Мне было десять, когда родился мой устрашающий брат, и случилось это вскоре после той истории, рассказанной Эйреной. Я и раньше ухаживала за матерью после родов – когда появились на свет мой брат Девкалион и сестра Федра – и думала, что знаю уже, к чему готовиться. Но с Астерием все вышло иначе. Мать страдала несоизмеримо глубже, страдала всем существом. В ее жилах текла божественная кровь Гелиоса и не давала ей умереть в муках, но от боли не защищала – боли, которую я страшилась и вообразить, но глубокой ночью мои блуждающие мысли невольно возвращались к ней. Царапались копыта и рожки, пробивавшиеся на уродливой голове, покрытой скользкой шерстью, суматошно молотили конечности – я содрогалась, представляя в подробностях, как он прорывался на волю из утробы матери – зыбкого солнечного луча. Отлитый в горниле страдания, он сокрушил нежную Пасифаю, и моя мать, которая и так уже была далеко, а теперь прошла через огонь и муки, больше ко мне не вернулась.
Я думала, что он внушит мне лишь ненависть и страх – этот зверь, само существование которого нарушало все законы. Пробираясь в покои, откуда вышли, пошатываясь, бледные трясущиеся повитухи, я вдыхала солоноватый запах разделанного мяса и еле ноги переставляла – ужас приковывал их к полу.
Но мать сидела, опершись на подоконник, как и с другими своими новорожденными, все у того же окна, облитая уже знакомым мне усталым сиянием. И хоть глаза ее теперь были стеклянны и пусты, а лицо – истерзано, она баюкала ворох покрывал и прижимала к груди, нежно касаясь носом головки младенца. Он засопел, икнул и, открыв черный глаз, пристально посмотрел на меня, осторожно подходившую ближе. Я заметила, что глаз этот окаймляют длинные черные ресницы. У материнской груди трепыхался пухлый кулачок с безупречными розовыми ноготками на всех пяти пальцах. А под покрывалом, у лодыжек, нежно-розовые ножки младенца переходили в твердокаменные копыта, сверху заросшие темной шерстью, но этого я еще не видела.
Младенец этот был чудовищем, а мать – выпотрошенной оболочкой, но я-то оставалась ребенком и потянулась к слабому, затеплившемуся огоньку нежности. Неуверенно приблизилась и молча попросила разрешения – вытянув палец, всмотрелась в материнское лицо: одобрит ли? Мать кивнула.
Я сделала еще шаг. Мать вздохнула, шевельнулась, сменила положение. Тяжелый воздух вяз в горле – не сглотнуть. Круглый черный глаз не отпускал меня по-прежнему, глядел неумолимо.
Не отводя взгляда, я вытянула руку, еще совсем чуть-чуть, и наконец преодолела зиявшую меж нами пропасть. Мой палец коснулся его лба, покрытого скользкой шерстью, пониже того места, где у висков бугрились каменные выступы рогов. Я осторожно погладила мягкую переносицу. Рот его едва заметно приоткрылся и испустил легкий вздох, обдавший теплом мое лицо. Я посмотрела на мать, но взгляд ее, хоть и обращенный к нам, был пуст.
Я снова поглядела на младенца. И он пристально глядел на меня.
Я чуть не подпрыгнула, когда мать заговорила. Скрипучим голосом незнакомки, не своим.
– Астерий, – сказала она. – Это значит: звезда.
Астерий. Далекий свет в бесконечной тьме. А если приблизиться – бушующее пламя. Проводник в бессмертие для моей семьи. Пример божественного отмщения нам всем. Тогда я не знала еще, чем он станет. Но мать держала его на руках, кормила грудью, дала ему имя, и теперь он знал нас обеих. Он не был еще Минотавром. Был просто младенцем. Моим братом.
Федра о нем и слышать не хотела. Затыкала уши, стоило мне начать рассказывать, как быстро он растет, еще родиться не успел, а уже пробует ходить – копыта скользят по полу, нелепая голова, слишком большая и тяжелая, перевешивает, тянет его вперед, он опрокидывается снова и снова, но упрям и не отступается. И уж точно не хотела она знать, чем мы его кормим, ведь Астерий отвернулся от материнской груди, перестал сосать молоко уже через несколько недель, и теперь Пасифая, по-прежнему мрачная и молчаливая, раскладывала перед ним скользкое окровавленное мясо, которое он поглощал с горячей благодарностью, а после терся гладкой головой и об нее, и об меня. Я избавила Федру от этих подробностей.
Девкалион, притворившись, что это диковинное и нелепое существо, появившееся в нашей семье, совсем его не пугает и даже вызывает любопытство, пожелал увидеть Астерия, но хоть и выдвинул челюсть вперед, подражая мужественной повадке отца, и даже проронил несколько прохладных слов, выразив интерес, на самом-то деле трясся от страха, я видела.
А Минос к нему и близко не подходил. Что он думал, я не знала.
Словом, ухаживать за младенцем Пасифае помогала я одна. Не позволяя себе забредать мысленно в будущее и задаваться вопросом: к чему мы его готовим? Я надеялась – и Пасифая, скорее всего, тоже – взлелеять в нем человека. Хотя она-то, может, так далеко и не заглядывала, а просто поступала, как велит матери природа, – не знаю. Я твердо решила сосредоточиться на насущных делах: как научить его ходить на двух ногах, вести себя прилично за едой, спокойно отзываться на чужие слова и прикосновения. Для чего? Не знаю, о чем я думала. Представляла, что удастся воспитать его хотя бы отчасти и он будет, появляясь при дворе, принужденно расшаркиваться и, склоняя огромную бычью голову, учтиво приветствовать собравшуюся знать? Всеми уважаемый и чтимый критский царевич? Не так я была глупа, чтобы об этом мечтать. Может, я вообразила, что наши старания впечатлят Посейдона и он, восхитившись собственным божественным творением, потребует его себе.
И может, так оно и случилось. Вот только я не учла, что боги ценят на самом деле. Не нужен был Посейдону неуклюжий человекобык, шатающийся под достойной людской личиной. Свирепая дикость, звериный рык, острые зубы и страх – вот что нравилось богам. Страх, всегда страх, его обнаженное лезвие за дымом, курящимся над алтарями, его резкие нотки в невнятных молитвах и хвалах, которые мы посылаем небесам, его насыщенный, первобытный вкус, когда мы заносим нож над жертвой.
Наш страх. Через него боги обретали величие. И мой брат к концу первого года жизни быстро превращался в воплощение ужаса. Рабы не приближались к его жилищу даже под угрозой смерти. Он так пронзительно визжал, когда приносили еду, что по спине моей скребла ледяными когтями жуть. И стыли внутренности от рыка, который он издавал, увидев куски сырого окровавленного мяса, уже ему не нужные. Теперь Пасифая, отрешенная и бестрепетная, подходила и, не дрогнув, бросала сыну крыс, хоть те извивались и пищали в ее твердой руке. А тот с наслаждением наблюдал, как крысы эти, обезумев от страха, мечутся и бегают кругами по стойлу, где мы теперь его держали, скрывался в тени, готовясь наброситься и разорвать на части живое тельце, попавшееся к нему в логово.
Он вырос гораздо быстрее человеческого детеныша, и, когда охотился на своих крыс, я замечала, как по туловищу его перекатываются мускулы. Бедра его розовели, поблескивая под темной шерстью, грудь вылепилась, как у мраморных статуй, украшавших внутренний двор царского дворца, мускулы на плечах поигрывали, крепкие кулаки сжимались, и все это венчала тяжелая косматая голова с рогами и измазанная кровью морда.
Я боялась его, ведь лишь глупец не боялся бы. Или безумец вроде Пасифаи. Но не только ужас внушал он мне. Я, конечно, с омерзением, гадливостью наблюдала, как он фыркает, пыхтит и бьет копытом, предвкушая корчившееся от ужаса угощение, но в глубине саднила жалость, такая мучительная, что у меня порой дыхание перехватывало и слезы наворачивались от неизъяснимой боли, когда он визжал, требуя новой крови, зрелища новых страданий. Он не виноват, не по своей воле стал таким, думала я с яростью и жалела несчастное, безумное существо с бычьими мозгами, втиснутыми кое-как в не то тело. Так жестоко и унизительно пошутил Посейдон, вознамерившись опозорить человека, который и взглянуть не соизволил на это создание. Астерий не должен был появиться на свет, но появился, и заботиться о его благополучии выпало нам с Пасифаей. И хоть ужас мой становился все сильней, он так неразрывно свивался с жалостью – а в глубине шевелился, медленно закипая, гнев, – что я не решалась покончить со всем этим, пока могла. Размозжить его тупую голову камнем, когда он ест, воткнуть копье в бок, в беззащитную человеческую плоть даже у девчонки вроде меня наверняка хватило бы сил, пока он еще не вырос. Но я не могла заставить себя, а когда со временем вполне осознала, кто он такой и как его задумал использовать Минос, осознавший это тоже, мне с Астерием было уже не справиться.
Астерий рос, сдерживать его становилось все трудней. Месяц шел за месяцем, и теперь лишь Пасифая осмеливалась заходить в конюшни, двери которых укрепили тяжелыми железными засовами. Я оставалась снаружи и беспокойно слонялась вокруг, не зная, куда деваться. С тех пор как он родился, я больше не танцевала. В яме нутра шевелился клубок тревоги, и я, хоть двигалась беспрестанно, не могла отыскать внутри себя свободного места. Я ждала и уверяла себя, что и не понимаю, чего жду. А на самом-то деле понимала.
Уверена, что Эйрена и близко бы не подошла к тем конюшням по собственной воле. Об Астерии она со мной не говорила, а с тех пор, как я стала ближайшей помощницей матери в заботах о проклятом звере, и вовсе говорила со мной мало. Расчесывала мне волосы, застегивала одежду, но историй больше не рассказывала. Я никогда не узнаю, что заставило ее возвращаться в свою комнату именно этой дорогой в тот вечер – тот самый, когда он, нагнув голову, бросился на запертые двери, как делал уже много раз, но прежде доски не поддавались. Он таранил их устрашающими рогами, и все скорей спешили мимо, съежившись от страха, однако мы думали, что Астерий заперт надежно. Я запрещала себе представлять, как он все же выломал двери и как бежала от него Эйрена, хоть и была обречена. С застывшим лицом и застрявшими в горле слезами я подбирала лоскутья одежды, порхавшие по двору в порыве беспокойного ветра, который поднялся, когда мы подошли к разломанным дверям конюшни, уже поспешно загороженным конюхами – именно им не посчастливилось в то раннее осеннее утро застать картину кровавой расправы.
Федра уткнулась в мой подол, я погладила ее по голове и пробормотала, еле шевеля онемевшими губами:
– Не смотри.
О проекте
О подписке