Чтобы иметь хорошего врага, выбери друга – он знает, куда нанести удар.
Диана де Пуатье
Джаппо Меркатто никогда не рассказывал, откуда у него взялся такой хороший меч, но пользоваться им он умел. И умение свое, поскольку сын был младшим ребенком, да к тому же болезненным, передавал едва успевшей подрасти дочери Монцкарро – это имя она получила в честь матери отца, названной так в те времена, когда семья еще претендовала на знатность. Собственной ее матери оно не нравилось, но, дав жизнь Бенне, та умерла, и значения это уже не имело.
В Стирии тогда царил мир – такая же редкость, как золото. По весне Монца спешила вслед за отцом, вспахивавшим поле плугом, выбирала из распаханной земли камни и забрасывала их в лес. По осени она спешила вслед за отцом, взмахивавшим начищенной до блеска косой, и складывала сжатые колосья в снопы.
– Монца, – говорил он, улыбаясь, – что бы я без тебя делал?
Она помогала ему молотить и сеять, колоть дрова и таскать воду. Готовила, стирала, мыла, убирала, доила козу. Руки от работы вечно были в мозолях. Брат тоже пытался помогать, но от него, маленького и больного, толку было немного. Трудно им жилось в те времена, зато счастливо.
Когда Монце стукнуло четырнадцать, Джаппо Меркатто подхватил лихорадку. Начал кашлять, обливаться потом и таять на глазах. Как-то вечером он поймал Монцу за руку и сказал, глядя на нее блестящими от жара глазами:
– Завтра распаши верхнее поле, не то пшеница не успеет взойти. Посей, что сможешь. – Потом погладил ее по щеке. – Несправедливо, что все свалится на тебя, но брат твой еще так мал. Присматривай за ним.
И умер.
Бенна плакал, но у Монцы глаза оставались сухими. Она думала о семенах, которые нужно посеять, и о том, как лучше это сделать. Брат боялся в ту ночь спать один, поэтому они легли вдвоем в ее узкую кровать и искали утешения друг у друга. Ибо больше у них теперь никого не было.
Утром, еще затемно, Монца вынесла тело отца из дома в лес и сбросила в реку. Не потому, что не было любви в ее сердце, а потому, что не было у нее времени его хоронить.
На рассвете она уже распахивала верхнее поле.
Первое, в чем убедился Трясучка, пока корабль медленно подходил к пристани, – никакого обещанного тепла тут не было и в помине. Говорили, будто в Стирии всегда светит солнце. В море можно мыться круглый год. Предложи ему кто сейчас такую ванну, Трясучка остался бы грязным. И не удержался бы, поди, от крепкого словца. В сером небе над Талином громоздились тучи, с моря задувал холодный ветер, то и дело принимался моросить дождь, и это напоминало о доме. Не самым приятным образом. Тем не менее Трясучка решил смотреть на солнечную сторону дела. Ну, выдался дерьмовый денек. Где не бывает?..
Впрочем, берег, который он разглядывал, покуда моряки суетились, швартуя судно, тоже своим видом не радовал. Куда ни глянь – осклизлые булыжные мостовые, кирпичные домишки с узкими оконцами, просевшими крышами, облезшей штукатуркой и выцветшей краской, стоящие друг к другу впритык. Сизые от соли, зеленые от мха, черные от плесени. Стены понизу были сплошь заклеены большими листами бумаги, налепленными вкривь и вкось, местами оборванными, трепыхавшимися под порывами ветра. На бумагах виднелись какие-то лица и буквы. Объявления, видать, но в чтении Трясучка был не силен. Особенно по-стирийски. Для его целей хватало и умения говорить на этом языке.
Народу в порту было видимо-невидимо, но мало кто выглядел счастливым. Или здоровым. Или богатым. А еще там попахивало. Верней сказать, прямо-таки воняло: гниющей рыбой, дохлятиной, угольным дымом и отхожими местами – всем сразу. И, представив это место в качестве дома для того великого нового человека, которым он собирался стать, Трясучка вынужден был признать, что малость – да и не малость вовсе – разочарован. На миг мелькнула даже мысль отдать все оставшиеся деньги и уплыть с ближайшим судном обратно на Север. Но Трясучка ее прогнал. Он жил войной, вел людей на смерть, убивал и чего только ни делал плохого. Теперь же решил исправиться. Начать новую, достойную жизнь, и здесь было то самое место, где он решил ее начать.
– Что ж, – он бодро кивнул ближайшему моряку, – пойду-ка я, пожалуй.
Ответом было лишь невнятное ворчание. Но брат когда-то говорил Трясучке, что человека делает то, что он отдает, а не то, что получает. Поэтому он улыбнулся, словно услышал веселое дружеское напутствие, и зашагал по громыхающим сходням вниз, в свою прекрасную новую жизнь в Стирии.
Не успел он сделать и дюжины шагов, глазея то на высокие дома с одной стороны, то на раскачивающиеся мачты с другой, как его пихнули, отталкивая с дороги.
– Мои извинения, – сказал, как приличный человек, Трясучка по-стирийски. – Не заметил тебя, друг.
Толкнувший пошел себе дальше, даже не оглянувшись. Это несколько задело гордость Трясучки, которая еще имелась у него в избытке – единственное наследство, оставшееся от отца. Семь лет он провел, воюя, дерясь, ночуя на одном одеяле на снегу, питаясь дерьмовой едой, слушая не менее дерьмовое пение, и приехал сюда не для того, чтобы его отталкивали с дороги.
Однако быть ублюдком – одновременно и преступление, и наказание. «Плюнь ты на это», – сказал бы брат. И сам Трясучка намерен был смотреть на солнечную сторону. Поэтому он выбрался из доков и зашагал по широкой дороге в город. Миновал стайку попрошаек, сидевших на одеялах, выставив напоказ культи и язвы. Пересек площадь, где стояла здоровенная статуя хмурого мужчины, указующего рукой в никуда. Кто бы это мог быть, Трясучка понятия не имел, но вид у него был чертовски самодовольный. Тут донесся откуда-то запах стряпни, и кишки у Трясучки заурчали, веля подойти к жестяному ящику, где горел огонь, над которым жарилось нанизанное на металлические прутки мясо.
– Один, – сказал Трясучка, ткнув в пруток пальцем. Казалось, все и так понятно, поэтому он тем и ограничился. Меньше слов – меньше возможности ошибиться.
Когда же продавец назвал цену, он и вовсе чуть не проглотил язык. На Севере за эти деньги ему дали бы целую овцу. А то и парочку. Мясо оказалось наполовину жиром, наполовину хрящами. Вкус – куда хуже запаха. Но это Трясучку уже не удивило. Похоже, здесь, в Стирии, далеко не все было таким, как рассказывали.
Когда он начал есть, снова заморосил дождь. Не грозовой ливень, конечно, над которыми Трясучка смеялся на Севере. Но упорный достаточно, чтобы подпортить настроение и заставить задуматься, где, черт возьми, приклонить нынче ночью голову. С крыш на мостовую потекла по дырявым желобам вода, закапала с замшелых карнизов на головы прохожим, заставляя их ежиться и браниться. Улица тем временем вывела Трясучку из скопления домов на широкий речной берег, весь отделанный камнем. Там он сбавил шаг, размышляя, в какую сторону двинуться.
Городу, куда ни глянь, не было конца: вверх и вниз по течению – мосты, на другом берегу – дома, еще выше, чем на этом. Крыши, башни, купола, призрачно-серые в дождевой завесе, уходили в необозримую даль, исчезая в тумане. Хлопали на ветру рваные листы бумаги, тоже все измалеванные рядами букв и яркими разноцветными рисунками. Кое-где буквы были в рост человека. Трясучка принялся разглядывать их, надеясь уловить смысл.
Тут его толкнули снова, чье-то плечо прошлось по ребрам. На сей раз Трясучка взревел и мгновенно развернулся, сжав в кулаке мясной пруток, как клинок.
И сделал глубокий вдох. Разве не позволил он уйти свободно Девяти Смертям? То утро ему помнилось, словно оно было вчера. Снег за окнами, нож в руке, стук, с которым этот нож упал на пол, когда он разжал пальцы. Он позволил жить человеку, который убил его брата, отринул месть – все для того только, чтобы стать лучше. Уйти от крови.
Уйти от плеча нахального человека из толпы – невелик подвиг. Петь не о чем.
Трясучка выдавил улыбку и пошел в другую сторону, на мост. Из-за такой чепухи, как толчок плечом, можно целый день яриться, а ему не хотелось портить начало новой жизни, не успела та толком и начаться. Вдоль перил на мосту, пуча глаза на воду, стояли статуи – чудища из белого камня, усеянного птичьим пометом. Людей там тоже хватало. Они текли мимо, как одна река над другой. Всех видов и мастей. Так много, что он почувствовал себя никем среди них. Как тут не получить пару-тройку толчков плечом…
Его руки коснулось что-то. И Трясучка, не успев понять даже, что делает, схватил кого-то за глотку, опрокинул спиной на перила – в двенадцати шагах над пенящейся водой – и придушил слегка, как цыпленка.
– Бить меня, скотина? – прорычал он на северном наречии. – Глаза выколю!
В руках у него оказался какой-то хиляк, насмерть перепуганный, не меньше, чем на голову ниже Трясучки и вдвое легче. Как только красная пелена перед глазами растаяла, Трясучка сообразил, что этот несчастный его едва задел. Без всякого злого умысла. И как же в таком случае прощать настоящие обиды, если теряешь голову из-за пустяка? Он всегда был себе худшим врагом.
– Прости, друг, – сказал Трясучка по-стирийски, раскаиваясь всем сердцем. Снял бедолагу с перил, поставил на ноги, расправил неловкой рукою его куртку. – Правда, прости. Маленькая… как это, по-вашему… ошибка вышла. Хочешь?..
И протянул ему пруток, на котором еще оставался кусочек жирного мяса. Хиляк выпучил глаза. Трясучка помрачнел. Не хочет, проклятье… Он и сам-то этого мяса уже не хотел.
– Прости…
Хиляк развернулся и ринулся в толпу. Оглянулся испуганно через плечо, словно вырвался из рук опасного безумца. Может, так оно и было. Трясучка хмуро посмотрел на пенящуюся внизу бурую воду. Точь-в-точь такую, надо сказать, как у них на Севере.
Похоже, стать хорошим человеком было делом посложней, чем казалось.
Открыв глаза, она увидела кости.
Длинные и короткие, толстые и тонкие, белые, желтые, коричневые, покрывавшие облезлую стену от пола до потолка. Сотни костей. Образующих узоры – мозаику, выложенную сумасшедшим.
Она перевела глаза, воспаленные, со слипшимися ресницами, в другую сторону, на огонек, весело пляшущий в закопченном очаге. С полки над ним ей улыбнулись безглазые черепа, искусно составленные друг на друга в три ряда.
Кости, стало быть, человеческие. Монцу прошиб холодный пот.
Она попыталась сесть. Ощущение тупой одеревенелости во всем теле сменилось болью так внезапно, что ее затошнило. Темная комната накренилась и поплыла. Монцу что-то крепко удерживало на ее твердом ложе. Но в голове стоял вязкий туман, и вспомнить, где она и как сюда попала, ей не удавалось.
Повернув голову, она увидела стол. На столе – металлический поднос. На подносе – аккуратно разложенные инструменты. Щипцы, пинцеты, иглы, ножницы. Маленькая, но острая с виду пила. Дюжина ножей, не меньше, всех видов и размеров. Глаза ее расширились, взгляд обежал полированные лезвия – прямые, кривые, зазубренные, поблескивавшие в свете очага холодно и безжалостно. Инструменты хирурга?
Или палача?
– Бенна?
Вместо голоса раздался невнятный хрип. Язык, горло, ноздри, внутренности казались чувствительными, как лишенная кожи плоть. Монца снова попыталась сесть, но смогла только слегка приподнять голову. Даже это ничтожное движение вызвало острую боль в шее и плече, отдалось сильной коликой в ребрах, правой руке и ногах. Вслед за болью явился страх, от страха стало еще больнее. Дыхание участилось, воспаленные ноздри судорожно раздулись.
Шлеп, шлеп.
Монца замерла, прислушиваясь. От тишины закололо в ушах.
Скрежет – повернулся ключ в замке.
Съежившись, с бешено колотящейся в висках кровью, терзаемая болью в каждом суставе и каждой мышце, она прикусила язык, чтобы не закричать.
Скрип – открылась дверь. Стук – закрылась. Раздались шаги – чуть слышные, но горло у нее сдавило страхом. На пол упала тень – кого-то огромного, горбатого, жуткого. Взгляд Монцы беспомощно заметался по углам. Ничего не сделаешь, остается только ждать… худшего.
В дверном проеме появился человек, прошел мимо нее к высокому шкафу. Мужчина – всего лишь среднего роста на самом деле, с короткими светлыми волосами. Горбатой тень его казалась из-за холщового мешка на плече. Фальшиво напевая что-то себе под нос, он принялся освобождать мешок, каждый вынутый предмет ставя бережно на соответствующую полку и вертя его так и сяк, чтобы добиться нужного положения.
Если хозяин этого странного места и был чудовищем, то весьма дотошным, ценящим мелкие детали.
Бесшумно прикрыв дверцы, он аккуратно свернул пустой мешок и сунул его под шкаф. Снял куртку, повесил на крюк, отряхнул с нее рукою какой-то мусор, повернулся и застыл, обратив к Монце бледное худое лицо, не старое еще, но изрезанное глубокими морщинами, с выпирающими скулами, с темными кругами под глазами, в которых мелькнуло изумление.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Потом его бледные губы искривила неприятная улыбочка.
– Очнулась?
– Ты кто? – вырвался из пересохшего горла Монцы испуганный шепот.
– Мое имя значения не имеет, – ответил он с едва заметным союзным акцентом. – Достаточно сказать, что я занимаюсь естественными науками.
– Лекарь?
– Среди прочего. Как ты могла уже заметить, главная моя страсть – кости. Поэтому я весьма доволен тем, что ты… мне встретилась. – Он снова улыбнулся – улыбкой черепа, не затронувшей глаз.
– Как я… – Монце, говоря, приходилось сражаться с челюстью, неповоротливой, как ржавая петля. Чувство было такое, что рот забит дерьмом. И вкус в нем – ничуть не лучше. – Как я к тебе попала?
– Для работы мне нужны трупы. Порой я нахожу их там, где нашел тебя. Но живые еще ни разу не попадались. Я бы сказал, тебе неслыханно повезло. – Он призадумался на миг. – Повезло бы еще больше, конечно, если бы ты вообще не падала, но… поскольку упала…
– Где мой брат? Где Бенна?
– Бенна?
И тут она вспомнила все разом. Кровь, сочащуюся меж скрюченных пальцев брата. Клинок, пронзающий его грудь. Собственную беспомощность. Белое лицо Бенны, вымазанное кровью.
Издав каркающий вопль, Монца рванулась со своего ложа, выгнулась, задергалась. В руках и ногах вспыхнула нестерпимая боль, от которой вновь затошнило. Но подняться не удалось – что-то ее по-прежнему удерживало. Хозяин, с пустым и белым, как чистый лист бумаги, лицом, молча наблюдал за тщетными усилиями Монцы. И, сдавшись, перестав дергаться, она застонала от боли, которая все сильней сдавливала огромными тисками тело.
– Гнев ничему не помогает.
В ответ Монца смогла лишь захрипеть, с трудом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы.
– Думаю, тебе сейчас немножко больно. – Он выдвинул из шкафа ящик, вынул оттуда трубку с почерневшей чашечкой. – Я бы на твоем месте привыкал. – Нагнулся, выловил щипцами из очага уголек. – Боюсь, отныне боль станет твоим постоянным спутником.
Перед глазами у нее замаячил обгрызанный мундштук. Монце вспомнились не раз виденные курильщики хаски – неподвижные, словно трупы, высохшие, как шелуха, безразличные ко всему, кроме очередной трубки. Хаска – последнее милосердие. Для слабаков. Для трусов.
Хозяин подбодрил ее своей мертвецкой улыбкой.
– Это поможет.
Такая боль любого сделает трусом.
Легкие обожгло дымом, ноющие ребра содрогнулись, кашель сотряс все тело до кончиков пальцев ног. Монца застонала, сморщилась, задергалась на постели снова, но уже слабее. Кашлянув еще раз, обмякла. Боль утратила остроту. Страх утратил остроту. Они начали таять. Стало мягко, тепло, уютно. Кто-то испустил долгий, хриплый стон. Возможно, она сама. По лицу, щекоча, скатилась слезинка.
– Еще?
На этот раз ей удалось задержать жгучий дым в груди и выдохнуть его тонкой струйкой. Дыхание замедлилось, шум прибоя в голове сменился тихим плеском.
– Еще?
Его голос омыл ее, как теплая волна – берег. Кости на стене расплылись, окруженные радужным сиянием. Угли в очаге заискрились, обратившись в драгоценные каменья. От боли осталось лишь воспоминание, которое не имело значения. Значение утратило все. Взгляд лениво поблуждал по сторонам, потом, столь же лениво, глаза закрылись. Под веками заплясали мозаичные узоры. Монца поплыла по теплому морю, сладкому, как мед…
– Снова с нами? – Над ней нависло белое, как флаг капитулянта, лицо с размытыми чертами. – Я уже беспокоился, признаться. Не думал, что ты вообще очнешься, но раз уж очнулась, обидно будет, если…
– Бенна?
В голове по-прежнему стоял туман. Монца собралась было спустить ногу с кровати, но пронзившая лодыжку боль мгновенно вернула ее к действительности. Лицо исказилось страдальческой гримасой.
– Все еще болит? Ничего, сейчас я тебя порадую. – Он потер руки. – Швы уже сняты.
– Долго я была без сознания?
– Несколько часов.
– А… до этого?
– Больше трех месяцев. – Она вытаращила глаза. – Всю осень и начало зимы. Скоро новый год. Прекрасное время для новых начинаний. То, что ты вообще пришла в себя, – уже чудо. Твои раны… ну, думается мне, моей работой ты останешься довольна. Что умею, то умею.
Он вытащил из-под скамьи засаленную подушку и подсунул ей под голову, обращаясь с Монцей столь же небрежно, как мясник с куском мяса. Теперь, с приподнятой головой, она могла посмотреть на свое тело. Выбора не было, пришлось смотреть на бугристую выпуклость под грубым серым одеялом, перехваченную поверх груди, бедер и лодыжек тремя кожаными ремнями.
– Ремни – для того, чтобы защитить тебя же. От падения со скамьи, пока спишь. – Он вдруг издал кудахтающий смешок. – Не хотелось бы, чтобы ты себе что-нибудь сломала, правда? Ха… ха!
Отвязав ремни, он взялся двумя пальцами за край одеяла. Монца смотрела, отчаянно желая увидеть и отчаянно этого страшась.
Он сдернул одеяло, как балаганщик, показывающий главный приз.
Глазам ее открылось тело, которое она не узнала: голое, изможденное, с выпирающими из-под кожи костями, сплошь усеянное черными, фиолетовыми, желтыми пятнами огромных синяков. Глаза заметались по безобразной плоти, делаясь все шире, покуда Монца силилась осознать увиденное. Помимо синяков, тело покрывали еще и красные рубцы, воспаленные, с розовой полоской молодой кожи посередине, окаймленные темными точками от снятых швов. Только на груди вдоль ребер их было четыре. Остальных – на бедрах, ляжках, левой ступне и правой руке – было не сосчитать.
О проекте
О подписке