Читать книгу «Лица в воде» онлайн полностью📖 — Дженета Фрейм — MyBook.
image

7

После трех лет, которые я провела в четвертом отделении, когда я покорно – почти всегда – посещала процедуры по утрам, зарабатывала уважение миссис Пиллинг, энергично натирая полы в коридоре, расположение миссис Эверетт, вызываясь (порой без желания) чистить яблоки и столовое серебро по пятницам, и все возрастающее неодобрение главной медсестры Гласс и старшей медсестры Хани своими приступами паники за обедом, мне сказали, что я достаточно здорова, чтобы возвращаться домой. Когда пациенты узнавали, что кого-то отпускают, они смотрели на него с завистью и назначали особенным для самих себя и тех, кто приходил их навестить: «А это Мона (или Долли, или Ненси). Ее отпускают».

«Правда?» – отвечали на это посетители, словно туристы, которым указывают на обычное здание и говорят, что это местная достопримечательность. Не хотелось и самому говорить о том, что тебя отпускают, даже оповещать об этом; тебя одновременно переполняли чувство вины и чувство радости, как ребенка в приюте, которого собирались наконец забрать и которому предстояло выдержать проникнутые тоской взгляды брошенных позади.

За мной должна была приехать мама. Как и всех остальных в семье, новость о том, что одну из ее дочерей упекли в Клифхейвен, пугала, повергала в шок. Общее представление о людях в Клифхейвене, да и в любой другой психиатрической больнице, они получали из шуточек про чокнутых, из тех, где высокопоставленного проверяющего спрашивали, как к нему обращаться, он отвечал: «Лорд» или «Сир», а его утешали: «Это скоро пройдет. Когда меня сюда привезли, я тоже думал, что я король Англии».

Моя семья нечасто приходила меня навестить. Они казались мне чужими и отстраненными; иногда, когда я бросала быстрый взгляд на мать или отца, с удивлением обнаруживала, что их тела дробились на множество частиц, клетки их кожи, похожие на зерна пшеницы, перемалывались в муку; иногда они проворачивали свой трюк и обращались в птиц, взмахами могучих крыльев, разгонявших в воздухе шторм.

Мама надела новую одежду, которая вызывала у меня недоверие. Годами, с того самого момента, когда она вышла замуж, ее главным предметом гардероба был, как она его называла, «миленький темно-синий костюм». Но недавно она отправила свои нестандартные мерки фирме с севера, которая прислала по почте готовый коричневый костюм в тонкую коричневую полоску. Никогда до этого она не носила вещи этого цвета, тем более костюмы; когда она пришла, казалось, ей было неуютно, как будто она скрывала что-то постыдное. Коричневый, какой бывает вакса для обуви, с ненавязчивым отливом, почти сразу испачкался травой, когда мы устроились под буком на пикник.

* * *

Мама приехала забрать меня домой. Взбудоражено и громко разговаривала она с доктором, возмущенно заверяя его, что, конечно же, я никогда не слышала никаких голосов и не видела ничего и что со мной все в порядке. Мама не доверяла доктору; в какой-то мере моя болезнь была некоторым отражением ее самой, чего-то, чего ей стоило стыдиться, что стоило замалчивать и, если потребуется, отрицать. Она негодовала, но согласилась с предложением доктора, что мне не стоит оставаться дома, что мне стоит отправиться на север и пожить какое-то время у сестры, которая выразила готовность «принять» меня.

Я попрощалась с миссис Эверетт и миссис Пиллинг, пекарем, посвиненком, новенькими медсестрами, заполнявшими ведра углем, вычищавшими очаг, старательно выносившими горящие угольки, раздуваемые сквозняком из боковой двери, ответственно отрабатывавшими двенадцатичасовой рабочий день, раскрасневшимися, растрепанными и уставшими, с пятнами сажи на подолах новенькой розовой униформы и красными кругами над задниками форменных туфель. Хотя и они учились отдавать команды, которые нужно было моментально выполнять, и сбивать разбредающееся стадо в аккуратную очередь.

Я прощалась, обещая писать и зная, что после нескольких первых писем сказать будет нечего, кроме провонявших нафталином фраз, при помощи которых люди стараются сохранить воспоминания. «Доктор Хауэлл все еще приходит на Рауты по понедельникам?» «Насколько я понимаю, у Павловой все по-прежнему». «По вторникам все также подают картонные пироги с фаршем?»

Оставался только разговор с главврачом, который никогда раньше со мной не общался, но которого я иногда видела на пятничных обходах, когда он переезжал по узким дорожкам, отгороженным деревьями, от отделения к отделению на своей мощной темно-бордовой машине с увесистым задом, из окна которой смотрел рыжий сеттер по кличке Молли. Доктор Портман был полноватым низкорослым темноволосым англичанином с ухоженными усами и карими глазами, поблескивавшими из-под кустистых бровей. Это был человек решительных манер и жестов, щедрый на симпатию, обладавший чувством возвышенного, что никак не соответствовало его образу переполненного амбициями успешного петуха, вышагивающего в модных полусапожках. Доктора Портмана прозвали Безумным Майором.

Я постучала, вошла в его кабинет и робко встала на красный ковер. На его столе в рамочке красовался девиз на итальянском: «Бесценен уходящий момент».

«Проходите, присаживайтесь», – сказал он любезно.

Я села.

Он наклонился ко мне. «Вас когда-нибудь насиловали?» – спросил он. Я ответила, что нет. Он встал из-за стола, подошел ко мне, пожал руку, пожелал всего хорошего – я могла покинуть больницу.

Выпустили меня на испытательный срок.

8

Мы с мамой стояли на железнодорожной станции и ждали, когда подойдет наш экспресс. Помню, как часто, когда мы проезжали через Клифхейвен и поезд делал остановку, чтобы загрузить почту и охладить двигатель, я специально выглядывала, чтобы посмотреть на «дурачков» на платформе. А теперь, когда поезд замер, из вагонов смотрели уже на меня, и я пыталась понять, нет ли на мне каких-то отличительных знаков безумия, понимали ли они – хотели ли понять – то, какой жизнь была за пределами станции, вверх по дороге, за воротами, вверх по тропинке, за запертыми дверями серого каменного здания.

Забираясь в вагон, я вспоминала, как миссис Пиллинг ставила на стол хлеб к чаю, а миссис Эверетт следила за приготовлением яиц на огне в столовой. В общем зале миссис Ричи рассказывала любопытным, но скептично настроенным слушателям, как во время операции у нее «часть тела просто взяла и отвалилась. Хирурги что-то там не то сделали. Какая-то часть тела – секретная, не могу сказать какая – просто взяла и пропала». С раскрасневшимся лицом, жестикулируя, она снова и снова повторяла про досадную ошибку, из-за которой стала не такой, как все, а подлые врачи отказываются признаваться в краже. Меж тем в углу тихо и безмолвно стоит Сьюзан с замерзшими и посиневшими руками и ногами. Она сняла кофту и туфли, и теперь невозможно убедить ее снова их надеть.

Престарелые пациентки бродят по палате с потерянным видом, в помятых платьях и фильдеперсовых чулках, собравшихся гармошкой на щиколотках, потому что, когда их одевали рано утром, подвязок в их «связке» вещей, вероятно, не оказалось. Они бьются в запертые двери, хотят выбраться, «заняться делами» или разобраться с чем-то из прошлого, что побеспокоило сейчас и требует немедленного внимания; им нужно поговорить с людьми, которых нет рядом, поухаживать за давно умершими – принести чашку чая уставшему мужу, которого нет ни здесь в общем зале, ни среди живых. Голоса передают им срочные послания, и их начинает переполнять беспокойство, но никто, никто не хочет их выслушать или понять.

Новые медсестры, пришедшие в больницу всего несколько дней назад и занимавшиеся тем, что начищали полы, убирали постели и пополняли емкости с углем, как будто бы от них требовалось установить хорошие отношения с домашней утварью, а лечить нужно было ведра, одеяла и коридоры, находили какое-то странное успокоение в том, чтобы, стоя посреди общего зала, расчесывать грубой больничной расческой волосы наших престарелых дам – редеющие белые пряди на обтянутом прозрачной голубоватой кожей черепе. Со временем эти самые медсестры растеряют все свое терпение, но сейчас они все еще полны сочувствия к своим подопечным; по всему видно, что старушкам плохо: общий вид потерянности подчеркивает их неказистая одежда, слишком длинные кофты, в которые завернуты их усохшие тела, бесформенные платья, которые им принесли мужья или дочери со словами: «Надеюсь, будет как раз. Почему-то не могу вспомнить, какой у тебя размер», возможно, даже осознавая где-то глубоко внутри, что нет «правильного размера», что искореженный внутренний мир их матери или жены добрался до их плоти и никакими обычными инструментами невозможно было теперь снять мерки.

Этих престарелых дам усаживают за отдельный стол, подают им сливки к пудингу, рано отправляют по своим палатам, раздевают, укладывают спать и запирают. Как только медсестра уходит, они сразу же выбираются из постели и разбредаются по комнате, чтобы посмотреть, все ли здесь в порядке, не нужно ли что-то поправить, не нужно ли о чем-то позаботиться. Так беспокойно они проводят почти всю ночь, а утром, после мимолетного сна, снова встают с кроватей, иногда мокрых и перепачканных, и, как и в любой другой день, пытаются разобраться, где они находятся, почему им нельзя уйти, куда пропали их подвязки и носовые платки, познают сложности перемещения из одной комнаты в другую, из дневной палаты за обеденный стол и обратно, стараются не забыть подтереться после туалета. Спустя несколько недель, если улучшений нет, их сажают в большой государственный автомобиль черного цвета и отправляют в Кайкохе, в дом престарелых у моря, или переводят в первое отделение, которое также является и детским, с внутренним двориком, где пожелтевшая трава пробивается из трещин на асфальте и бледные слюнявые дети, которых ночью уводят спать в маленькие сырые комнаты с бетонными полами, утешаются парой деревянных игрушек.

В конце концов именно здесь старух уложат в кровать в последний раз; в этих обшарпанных, провонявших уриной палатах, куда не проникает солнце, их будут мыть и каждый день переворачивать, а глаза их затянет мутная пленка – последний признак победы мира химер. И как-нибудь утром, проходя по коридору первого отделения, можно будет почувствовать запах дезинфицирующего средства, которым вымыли полы в одной из маленьких комнат, увидеть, как с кровати сняли постельное белье, а матрас поставили проветриваться, как за ночь место стало свободным.

Поезд покидал Клифхейвен; медленно набирал ход, проезжая мимо неухоженных склонов, поросших душистым горошком и утесником, и садовых двориков с их хлопающим на ветру, пропахшим мылом бельем на сушилке и курятниками, где толстые белоснежные куры, задрав свои гузки, поклевывали и скребли каменистую почву. Наконец мне надоело пытаться рассмотреть больничные башни за удаляющимися холмами, и я погрузилась в ленивую, туманную дремоту пассажира поезда, который сонно смотрит на погибшие скрюченные деревья, и безудержно пасущихся овец, и помахивающих хвостами коров, которых начинают сгонять на вечернюю дойку. Клифхейвен ускользнул из моих мыслей так же легко, как солнце скользит вниз по небу в прореху между облаками и горизонтом.

Когда поезд остановился на запасном пути где-то в поросшей травой и эвкалиптами глуши, чтобы пропустить экспресс, который шел на юг, и ждал, и ждал, и ждал, пока не начало казаться, что его бросили на съедение ржавчине, сорнякам и тишине – этим врагам всех людей и машин, хоть в покое, хоть в движении, я снова подумала о Клифхейвене и его обитателях. Интересно, были ли они вытеснены на запасной путь, чтобы уступить дорогу кому-то, кто ехал по более срочным делам? И куда этот кто-то направлялся?

Но поезд тронулся, а я уснула, и мне было все равно. Клифхейвен далеко, а я больше никогда не заболею.

Правда же?

1
...