение установить перемирие.
– Я не социальный работник. А доула конца жизни, – уточняю я.
– Чего-чего?
– Я забочусь о смертельно больных.
– Получается, твоим клиентам нужно оказаться на смертном одре, чтобы с тобой познакомиться, – замечает Уайетт.
– Можно и так сказать, – смеюсь я. – На самом деле это не столь радикальное изменение карьеры, как мне казалось. Так или иначе, я изучаю смерть с восемнадцати лет.
– Типа того, – посмотрев на меня, соглашается Уайетт.
– Ну а ты? По-прежнему занимаешься «Книгой двух путей»?
– Помнишь тот перевод, которым мы обычно пользовались? – кивает он. – Он был выкинут на обочину в две тысячи семнадцатом году после появления новой публикации. Выходит, имеются две независимые «Книги двух путей», и даже когда заклинания совпадают, в текстах имеются значительные вариации.
Теперь он разговаривает со мной не как с врагом, не как с дезертиром, а как с коллегой. У меня перехватывает дыхание. Я чувствую нечто такое, чего давным-давно не испытывала: щелчок в мозгу, который происходил, когда я слушала блестящую лекцию или разгадывала головоломку в переводе.
– Значит, старый перевод был неправильным.
– Ну, точнее, он не был правильным, – отвечает Уайетт. – Ой! А помнишь, как ты злилась из-за того, что «Тексты пирамид», обнаруженные в саркофагах, никогда не печатались в публикациях «Текстов саркофагов»?
– Злилась – слишком сильно сказано…
– Так вот. Их наконец напечатали. В две тысячи шестом году. Ты их видела?
– Единственное, что я читала в две тысячи шестом году, была книжка «Баю-баюшки, луна», – смеюсь я.
Уайетт пристально смотрит на меня. В салоне «лендровера» снова не хватает воздуха.
– Это ведь детская книжка, да? У тебя есть дети?
– Один ребенок, – мягко поправляю я Уайетта. – Дочь.
– И у нее, предположительно, имеется отец, – не сводя глаз с дороги, замечает Уайетт.
– Да, имеется, – судорожно сглатываю я.
Я смотрю на свои руки, сложенные на колене. И пока нас накрывает тишиной, кручу обручальное кольцо на пальце.
– А я ведь действительно думал о тебе, – бормочет Уайетт. – Задавал себе вопрос: как человек может реально исчезнуть без следа?
Я так много всего хочу ему сказать, должна сказать. Но слова застревают в горле, прячась за страхом. Страхом, что у Уайетта нет времени нянчиться с не очень молодой теткой, желающей узнать, как бы еще могла сложиться ее жизнь. Страхом, что он отправит меня паковать вещи или высмеет. Или – что еще хуже – останется равнодушным. Отнесется ко мне как к любителю. Именно так мы, аспиранты Йельского университета, вели себя с людьми, которые что-то когда-то читали о пирамидах или были одержимы Бренданом Фрейзером в фильме «Мумия»: вежливо, но пренебрежительно.
Ну а что я? Думала ли я об Уайетте? Сказать «нет» – значит покривить душой. Я не страдала по нему; я любила Брайана. Но иногда, когда я спокойно жила, комфортно погрузившись в свою повседневность, образ Уайетта возникал у меня в голове. Например, когда я смотрела, как в Греции, куда мы поехали на мое тридцатилетие, дети сортируют на мощеных улочках черепки. Или когда подводила глаза карандашом и, глядя в зеркало на чуть скошенный уголок, представляла, как Уайетт безуспешно пытается перенести на лавсановую пленку изображение обведенных краской для век глаз супруги номарха.
– А знаешь, я думала о тебе, когда ФБР раскрыло загадку отрезанной головы мумии в Музее изящных искусств Бостона. Помнишь, Дамфрис не мог точно сказать, принадлежит она мумии-мужчине или его жене?
Я прочла об этой истории в «Бостон глоб»: как врачи сделали компьютерную томографию головы мумии и обнаружили повреждение в области рта и челюсти, то есть всего того, что задействовано в процессе еды. Я сразу поняла, откуда подобные повреждения: это так называемая церемония открытия рта, чтобы умершие могли есть и пить в загробном мире. Но поскольку ученые по-прежнему не могли установить, кому именно принадлежала мумия, они попросили ФБР взять ДНК зуба.
– Полагаю, ты и об этом тоже читала. Ведь это был… – продолжает Уайетт, когда я замолкаю.
– Мистер Джехутинахт, – произносим мы в унисон, после чего, не сговариваясь, разражаемся смехом.
Уайетт выглядит здесь очень органично: обгоревший на солнце, с влажными от пота вьющимися волосами. Интересно, а как сложилась бы наша жизнь, если бы мы поменялись местами: если бы я осталась, а он уехал навсегда по срочному вызову? Было бы ему неловко носить костюм-тройку, положенный по дресс-коду в лондонском банке или в правительстве? Но потом я вспоминаю, что Уайетту было суждено стать британским пэром и делать именно то, что положено пэрам. Я представляю, как он играет в поло. Разбирает гору бумаг за письменным столом красного дерева, который старше моей страны. Улыбается жене по имени Пиппа или Араминта, научившейся ездить верхом раньше, чем ходить.
– Ты уже стал маркизом? – выпаливаю я.
– Ох! На самом деле да, – отвечает Уайетт.
– Мне очень жаль. – Насколько я понимаю, новый титул – маркиз – означает, что его отец умер.
– Титул – это полная чепуха! В любом случае я или здесь, или в Нью-Гэмпшире. Я даже не был на церемонии. К превеликому неудовольствию моей матери. – Его губы слегка подергиваются. – Но поскольку ты не взяла себе за труд обращаться ко мне «милорд», когда я был графом, то можешь начинать прямо сейчас.
– Не дождешься. Я скорее откушу себе язык.
– Должен признаться, никогда раньше не слышал о доулах смерти, – ухмыляется Уайетт.
– Это просто другая модель осуществления ухода. Она как бы… более насыщенная, если это о чем-то тебе говорит. В случае традиционного медицинского ухода врач в среднем проводит примерно семь минут с пациентом. Ну а я становлюсь частью семьи – естественно, по желанию клиента. Я приду и буду дежурить у постели больного, хотя и не возьму на себя решение сложных вопросов, находящихся в компетенции медиков и сиделок. Впрочем, в случае необходимости могу хоть пятнадцать раз позвонить в отдел транспортных средств. – Я перебираю в уме свои обязанности, пытаясь посмотреть на них со стороны. – Думаю, я просто даю людям время, когда они больше всего в этом нуждаются.
– А твоя работа не слишком ли депрессивная?
– Если серьезно, то иногда я плачу. Когда я впервые разрыдалась в присутствии клиента, то ужасно себя ругала. Но тем же вечером брат больной позвонил мне, чтобы поблагодарить. Увидев мои слезы, он понял, что его сестра для меня не просто хорошо оплачиваемая работа. Ну да, все это очень печально. Хотя случаются и прекрасные моменты.
– Доказательства? – отрывисто произносит Уайетт, и я с трудом сдерживаю улыбку, ведь именно так обычно говорил нам Дамфрис, когда мы, работая в поле, выдвигали гипотезу, нуждающуюся в подтверждении.
– Как-то раз мне попалась трансгендерная клиентка, и, когда она уже умирала, ее мать сказала: «Я родила сына, а хороню дочь». И сразу после этого моя клиентка скончалась. Словно ей было необходимо услышать именно эти слова, прежде чем отойти в мир иной.
– Ну и какой урок ты тогда извлекла?
Вопрос очень профессиональный, я с трудом прячу улыбку:
– Смерть всех застает врасплох, что, если хорошенько подумать, вроде бы нелепо. Ведь смерть не назовешь неожиданным победителем. Но больше всего меня потрясает именно то, что большинство людей могут оценить, как устроена жизнь, лишь тогда, когда она подходит к концу. Тебе это известно?
– Безусловно, – кивает Уайетт. – Только приступив к возведению своей гробницы, ты начинаешь осознавать, что тебе-то в ней и лежать.
– Жизнь и смерть – всего-навсего две стороны одной медали. – Я внезапно ловлю на себе пристальный взгляд Уайетта. – Что?
– Я просто подумал, что ты, возможно, никогда и не прекращала свои исследования.
Мы проезжаем мимо гигантского указателя «Эль-Минья», абсолютно не сочетающегося со скалами, куда его втиснули подобно надписи «Голливуд» в Лос-Анджелесе. Пока Уайетт пытается отыскать парковку, я с интересом наблюдаю за двумя мужчинами, идущими по улице, взявшись за руки. Впрочем, тут это означает совсем другое, чем в Америке. Здесь это просто свидетельство дружеских отношений. В Египте нетрадиционная сексуальная ориентация находится вне закона.
Уайетт находит место для парковки напротив лавки, где продают мороженое.
– Есть хочешь? – спрашивает Уайетт. – Я угощаю.
Я умираю с голоду, несмотря на завтрак, которым накормил меня Харби. Я подхожу к изящно подернутой инеем стеклянной витрине. Клубничное, шоколадное, апельсиновое, кокосовое мороженое. Я показываю на мороженое с печеньем «Норио» – египетской подделкой «Орео». Уайетт делает вместо меня заказ, арабский легко и непринужденно слетает у него с языка. Округлые низкие звуки и мягкие «эл» делают слова сладкими, как мед.
Уайетт вручает мне рожок с мороженым, и я, внезапно вернувшись на пятнадцать лет в прошлое, оказываюсь в своей крошечной спальне в Диг-Хаусе. Тогда Уайетт, размахивая упаковкой «Норио», прокрадывался ко мне, когда дом засыпал.
– Интересно, а кто это производит? – спрашивала я, разрывая обертку.
– Дареному коню в зубы не смотрят, – отвечал Уайетт, целуя меня. – Сладкое для моей сладкой.
Напрягшись, я попробовала отделить печенье от кремовой прослойки. И, подняв голову, обнаружила, что Уайетт откусывает печенье целиком.
– Кто так делает! – возмутилась я. – Печенье сперва нужно разделить на половинки.
– Кто так сказал? У нас что, теперь есть свое гестапо для печенья? – Уайетт сунул второе печенье целиком в рот.
– Это ненормально, – заявила я. – Ты самый настоящий социопат.
– Да, я ем печенье, как пещерный человек, и шью одежду из шкур убитых мной аспирантов.
– Вряд ли я смогу тебя такого любить, – сказала я.
Он застыл, на лице расплылась улыбка – утро, прогоняющее ночь.
– А ты меня любишь? – спросил он.
Снова вернувшись в настоящее, я обнаруживаю, что Уайетт протягивает мне салфетку:
– У тебя капает мороженое.
– Спасибо, – отвечаю я, заворачивая рожок в салфетку.
– Мне не хватает настоящего «Орео», – признается Уайетт, шагая по улице. – И льда в стакане с выпивкой. И горячей ванны. Проклятье, это так чертовски по-британски, но мне не хватает горячей ванны!
Догнав Уайетта, я иду рядом. А мне не хватает этого, думаю я.
На дверях Службы древностей записка, где говорится, что директор временно недоступен. Это означает, что он или инспектирует места раскопок, или помогает курировать музейные коллекции, или выполняет общую работу по охране культурного наследия, но все же вернется, иншаллах. Впрочем, в записке не указано время возвращения.
– Ну и что теперь? – спрашиваю я.
– Ждем, – отвечает Уайетт.
Он садится на корточках на ступеньки под тенью притолоки, прислонившись спиной к запертой двери, вне досягаемости солнечных лучей. И жестом предлагает мне присаживаться рядом.
Я растерянно тру заднюю часть шеи.
– Уайетт, нет. У тебя еще тысяча дел. Ты не можешь впустую тратить полдня на то, чтобы сидеть здесь до второго пришествия Христа. Мы даже не знаем, вернется этот парень или нет. – Я заставляю себя выдохнуть. Одно дело – попросить Уайетта достать мне разрешение на работу, но совсем другое – тратить его время. – Ты попытался, и у меня нет слов, чтобы выразить свою благодарность. Но…
– Дон… – Он протягивает мне руку, другой заслонив глаза от солнца. Я смотрю вниз, испытывая предательское состояние дежавю. – Помолчи.
Я беру его за руку. Пальцы Уайетта, такие сухие, сильные, до боли знакомые, обхватывают мои, и у меня сжимает грудь. Как можно после пятнадцати лет разлуки с человеком, с которым ты некогда держался за руки, чувствовать, будто след его ладони навеки отпечатался на твоей?
Уайетт тянет меня вниз, и вот мы сидим рядом, плечом к плечу.
– Во-первых… – Уайетт морщится. – Кто говорит «во-первых»? Боже, я, наверное, выгляжу форменным идиотом! – Я прыскаю со смеха, и он качает головой. – Мне действительно нужно сделать тысячу вещей. Но я и так работаю круглыми сутками, и я как-никак директор. Если я решу, что мне нужно днем сделать перерыв, так оно и будет. Во-… – Он колеблется. – Во-вторых, я не считаю это пустой тратой времени. – Он проводит большим пальцем по трещине на тротуаре. – Дон, я твой должник. Без тебя я никогда не нашел бы новой гробницы. И уж можешь мне поверить: если я говорю, что в знак благодарности готов просиживать задницу в центре Эль-Миньи, то это еще не самая большая цена.
Ну а еще один знак благодарности – это то, что он процитировал мои слова в своей диссертации.
– Не сомневаюсь, ты и без меня рано или поздно нашел бы гробницу.
– Ошибаешься. Все началось с дипинто на стене.
Я помню тот день. Воздух был настолько застывшим, что мир, казалось, находился в анабиозе. Мы стояли в тенистом углублении под каменным склоном вади, где нам не следовало находиться. Я осторожно стряхивала пыль с камня, а Уайетт обводил пальцем иератические надписи, переводя те отрывки, которые мог разобрать, включая упоминание гробницы, за сотни лет раскопок так и не найденной на месте археологических изысканий в Дейр-эль-Берше.
Помню, как Уайетт, поймав мою ладонь, сильно, до боли, стиснул ее, а я в ответ так же крепко сжала его руку.
– Я искал эту гробницу с две тысячи третьего по две тысячи тринадцатый год, – объясняет Уайетт. – И абсолютно ничего не нашел. Дамфрис мне не мешал. Думаю, он хотел, чтобы я наконец осознал всю бессмысленность своей затеи. Он практически убедил меня, что, даже если некий Джехутинахт, дальний родственник Джехутихотепа Второго, и впрямь существовал, надписи на камне из-за многочисленных повреждений не позволяют сделать однозначный вывод о том, находится гробница Джехутинахта именно в этом некрополе или где-то еще.
Занятие археологией можно сравнить с выпечкой торта: одни слой кладется на другой, вверху находится последний слой, внизу – первый. И твоя первоочередная задача – установить, что и в какой очередности было положено. Тебя не должно вводить в заблуждение что-то, брошенное в яму, вырытую в старом слое. Во время раскопок ты не ищешь бриллиант – безвозвратно потерянный текст с иероглифами. Нет, ты перелопачиваешь огромные массы грязи. И находишь глиняный черепок. Ты ищешь иголку в стоге сена.
О проекте
О подписке