Другие сестры, как и я, уродились в мать. Карие глаза, темные волосы. Лу удалась в папу. И Лоутон тоже. Угольно-черные волосы, голубые глаза. Лу и ведет себя как папа: все время злится. С тех пор как умерла мама. И с тех пор как Лоутон ушел из дома.
Когда я вернулась в кухню, Томми выскребывал ложкой свою миску с такой силой, что чуть краску не содрал. Я-то, пока с ними возилась, свою кашу лишь поковыряла.
– Доедай мою, Том, – предложила я, пододвигая к нему миску. – Я не голодна, а чтоб пропадала зря – жалко.
Я заткнула раковину, влила в нее из чайника горячую воду, разбавила холодной из крана и принялась мыть посуду.
– Где остальные твои братья-сестры?
– Сюзи и Билли пошли к Уиверу. Миртон и Клара ищут работу в отеле.
– А малыш? – спросила я.
– Сюзи с собой прихватила.
– Мама плохо себя чувствует сегодня?
– Не соглашается вылазить с-под кровати. Говорит, боится ветра и больше не может его слышать. – Томми поглядел в миску, потом на меня. – Как думаешь, Мэтт, она рехнулась? Думаешь, совет ее заберет?
Эмми Хаббард, конечно же, сумасшедшая, и я была почти уверена, что рано или поздно совет округа и вправду ее заберет. Раз или два ее уже пытались забрать. Но я не могла сказать такое Томми. Ему всего двенадцать лет. Пока я соображала, как же ответить – как найти слова, которые не были бы ложью, но и чистой правдой тоже не были бы, – я подумала, что настоящее безумие совсем не такое, как в книгах. Это не мисс Хэвишем, которая сидит в своей полуразвалившейся усадьбе, величественная и злобная. И не как в «Джейн Эйр», где жена Рочестера неистовствует в мансарде, вопит и бьется в припадке, пугая прислугу. Когда человека покидает рассудок, остаются не старинные замки, паутина и серебряные подсвечники, а грязные простыни, прокисшее молоко и собачье дерьмо на полу. Остается Эмми, которая прячется под кроватью, плачет там и поет, пока ее дети пытаются сварить суп из семенного картофеля.
– Знаешь, Том, – сказала я наконец, – иногда я и сама рада бы залезть под кровать.
– Когда такое было, Мэтт? Не представляю, чтобы ты заползла под кровать.
– В конце февраля. За два дня намело четыре фута, помнишь? Сверх трех, что уже были. Надуло на крыльцо, дверь не открывалась. В пристройку тоже попасть не могли. Папе пришлось протиснуться в кухонное окно. Ветер завывал, и мне хотелось только забиться куда-нибудь и больше не вылезать. Так почти с каждым бывает время от времени. Твоя мама просто ведет себя так, как ей хочется. Вот и вся разница. Я зайду к ней перед школой. Может, у меня найдется банка яблочного пюре и немного кленового сахара. Как ты думаешь, ей понравится?
– Конечно, понравится! Она будет рада. Спасибо, Мэтти!
Я отправила Томми и Дженни в школу. Хоть бы к тому времени, как я доберусь до Хаббардов, мама Уивера была уже там. Она куда лучше умеет выманивать Эмми из-под кровати, чем я. Я домыла посуду, поглядывая при этом в окно, высматривая среди голых деревьев и коричневых полей рядом с залысинами снега желтые всполохи: если в апреле появится ужовник, скоро уже и весна. Мне так надоели холод и снег, а теперь дождь и слякоть.
Это время года – когда в погребе почти пусто, а огород еще не засеян – у нас зовут «шесть тощих недель». В прежние годы к марту у нас всегда появлялись деньги, чтобы купить мясо, и муку, и картошку, и все, что могло понадобиться. В конце ноября папа отправлялся возить лес на реку Индиан или озеро Рэкетт. Уезжал сразу после уборки сена и проводил там всю зиму – вывозил стволы, которые лесорубы спилили за лето. Он управлял лошадьми, запряженными в специальные низкие плоские сани с широкими полозьями. Бревен наваливали в два человеческих роста. Папа вывозил лес с гор по обледеневшим дорогам, полагаясь на вес бревен и собственное умение: если бы сани сорвались и полетели под гору, убили бы и лошадей, и всех встречных.
Наступал март, снег таял, дороги расквашивались, уже невозможно было протащить по ним тяжелый груз. Ближе к концу месяца мы ждали папу со дня на день. Когда в точности он вернется, мы не знали. И как вернется: в чьем-нибудь фургоне, если повезет с попутчиками. Или пешком, если не повезет. Часто мы слышали его прежде, чем видели – он распевал новую песенку, выученную вдали от дома.
Мы, девочки, все бежали к нему опрометью. Лоутон – тот шагал степенно. Мама изо всех сил заставляла себя стоять на крыльце, блюсти достоинство, но не выдерживала. Он улыбался ей, и она бросалась ему навстречу, плакала от счастья, что он вернулся домой, что руки-ноги у него целы и все пальцы на месте. Он обхватывал ладонями ее лицо, отодвигал от себя, вытирал грязным пальцем слезы с ее щек. Мы все хотели потрогать его, обнять, но папа не разрешал. «Не подходите, по мне так и ползают», – предупреждал он. За домом он снимал с себя одежду, поливал ее керосином и сжигал. И голову тоже поливал керосином, и Лоутон вычесывал из его волос мертвых вшей.
Мама тем временем кипятила воду, наливала в длинное и глубокое жестяное корыто. И папа посреди кухни принимал ванну, первую за долгие месяцы. Когда он отмывался дочиста, мы устраивали пир. Толстые шматы ветчины, обжаренные с подливкой. Истекающая маслом гора картофельного пюре. Бобы и кукуруза, сколько их еще оставалось. Горячие, мягкие булочки. На сладкое черничный пирог, для него специально хранили ягоды. А потом – подарки, каждому из нас. В лесу нет магазинов, но странствующие торговцы объезжают лагеря, специально подстраиваясь под день расчета. Лоутону – перочинный нож, а нам, девочкам, ленты и городские сласти. Маме – дюжина стеклянных пуговиц и отрез материи на новое платье. Сатин – в точности как яйцо малиновки. Шотландка цвета ириски. Изумрудный вельвет или пронзительно-желтая чесуча. А однажды папа принес плотную шелковую ткань оттенка спелой клюквы. Мама приложила ткань к щеке, не отрывая взгляда от папы, а потом спрятала отрез и долго не вынимала, все никак не решалась раскроить. Мы сидели ночь напролет в гостиной, грелись у печки, поедали привезенные папой карамельки и шоколад, слушали его истории. Он показывал нам свои новые шрамы и рассказывал о проделках оголтелых лесорубов, и какой скверный у них был начальник, и какая отвратительная еда, и как они подшучивали над поварихой и над бедным пареньком-помощником. Вечер, когда папа возвращался из леса, был прекраснее, чем Рождество.
Но в этом году папа не был в лесу. Не хотел оставлять нас одних. А без денег за возку бревен нам пришлось нелегко. Зимой папа рубил лед на Четвертом озере, но там платили намного меньше, и весь его заработок пошел на налог за нашу землю. Перетирая тарелки, я подбадривала себя: именно потому, что мы вконец разорены и, пока папа не начнет снова продавать молоко и масло, нам не видать ни цента, – именно потому ему придется прислушаться к моим словам и ответить согласием.
Наконец я услышала, как он прошел через пристройку, и вот он уже в кухне, а на руках у него маленький сопящий сверток.
– Чертова свинья сожрала четверых поросят, – сказал он. – Всех, кроме последыша. Суну его к Барни, ему лучше побыть в тепле. Господи, ну и воняет же этот пес. Что он такое съел?
– Наверное, влез во что-то во дворе. Вот, папа. – Я поставила перед ним тарелку с кашей, размешала в ней кленовый сахар. Сверху налила разбавленное молоко (только бы папа не попросил добавки!).
Он сел, лоб в грозных морщинах: конечно, думал о деньгах, которые мог бы заработать, если бы поросята остались живы.
– Обошлась твоей маме в целый доллар эта книга, даже не новая, – сказал он, кивком указывая на словарь, все еще раскрытый на столе. – На себя никогда и цента не тратила и вдруг выбрасывает целый доллар на это вот. Убери отсюда, пока жиром не измазала.
Я отнесла словарь в гостиную, потом налила папе горячего чая. Черного и сладкого, в точности как он любит. Сама села напротив, огляделась. Красно-белые клетчатые занавески пора стирать. Картинки, вырезанные мамой из рекламных календарей с беккеровской фермы и прикнопленные к стенам, потускнели. На полке над раковиной – щербатые тарелки да пожелтевшие миски. Линолеум потрескался, плита закоптилась. Барни облизывал поросенка. Я посмотрела на все, что тут было, даже дважды посмотрела, пока мысленно подбирала слова. Только собралась с духом и открыла рот, как папа опередил меня:
– Завтра будем варить сахар. Сок рекой течет, уже за сотню галлонов набралось. Упустим – пропадет. Завтра останешься дома и поможешь мне кипятить. И сестры твои тоже.
– Папа, я не могу. Я отстану, если хоть один день пропущу, а экзамены уже скоро.
– Коров наукой не накормишь, Мэтти. Нужно покупать сено. То, что я накосил осенью, кончается. Фред Беккер не торгует в кредит: чтобы купить сено, надо продать сироп.
Я попыталась еще спорить, но папа лишь глянул на меня поверх миски с кашей, и я вовремя умолкла. Он утер рот рукавом.
– Тебе еще повезло, что в этом году ходишь в школу, – сказал он. – Только потому, что твоей маме было важно, чтобы ты получила свой аттестат, – он выговорил на французский манер аттестá, акцент всегда появлялся у него, когда он сердился. – На следующий год ты учиться не будешь, я не могу все делать по хозяйству сам.
Я смотрела в стол. Я злилась на папу за то, что он удерживает меня дома, пусть даже всего на один день, но я знала, он прав: невозможно управиться с шестидесятиакровой фермой в одиночку. Вот если бы все еще длилась зима, когда не пашут и не сеют, и долгими вечерами только и дела, что читать и писать в толстой тетради, и папа не против… Раздосадованный, подумала я. Злой, недовольный, сердитый. Все эти определения подходили папе. Нечего было и пытаться смягчить его сладким чаем. С тем же успехом я могла бы поить чаем скалу. Я сделала глубокий вдох и ринулась в бой.
– Пап, я хочу тебя кое о чем попросить, – сказала я, и надежда, как я ни старалась ее утаить, вновь заиграла во мне, точно сок в молодых кленах.
– Хм? – он изогнул бровь, не отрываясь от еды.
– Можно мне летом устроиться на работу в отель? Например, в «Гленмор»? Эбби уже большая, сможет готовить и за всем присматривать. Я ее спросила, и она сказала, что согласна, и я подумала, что тогда я…
– Нет.
– Но папа!
– Тебе нет надобности искать работу. Ее вдовóль, – он вновь заговорил с французским акцентом, – прямо здесь.
Я знала, что он скажет «нет». К чему было спрашивать? Я уставилась на свои руки – красные, морщинистые старушечьи руки – и увидела то, что меня ожидало: батрачить лето напролет, не получая ни цента. Готовить, убирать, стирать, шить, кормить кур, запаривать пойло свиньям, доить коров, сбивать сметану, присаливать масло, варить мыло, пахать, сеять, мотыжить, полоть, собирать урожай, косить сено, обмолачивать, закатывать консервы – делать все, что выпадает на долю старшей из четырех сестер, у которых мама умерла, а никчемный братец удрал водить буксиры по Эри-каналу и отказывается вернуться домой и работать на ферме, как должно.
Я слишком сильно мечтала об этой работе – и слишком расхрабрилась, не к добру.
– Пап, там хорошо платят, – сказала я. – Я бы оставляла немного денег себе, а остальное отдавала тебе. Нам ведь нужны деньги.
– Ты не можешь жить в отеле сама по себе. Так не годится.
– Но я же не буду там одна! Ада Бушар, и Фрэнсис Хилл, и Джейн Майли – все идут в «Гленмор». И Моррисоны, управляющие, очень приличные люди. Ральф Симмс тоже там будет. И Майк Бушар. И Уивер.
– Уивер Смит – тоже мне, рекомендация!
– Ну пожалуйста, папа… – прошептала я.
– Нет, Мэтти. И хватит про это. В туристических отелях всякий люд ошивается.
«Всякий люд» – в смысле, мужчины. Папа то и дело предостерегал меня насчет лесорубов, трапперов, проводников и землемеров. Насчет туристов из Нью-Йорка и Монреаля. Актеров из театральных трупп Ютики, циркачей из Олбани и бродячих проповедников, которые всегда идут за ними вслед. «Мужчинам от тебя только одно и надобно, Матильда», – твердил он мне. Однажды я спросила: «Что именно?» и получила затрещину, а к ней предостережение «не умничать».
На самом деле, беда не в чужаках. Это лишь предлог. Папа знал всех управляющих отелями, знал, что по большей части это вполне пристойные места. Вся беда в том, что он не мог отпустить еще кого-то из нас. Я хотела было поспорить, воззвать к здравому смыслу. Но папа крепко сжал челюсти, желвак прыгал у него на скуле. Этот желвак нередко вот так скакал из-за Лоутона, и в последний раз, когда это случилось, папа замахнулся на него багром, которым придерживает бревна, и Лоутон сбежал из дому, и потом мы несколько месяцев о нем ничего не знали. Пока не пришла открытка из Олбани.
Я молча домыла тарелки и ушла к Хаббардам. Еле волокла ноги, словно две глыбы льда. Я так хотела заработать немного денег. Отчаянно хотела. У меня был план. Да, больше мечта, чем план, и «Гленмор» составлял лишь часть этой мечты. Но теперь я утратила надежду. Раз уж папа не отпустил меня в «Гленмор» – а это всего несколько миль от дома, – что он скажет, когда речь зайдет о Нью-Йорке?
О проекте
О подписке