Мария думает, что уже знает ответ, и на душе темно от этого знания. В тумане голос её звучит тяжело и глухо, как мог бы звучать под высоким каменным сводом, повторяясь и повторяясь вместе с эхом.
Бадб молчит. Мария озирается, ищет спутницу, шарит в тумане ладонью. Неужели она предала меня? Неужели завела мёртвым тварям на поживу и бросила? Неужели всё это ловушка? И Бригитта – тоже?!
Она оборачивается, и Бадб стоит прямо перед ней, смотрит в лицо глазами-бусинками, тусклыми, не отражающими света. Марии едва хватает сил, чтоб не отпрянуть с именем Господа на устах.
– На изломе года бойся не мёртвых, – каркает ведьма, меж тонких белых губ мелькает чёрный язык, – бойся тех, кто никогда не жил.
– Куда мы идём? – пересилив страх, Мария хватает женщину-птицу за плечи, и вместо грубой ткани под пальцами скользят жёсткие перья. – Откуда мы должны будем вернуться?
Бадб медленно, словно через силу, качает головой. Вся она – печаль, отчаяние и любовь.
Она говорит:
– Доверься мне, Мария.
И:
– Иди за мной, Мария.
И:
– Спаси мою дочь, Мария.
И Мария верит. Идёт в густой туман, в холодную самайновую темноту за мёртвой ведьмой. Ей только и остаётся, что украдкой крошить пироги души на землю, отмечать тропу сквозь безвременье и надеяться отыскать по ней путь обратно.
Иголочки тиса шелестят под моей ладонью, а ягоды, стоит их задеть, каплями крови скатываются под ноги. Матушка маячит впереди, ведёт меня и ведёт, дальше от города, в лес, к озёрам, к старым камням и старым могилам.
Мне бы крикнуть «Постой!», мне б окликнуть её, дотянуться до неё, да не осмеливаюсь, не решаюсь связать её звучанием живого имени. Иду и иду в темноту, земля проседает под каблучками, мох мягчайшим ковром пружинит под ногами. Дальше и дальше, к холмам и вересковым пустошам, за тенью, чьи глаза мерцают, как луны в прорехах туч.
Фонарь я бросила ещё в пригороде, и теперь двумя руками прижимаю пирог души к груди. Почему матушка не остановится, не заберёт подношение, не преломит со мной хлеб, не вернётся по моим следам? Почему ведёт дальше и дальше?
Туман оседает к корням кряжистых деревьев, нежно обнимает ноги, но поднимается не выше щиколоток. Стыло, стыло и жутко. Едва заметно блестит паутина – тонкие нити, унизанные каплями, даже в темноте – слишком тёмными, чтобы быть всего лишь росой. Распущенные пряди то и дело цепляются за низкие разлапистые ветки, натягиваются до боли, до слёз из глаза, словно незримые духи, выглядывая из коры, из глубины вековых колец, острыми пальчиками, крошечными коготочками вырывают мне волосы, чтобы свить из них что-то – гнездо ли, паутину ли.
Стыло. Стыло, жутко и холодно, даже слёзы не текут, в уголках глаз замерзают. Кажется, от матушки веет зыбкой стужей, от которой листья белеют, и трава покрывается иголочками инея. Кожа её бела, белее ледяного месяца в небесах, и мягко сияет среди темноты, нежно и ясно, так, что и фонаря не нужно. Матушка оглядывается, манит меня, молчит и улыбается, и я стараюсь улыбнуться в ответ, да замёрзшие губы не слушаются.
Как же прекрасна она, моя матушка! Как же тонка, как же бледна, как же черны её волосы, плащом скользящие по спине, и ни одна ветка, ни один куст не смеют коснуться её колючими лозами! Перед ней расступаются вековые деревья, травы покорно стелются под ноги, ложатся спиралями, подобными древним знакам на камнях.
Она выводит меня на вересковые пустоши, розовато мерцающие в темноте, словно звёзды с неба осыпались и блестками замерли среди отцветших веточек. Я узнаю места, я узнаю дорогу к старым развалинам и могилам. Как же мы так быстро сюда попали, какими тайными тропами срезали путь, где и у кого взяли взаймы часы и минуты, что выстелили нам дорогу к аббатству?
Под пустым сводом, на пороге без дверей матушка останавливается и ждёт меня. Тянет ко мне тонкие ладони, и холод становится нестерпимым, скользит по плечам со змеиным шелестом, обвивает горло. Веточки венка обрастают инеем, и обледеневшие ягоды рябины беззвучно падают под ноги, одна за другой.
Матушка улыбается. Тени сгущаются за её спиной, у них узкие глаза, ледяные, как далёкие искорки звёзд, длинные когтистые руки, покрытые зеленоватой корой тела. В мягком сиянии матушки они – тёмные, ожившие древа, засохшие, истощённые, жаждущие. Они толпятся в темноте среди руин, они ждут, когда я подойду ближе.
Матушка улыбается, и губы её растягиваются в жуткую зубастую гримасу, подобную той, что больше года назад мы вырезали на самой большой тыкве из урожая.
Матушка? Что с тобой, матушка? Но слова не идут из горла, язык бесполезной тряпочкой застыл во рту, губы спеклись в колючую корку.
Только в ладонях ещё тлеет уголёчек тепла, драгоценная искорка домашнего уюта, которой не страшен могильный холод безымянных гостей из-под холмов.
Туман мягок, как взбитая перина, но Мария не верит в хеллоуинские обманки, крошит и крошит пироги под ноги. «Если не тропу отмечу, то хоть духов умилостивлю», – думает она и шагает ровно и уверенно, ни камни под ногами не скользят, ни трава не проседает. Чёрная Бадб впереди разрезает собой матовую белизну марева, только и видно, что мелькание перьев то в ворохе волос, то в подоле платья.
Где идут они? Не различить примет, всё сокрыл туман, только и можно ловить носом запахи, да пытаться разгадать, где мёртвая ведьма ищет свою дочь. Вот влажный, тяжёлый, пряный запах старых деревьев, вот кисловатый – подгнившего мха да лишайника, вот свежий и чистый – с бездонных озёр. Древнее, равнодушное, не знающее слова Божьего обступает со всех сторон, не то давит, не то наблюдает.
– Что с Бригиттой? – спрашивает и спрашивает Мария, но женщина-птица молчит.
– Что с Бригиттой? – твердит Мария, и имя падчерицы ей заменяет молитву. Ты грешишь, Мария, говорит она себе, покайся, Мария, и спеши домой, пока не поздно, не следуй за ведьмой, не следуй за мёртвой ведьмой, не следуй за первой женой своего мужа. Разве осмелилась бы Ева ступать след в след за Лилит?
«Что с Бригиттой?» – спрашивает у себя Мария и продолжает идти за Бадб. «Что с Бригиттой?» – твердит себе Мария и шагает быстрее. «Что будет с Бригиттой, если я отступлюсь?»
Мария запрещает себе даже думать об этом.
Может, в её сердце недостаточно любви, чтоб отогреть заледеневшее сердце девочки, но её хватит, чтоб не оставить Бригитту среди стужи хеллоуинской ночи.
В небесах гудит ветер, несёт тучи, несёт жутких воздушных змеев, сорванных с привязи у ферм. Непролитый дождь застывает в воздухе, обращается в колючие кристаллы, что белой манной лягут на землю, скроют следы ночи излома года.
Мария не может вспомнить такой же холодной осени.
Надеется и эту – не вспоминать.
Бадб впереди замирает, туман тут же обступает со всех сторон, пряча и тропу под ногами, и небеса в колючей россыпи соляных крупинок-звёзд. Даже запахов не остается. Только косматые тени клубятся, снуют вокруг, словно падальщики, поджидающие свою трапезу.
Мария не сразу замечает, как мелко и часто вздрагивают плечи Бадб. Мёртвая ведьма стоит прямо, гордо вздёрнув голову, только когти сжимаются и разжимаются, словно пытаются схватить кого-то, да не могут. Подходить к ней страшно, прикоснуться к ней немыслимо, но стоять в густой молочной тишине, пока вокруг разворачивается ночь кануна Дня Всех Святых, ещё страшнее.
Ладонь ложится на чёрные жёсткие перья, влажные и прохладные, словно их хозяйка летела сквозь бурю – а может, так и было, и что для живой христианки туман сомнений, для мёртвой ведьмы – шторм древних, непознаваемых, безымянных сил. Бадб оборачивается через силу, на матовом жутком клюве – белые отблески марева.
– Я больше не слышу зова дочери, – почти беззвучно говорит она. Человечьи губы кривятся жалко, как у плачущей, но воронье лицо спокойно и безучастно, глаза-бусинки глядят не моргая. – Я больше её не слышу.
Сердце Марии сжимается, у самых ног распахивает пасть бездонная пропасть горя, но с губ сами собой скатываются тихие слова псалма, даруя не утешение, но надежду. Бадб слушает, склонив голову.
– …водит меня к тихим водам… – повторяет женщина-птица, и плечи её расслабляются.
– Веди меня, Бадб, – говорит Мария, когда последние слова псалма затихают в тумане. – Веди меня к своей дочери, веди меня к Бригитте. Мы спасем её, обязательно спасём, ибо сердце твоё – любовь, и потому не ведает зла. Веди меня, Бадб. Мы успеем.
Мария обнимает её черные плечи, нежно касается губами оперённого лба. Бадб вздрагивает, словно пробуждаясь ото сна, сжимает птичьей когтистой лапой мягкую ладонь Марии, осторожно, чтоб не поранить.
Дальше они идут рука об руку.
Туман расступается перед ними, расползается, как ветхая, на глазах истлевающая ткань. Бескрайние поля верещатника вокруг, серо-розовые, усыпанные мелкой колючей росой. Подол домашней юбки Марии тяжелеет, а кровавое пятно на груди расползается шире и шире. Мерно и медленно накатывает острый и свежий запах близкой воды, к нему примешивается стылость старых камней и могил.
– Если дьявол где и похоронен, – шепчет Мария, – то именно здесь.
Страх сотрясает её всю, и даже воли, даже любви к Бригитте уже недостаточно, чтобы продолжить путь. Бадб оборачивается к ней, едва проводит чёрными когтями по щеке в неумелой попытке ободрить.
– Не дьявол, Мария, нет, – шепчет она, чёрные перья в рукавах её платья взметаются, словно крылом укрывают Марию. – Есть те, кто старше его, есть те, кто хуже его. И они не похоронены, нет. Они ждут.
Легче не становится.
Каменные плиты под ногами зыбки, как болотная топь, и каждый шаг даётся тяжело, словно к ногам пушечные ядра приковали, словно впереди – Страшный суд, и нет надежды его отсрочить.
Мимо остовов стен, мимо провалов дверей и окон, мимо крестов. В тумане они выкрали время, выгадали расстояние, но всё равно опоздали.
За разрушенным сводом, среди арок уцелевшего внутреннего двора аббатства стоит Бригитта, глаза её закрыты, а лицо под тонкой корочкой изморози безмятежно, как во сне. Венок на её голове засох, оброс иголочками инея, серебряным обручем обхватил волосы – побелевшие, потерявшие чёрный цвет. А за спиной девочки стоит белая дева, сияющая, как ледяная статуя, облитая светом полной луны, и тонкие её руки лежат на плечах Бригитты, и ясные её глаза опущены на Бригитту, и тонкие красивые губы нашептывают Бригитте белые сны, полные стужи и покоя.
У неё лицо Бадб – искусная маска, за которой искрится бескрайняя пустота ночного неба.
Позади них чернеет огромное дерево, грозное, величественное, и даже в темноте кора его влажно отблескивает алым, словно напитанная тысячей и тысячей жертвоприношений. Древний ствол неведомой силой скручен спиралью, а корни аркой вздымаются из земли. Мнится: есть что-то за этой аркой, что-то, кроме земли и коры – ибо там, в темноте, не знавшей света, тает даже ледяное сияние белой девы.
Чёрные вздутые корни змеями обвивают ноги Бригитты, тянутся вверх, чтоб оплести, спеленать, поглотить, затянуть белую кожу корой; годовыми кольцами, словно жёстким корсетом, сдавить грудь, пережать горло, язык обратить в нарост лишайника, глаза – в мелкие сучки. Но в руках девочки, накрепко прижатых к груди, искрится что-то, тлеет угольком, отогревает от белого хлада, сдерживает чёрные корни. Даже ледяная дева за спиной Бригитты только и может, что нашептывать сказки, чтоб девочка сама разжала руки, сдалась, погрузилась в пучину вечного сна.
Запрокинув голову, отчаянно кричит Бадб, и вороний вопль её разбивает холодную неподвижную тишину. Вздрагивает Мария, в горсти сжимает деревянный крест на груди. Серебряный, кровящий без остановки, невыносимо холоден, чтобы даже помыслить о прикосновении к нему. Слов для молитвы не находится, да и закончилось время молитв.
Самайн развернул над озёрами и лесами свои крылья.
Время боли, время холода, время тайны.
Ресницы Бригитты дрожат, иней осыпается с них. Девочка медленно, слишком медленно выбирается из тенет чародейского сна. Ледяная дева за её спиной всё ещё улыбается безмятежно, вот только ясные глаза устремлены на Бадб, и плещется в них ярость метели.
– Отдай мою дочь! – кричит Бадб, и карканье бесчисленных воронов вторит хриплому, отчаянному голосу женщины. – Отдай мою дочь!
– Мама?
Голос Бригитты только угадывается, слишком тих он, слишком крепко сшиты её губы холодом. Сердце Марии болезненно сжимается – даже в этом тихом шепотке столько тепла, столько любви, сколько ни разу она, Мария, не слышала от Бригитты. Зависть и горечь покусывают пятки, но отступают, раздавленные смирением: она всего лишь жена её отца и никогда не заменит мать, как бы того ни хотела.
Но разве из-за этого будет она любить девочку меньше? Разве из-за этого меньше тепла отдаст ей?
– Спи, моё дитя, – нежно поёт белая дева, гладит тонкими полупрозрачными ладонями волосы Бригитты, и они белеют под её прикосновениями, – сладок твой сон, и я буду его хранить.
– Бригитта! Бригитта! – надрывается Бадб, налетевший ветер взъерошивает перья, и рядом со сладкоголосой ледяной девой она – безобразный монстр, не женщина и не птица.
Бригитта моргает сонно, хмурится, всё сильнее и сильнее прижимая ладони с драгоценной искрой тепла к груди. Что она видит? Бескрайние белые поля, ледяные дворцы, стеклянные башни затонувшего города?
Игра закончилась. Но теперь очередь Марии вести.
Каждый шаг даётся через силу, каждый шаг – по незримому мосту над бездной. Иней хрустит под ногами. Бадб, словно враз ослепшая, плывёт следом. «Бригитта», – шепчет Мария, и имя падчерицы заменяет ей имя Господа, «Бригитта», – повторяет Мария, в страхе черпая силы, «Бригитта», – зовет Мария, и в светлых глазах девочки мелькает привычное, обыденное раздражение.
Шаг за шагом, слог за слогом приближается к ней Мария, холод кусает её щёки, дерёт её руки, но за спиной шелестит перьями Бадб, и от мёртвой ведьмы холод отступает. Сень чёрных крыльев плещется вокруг Марии («Что скажет пастор? Какую епитимью наложит?»), и под их защитой последние шаги даются легче. Иней на камнях расходится спиралями, иголочки лежат одна к другой, сверкают остро и ясно, но Мария бестрепетно опускается на колени перед Бригиттой, ломая рисунок.
Как же бела бедная девочка! Как же она заледенела – как сердце её, после гибели матери! Где бы сил найти, обнять её, отогреть, утешить? К какому святому воззвать, кого о помощи молить?
Мария знает уже – только себя.
Её крупные, мягкие ладони ложатся поверх заледеневших пальцев Бригитты, нежно оглаживают их, пытаясь растопить тонкую корочку наледи. Мария чует мягкое тепло от искры в ладонях девочки, и кощунственно ей самой от него греться. Она дышит на ладони падчерицы, пытаясь разогреть их, своим теплом поделиться, но пар изо рта обращается в колючие крупинки, изморозью ложится на кожу.
– Бригитта, – тихо зовет Мария, вторя надсадному крику Бадб, – ты так замёрзла. Проснись же, тебе нужно домой.
Девочка хмурится, недовольно поводит плечами. Корни у её ног со змеиным шелестом расползаются в стороны. Бригитта смотрит не на Марию – на чёрную женщину-птицу за её спиной.
Оглядывается на прекрасную ледяную деву, с нежной улыбкой и ядовитым языком.
– Мама?
– Спи, моя милая, – тут же откликается белая дева, тянется к лицу девочки, к её ладоням. – Освободи руки, освободи мысли, с пустыми ладонями засыпай.
– Не верь ей, Бригитта! – каркает Бадб, страшные птичьи когти сжимаются, словно вцепившись в жертву. – Заклинаю тебя, не верь ей!
Девочка только больше съёживается, отстраняется и от белой, и от чёрной, смотрит затравленно. В уголках глаз успевают блеснуть капельки слёз – и тут же льдинками падают вниз, на древние камни аббатства. Холодно, как же холодно, могильная стылость оплетает ноги, поднимается от коленей, но Мария стоит неподвижно, не отпускает рук Бригитты, не опускает ладоней. Мнится ей: стоит глаза отвести, ладони отнять – и исчезнет Бригитта, растворится в тумане, разлетится снежинками, обернётся первым ноябрьским снегом.
– Только тебе выбирать, Бригитта, – шепчет Мария, глядя в глаза падчерице, не пряча от неё ни мыслей, ни чувств. – Только тебе выбирать, где остаться, с кем остаться. Я могу только предложить – руку, тепло, помощь. Но выбор всегда лишь твой.
Девочка верит. Да и как не верить,
О проекте
О подписке