Вот она идет. Какая она все-таки необыкновенная, моя зимняя девочка, мой маленький подменыш. Вольная, как стайка диких птиц. Летит, куда хочет; миг – и ее уже нет. Невозможно удержать ее дома, невозможно заставить сидеть спокойно. Розетт никогда не была такой, как другие дети; и на других девочек никогда не была похожа. Она похожа на некую силу природы, или на тех галок, что устроились на колокольне и смеются, или на этот неестественный снегопад, или на цветы, которые ветер срывает с ветвей деревьев…
Таким женщинам – таким мамочкам! – как Жолин Дру или Каро Клермон, этого не понять. Они просто представить не могут большего ужаса, чем особенный ребенок в семье. Еще бы: Розетт уже почти шестнадцать, а она все еще не умеет «нормально разговаривать»! Для них одного этого достаточно, чтобы моя дочь казалась им невыносимо тяжкой ношей, жалким, неполноценным существом. Для них она всегда бедняжка Розетт, а я – бедняжка Вианн; но об этом они, разумеется, говорят исключительно у меня за спиной; они уверены, что муж меня практически бросил и мне приходится в одиночку растить несчастную девочку, отец которой самым возмутительным образом вечно отсутствует.
Но ни Каро, ни Жолин понятия не имеют, как Розетт смотрит на меня, когда я вечером перед сном ее целую; как она напевает, лежа в постели, и сама себя убаюкивает; с какой легкостью она может нарисовать любое животное, любую птицу, любое живое существо. Для них она всего лишь маленькая девочка, которая так никогда и не вырастет, не станет взрослой, и это, по их мнению, печальнее всего. Ведь если она никогда не станет взрослой девушкой, то никогда и не влюбится, не выйдет замуж, не получит работу, не переедет в большой город. А раз она никогда не сможет стать взрослой, то так и останется вечным бременем для матери, которая тоже никогда не сможет, например, поехать в кругосветное путешествие, о котором давно мечтала, или выбрать себе какое-нибудь увлекательное хобби, или успешно «социализироваться», став участницей местного женского клуба. Все это будет для нее недоступным, и она останется навечно прикованной к сонному Ланскне-су-Танн, где вряд ли кому-то хотелось бы провести всю свою жизнь.
Однако я не Каро Клермон, и не Жолин Дру, и не Мишель Монтур. А мечту о том, чтобы где-то пустить корни и более не опасаться, что меня опять унесет ветер, я лелеяла всю жизнь. У меня всегда были такие вот маленькие мечты, только на их осуществление я сейчас и надеюсь. Мне всегда хотелось обрести на земле такое место, где посеянные мной семена смогут взойти и вырасти в нечто знакомое и близкое. Дом с висящей в гардеробе одеждой. Стол в знакомых щербинках и порезах, оставленных предыдущими поколениями моей семьи. Старое кресло, хранящее форму моего тела. Может, даже кошка на крылечке.
Видите, я вовсе не требовательна. И мечты эти, безусловно, вполне достижимы. Но стоит мне хотя бы подумать, что на этот раз я, пожалуй, заставила замолчать этот проклятый ветер с его непрерывными требованиями, как он начинает дуть с новой силой. И погода тут же меняется. Умирают друзья. Вырастают и уезжают прочь дети. Уехала даже Анук, мое летнее дитя, и теперь шлет мне коротенькие эсэмэс и звонит по воскресеньям – если, конечно, не забудет позвонить, – а глаза ее радостно вспыхивают при одной лишь мысли о новых местах, новых приключениях. Как странно. Ведь именно Анук всегда больше всех хотела где-нибудь по-настоящему поселиться и прожить там долго-долго. Как же сильно теперь изменилась ее орбита! Теперь она следует за его звездой. Это было неизбежно, я понимаю, но порой во мне все же вспыхивает некое темное желание…
А вот с Розетт все будет иначе. Розетт моя. Особенный ребенок, как выражается Каро Клермон и произносит это с невероятно жалостливым выражением лица, абсолютно противоречащим тому неподдельному отвращению, которое она к Розетт испытывает. Какое это, должно быть, тяжкое бремя для матери, думает Каролин. Дочь, которая никогда не станет взрослой, никогда не сможет стать хотя бы нормальной. Ей невдомек, что именно по этой причине Розетт так дорога мне.
Кошка пересекла твою тропинку в снегу и замяукала. Дул Хуракан[3].
Нет. Не желаю я это вспоминать! Не желаю вспоминать ту зиму, и ту кошку в снегу, и ту золоченую клетку, и круг из песка. Я сделала именно то, что сделать было необходимо, мама. Я поступила так, как поступают все матери. И никаких сожалений не испытываю. Мое дитя в безопасности. И это единственное, что имеет значение.
Я проверяю, нет ли на мобильнике сообщений. Я привыкла всегда носить его с собой после того, как Анук снова перебралась в Париж. Иногда она присылает мне какую-нибудь фотографию – крошечное окошечко в ее теперешнюю жизнь – и несколько сопроводительных слов. Например: Обворожительный голубоглазый пес хаски у входа в метро! Или: Новое кафе-мороженое на Ке-дез-Орфевр! Это помогает мне не забывать о том, что я в любое время могу с ней поговорить, в любое время могу услышать ее голос, но я стараюсь не быть излишне требовательной, стараюсь не показывать, как сильно тревожусь о ней, с каким нетерпением жду ее звонков. Наши телефонные разговоры всегда очень легкие и веселые: я рассказываю ей о своих покупателях, а она мне – о том, что интересного повидала. Жан-Лу учится в Сорбонне; Анук тоже могла бы учиться, но вместо этого работает в кинотеатре-мультиплексе. Они живут вместе в съемной однокомнатной квартирке в 10-м arrondissement[4]. Я прекрасно представляю подобное жилье: старое здание с отсыревшими стенами и тараканами в туалете, очень похожее на те дешевые гостиницы, в которых мы останавливались, когда Анук была маленькая. Она могла бы остаться здесь и работать со мной в нашей chocolaterie. Но она предпочла Париж – это Анук-то, которой всегда хотелось жить именно в таком месте, как Ланскне!
Я возвращаюсь на кухню. На листе бумаги для выпечки остывают mendiants, маленькие шоколадные диски, украшенные кусочками засахаренных фруктов, мелко порубленным миндалем, фисташками, сухими розовыми лепестками и кусочками золоченой фольги. Mendiants всегда были моим любимым лакомством, и готовить их настолько просто, что справится даже ребенок: Анук в пять лет делала это совершенно самостоятельно. Маринованная вишенка – вот и нос, ломтик лимона – вот и смеющийся рот. У Анук даже mendiants всегда улыбались.
Вот у Розетт они получаются куда более сложными, какими-то почти византийскими: маленькие кусочки цукатов она выкладывает прихотливыми спиралями. Примерно так же она играет со своими пуговицами, то выстраивает их в ряд вдоль плинтуса, то создает на полу прихотливый орнамент из петель, напоминающий следы зверя. Это лишь часть того, каким видится ей этот мир, как она пытается изобразить его невероятную сложность. Каро может, конечно, сколько угодно толковать с умным видом о неких нарушениях «обсессивно-компульсивного характера», свойственных детям, которых она так любит называть особенными, но никаких нарушений психики у Розетт нет. И эти рисунки – как и вообще всякие знаки – очень для нее важны.
Интересно, куда это она сегодня прямо с утра направилась, такая тихая, целеустремленная? На улице все еще очень холодно; голубое небо выглядит абсолютно твердым; кажется, что оно буквально звенит от морозного ветра, дующего из русских степей. Розетт любит играть на берегу Танн или в соседних с Маро[5] полях, но больше всего ей нравится лес, что тянется вдоль фермерских угодий Нарсиса; в этот лес доступ имеет только она одна, не рискуя навлечь на себя гнев владельца.
Нарсис – хозяин того цветочного магазина, что напротив нашей chocolaterie, и один из главных поставщиков свежих овощей и фруктов на рынки и в магазины деревень, раскиданных по берегам Танн. Розетт он просто обожает, но проявляет свою любовь несколько ворчливо, даже свирепо. Уже лет тридцать, как Нарсис овдовел, и к Розетт относится как к своей приемной внучке. Хотя с другими он обычно весьма суров, а то и груб. Но с Розетт он невероятно снисходителен: любит рассказывать ей всякие истории, учит разным песням – и она с энтузиазмом ему подпевает, хотя и без слов.
«Мой земляничный воришка» – так он ее называет. «Моя маленькая птичка с тайным голосом».
Что ж, сегодня эта «маленькая птичка» куда-то упорхнула, привлеченная неожиданно выпавшим снегом. Этот снег, конечно, скоро растает, но пока что поля покрыты белым покрывалом, а ведь персиковые деревья уже в цвету. Интересно, думаю я, что скажет Нарсис, ведь такой поздний снегопад – просто проклятие для фруктовых деревьев и зазеленевших злаков. Наверное, из-за снега он и магазин свой до сих пор не открыл, хотя суббота – лучший день для торговли цветами. Уже половина двенадцатого, и даже те прихожане, что слегка задержались в церкви после мессы, спешат домой, к семье; их «воскресные» куртки, пальто, береты и шляпы щедро усыпаны белыми пушистыми хлопьями. Даже Рейно, наверное, уже собрался вернуться в свой маленький домик на улице Вольных Горожан, да и булочная Пуату на нашей площади вот-вот закроется на обед. Небо сегодня какое-то странное – голубое, безоблачное и твердое, как камень. Однако снег все идет и идет, и пушистые снежинки летят по ветру, как пух чертополоха. Моя мать наверняка сказала бы, что это некий знак.
А по-моему, нечто иное.
Это случилось накануне вечером, отец мой. А утром его нашли. Он не пришел, чтобы открыть свой магазин – по воскресеньям он всегда сам его открывает, – и его помощница, та девушка, что в будни там всем заправляет, встревожилась и решила сходить к нему домой. Там она его и обнаружила – он сидел в кресле на крыльце, глаза открыты, а сам холодный, как могила. Ему, конечно, было уже под восемьдесят, но столь неожиданная смерть всегда воспринимается как гром небесный даже теми, для кого не должна бы стать ни потрясением, ни поводом для скорби.
Пожалуй, самому-то Нарсису все равно, стану я о нем горевать или нет. Он никогда прилежным прихожанином не был и никогда не скрывал, что с презрением относится и ко мне, и ко всему тому, за что я стою. А вот его дочь Мишель Монтур – прихожанка весьма прилежная и каждое воскресенье посещает мою церковь вместе с мужем, его тоже зовут Мишель, хотя живут они далеко, на той стороне Ажена. Со мной они всегда разговаривают очень вежливо и уважительно, но не могу сказать, что эти люди мне так уж приятны. Она из тех женщин, которых Арманда Вуазен называла «библейскими потаскушками»: в церкви сплошные улыбки и любезности, но с теми, кого считает ниже себя, холодна и сурова.
Мишель Монтур – девелопер, он занимается земельной собственностью и ездит на внедорожнике, которому, похоже, вне дороги и ездить-то никогда не доводилось. Оба супруга очень любят деньги; подозреваю, что именно по этой причине два года назад они вдруг возникли в жизни Нарсиса и стали к нему как-то цепко внимательны. А до этого Нарсис, по-моему, с ними вообще не виделся; он и не упоминал ни разу, что у него дочь есть. И хотя в течение последних двух лет Мишель каждое воскресенье после мессы его навещала, преувеличенно беспокоилась о его здоровье и покупала ему шоколад, я все же сомневаюсь, что Нарсис поверил этой, столь внезапно пробудившейся, дочерней привязанности. Меня он, может, и недолюбливал, но в целом о людях судил весьма здраво. Он вообще был человеком довольно суровым и строгим, но обладал каким-то удивительным чувством юмора, чуть суховатым, пожалуй. Особенно часто это проявлялось, когда он имел дело с речным народом или с обитателями Маро – то есть с иммигрантами или бродягами, которым он, кстати, всегда позволял бесплатно селиться на принадлежащей ему земле да еще и работой обеспечивал. А его отношения с дочерью и зятем были суховато-сердечными, не более. И никаких иллюзий на их счет он никогда не питал. Было ясно, что эту женщину интересуют исключительно отцовские деньги.
Я подозреваю, что как только эти «Мишель-и-Мишель» унаследуют деньги и земли Нарсиса, их интерес к Ланскне сразу же и угаснет. Ведь даже те «друзья», которых они здесь завели, являются для них всего лишь полезными знакомыми. А их религиозное рвение и попытки стать самыми активными моими прихожанами – как и визиты Мишель в шоколадную лавку – это всего лишь способ создать себе в Ланскне соответствующую репутацию. Ведь Нарсис ясно дал понять: он хотел бы, чтобы о его ферме и впредь заботились, а его цветочный магазин по-прежнему был неотъемлемой частью нашего маленького сообщества. Но теперь, когда Нарсиса больше нет, отпала и необходимость притворяться. Значит, его землю распродадут по кускам, цветочный магазин сдадут в аренду, а ферму уничтожат. Да, конечно, так и будет. Труды всей его жизни пойдут прахом, причем так быстро, что и один урожай созреть не успеет.
Так, во всяком случае, мне казалось раньше. Но знаешь, отец мой, Нарсис меня удивил. Из всех тех, кого он мог бы попросить стать его душеприказчиками – из всех своих друзей, соседей и родственников, – он почему-то выбрал на эту роль меня, что вызвало нескрываемое раздражение у Мишель и Мишеля Монтур, которые наверняка считали, что наследство уже практически у них в кармане. Однако деталей завещания не знал даже я, душеприказчик Нарсиса; оно было зачитано лишь сегодня в Ажене сразу после похорон. Это были очень простые и тихие похороны; собственно, все произошло в крематории при соблюдении того минимума церковных обрядов, какой позволяла столь краткая заупокойная служба. Так хотел сам старик, о чем с неодобрением сообщила всем Мишель Монтур. Она-то, конечно, предпочла бы более соответствующие ее «статусу» пышные продолжительные похороны, когда есть возможность и новую шляпку продемонстрировать, и глаза платочком промокнуть. Так что ее «друзья» – Клермоны, Дру – столь светской церемонией пренебрегли, и почтить память усопшего пришли только друзья Нарсиса, речные люди и обитатели Маро.
Этих людей я у себя в церкви даже по воскресеньям никогда не вижу; речные мужчины заплетают волосы в косы, а тела их сплошь покрыты татуировками. Многие мужчины из Маро по-прежнему носят длинные восточные рубахи, которые называются «курта», а женщины – хиджабы. Разумеется, были там и Вианн с Розетт, обе в чем-то светлом, ярком, словно демонстрируя презрение самой смерти.
А вот Ру не пришел. Он избегает появляться в городке, предпочитая Маро. Он и судно свое пришвартовал возле старых дубилен; это место всегда служило местом сбора речных людей; там, на берегу Танн, они жгут костры и готовят себе еду в чугунных котелках. Одно время я страшно противился появлению у нас этих вечных бродяг. Теперь же я со стыдом вспоминаю того человека, каким был тогда. А Ру этого до сих пор не забыл и старается держаться от меня подальше. Если бы не Вианн и Розетт, он бы, по-моему, давно уже покинул эти места. У него никогда не было настоящего дома, и ни в одном из мест он надолго не оставался. Хотя Нарсиса он, безусловно, любил. Да и Нарсис очень хорошо к нему относился, дал ему и работу, и кров, когда больше никто в Ланскне этого делать не пожелал, а потому меня очень удивило, когда Ру на похоронах Нарсиса даже не появился.
О проекте
О подписке