– Я не понимаю, почему бы тебе не использовать своих обширных знаний, – сказал я ему. – Такой энциклопедист, как ты, который к тому же обладает даром выражать свои мысли, с твоим стилем…
– …в достаточной степени газетным, – нежно прервал он меня.
– Вот именно! Ты мог бы прекрасно заработать.
Но он в задумчивости скрестил пальцы и пожал плечами:
– Плохо оплачивается; я пробовал.
Он добавил после паузы:
– Но все же оплачивалось и печаталось… И меня даже почтили принятием на шестьдесят дней в Хобо.
– В Хобо? – осведомился я.
– В Хобо. – Его взгляд остановился на моей книге и пробежал по нескольким строкам в то время, как он сказал мне следующее: – Видишь ли, милый друг, Хобо – это особое место заключения, в котором собраны бродяги, нищие и всевозможные человеческие отбросы. Слово само по себе красиво и имеет свою историю. Оно французского происхождения. По-настоящему оно звучит: Hautbois; haut — значит высокий, a bois – дерево. По-английски получается нечто вроде гобоя, деревянного музыкального инструмента. Замечательное дело! Удивительный скачок! Словцо это, перейдя через океан в столицу Северо-Американских Штатов, неведомо по каким причинам изменило свой смысл. В Европе музыкальный инструмент, а в Америке – хулиган. А затем постепенно, по мере того как искажают его смысл, искажают и произношение, и в конце концов получается Хобо.
Я прислонился к спинке кресла и про себя удивлялся этому человеку с энциклопедическим умом, этому простому бродяге, Лейсу Кле-Рандольфу, который чувствовал себя у меня как дома, который очаровывал моих гостей, как и меня, ослеплял блеском и изысканными манерами, тратил мои карманные деньги, курил мои лучшие папиросы и разборчивым взглядом пробегал по моим книжным полкам.
Он подошел к книжному шкафу и взглянул на «Экономические основы общества» Лориа.
– Ты знаешь, я люблю говорить с тобой, – заметил он. – Ты не односторонний человек и получил основательное образование. Ты очень много читал, даешь свое, как ты там называешь, экономическое толкование истории (с презрительной улыбкой!) и с течением времени выработал свой индивидуальный взгляд на жизнь. Но твои социологические суждения и теории в корне испорчены отсутствием соответствующих практических знаний. Разница между нами та, что – прости великодушно! – я больше твоего читал и к тому же знаю практическую сторону жизни. Понимаешь ли, я пережил свою жизнь, обнажил ее, ухватился за нее обеими руками, пристально вглядывался в нее, ощупывал ее, видел плоть и кровь ее и, как чистый интеллектуалист, не был сбит с толку ни страстями, ни предрассудками. Вот это все, чего недостает тебе и чем владею я, необходимо для ясных и трезвых взглядов на действительность. – Он вдруг воскликнул: – А! Право, интересное место! Послушай!
И своим удивительно ясным голосом он прочел мне вслух несколько строк из книги Лориа, причем по ходу чтения давал свои меткие объяснения и замечания, популярно разъяснял запутанные и непонятные места, по-своему освещал исследуемый вопрос, останавливался на тех пунктах, которые, очевидно, самому автору были не совсем понятны, – одним словом, искрой своего яркого гения, огненным вдохновением великого ума оживил тяжелые, скучные и безжизненные страницы.
Уж много времени прошло с тех пор, как Лейс Кле-Рандольф впервые постучался у черного входа Айдльальда и покорил сердце Генды. Теперь Генда была холодна, как ее родные норвежские горы, хотя в иные минуты по-прежнему разрешала более приличным бродягам помещаться на черной лестнице и доедать остатки с нашего стола. Но это было безусловно исключительным явлением, что какой-то оборванец, ночной бродяга нарушил священные статуты кухонного царства и задержал обед; больше того – в это самое время Генда отводила ему самый теплый угол, где бы он мог отдохнуть. Ах, эта Генда, этот Подсолнечник с мягким сердцем и мгновенно загорающейся симпатией!
Лейс Кле-Рандольф очаровал ее, и мне доставляло искреннее удовольствие смотреть на нее. У нее вдруг возник новый проект: предложить ему костюм, нужды в котором я никогда больше не почувствую.
– Ну, конечно, – сказал я, – он мне совершенно не нужен. – И мысленно представил себе мой серый костюм с порванными карманами. – Но все же тебе следовало бы сначала починить карманы.
Лицо Подсолнечника вдруг омрачилось.
– Нет, – сказала она. – Я про черный костюм говорю.
– Черный! – начал я с легким раздражением, словно не веря ее словам. – Ведь я его надеваю довольно часто и даже сегодня вечером думаю надеть.
– У тебя имеются другие костюмы, и получше, – торопливо сказала она. – К тому же он уже блестит.
– Блестит?!
– Еще не блестит, но скоро будет блестеть. А человек этот, правда, почтенный, очень милый, вежливый, и я уверена, что он…
– Знавал лучшие дни?
– Вот именно! Жизнь у него была тяжелая, суровая, и белье вконец изорвалось. Ведь у тебя много костюмов.
– Пять! – уточнил я, считая и темно-серый рыболовный костюм с порванными карманами.
– А у него ни одного… И дома ничего нет…
– Даже Подсолнечника, – сказал я, обняв ее. – Вот почему он заслуживает все. Отдай ему мой черный костюм. Нет, дорогая, даже не черный, а самый лучший. Небо примет это во внимание и должным образом вознаградит меня.
– Какой ты милый! Какой ты милый! – Подсолнечник направился к двери и с порога послал мне очаровательный, обольстительный взгляд. – Ты настоящий душка.
Она вскоре вернулась робкая, с кающимся лицом.
– Я… я дала ему одну из твоих белых рубах. На нем дешевая, отвратительная бумажная рубаха. При твоем костюме это выглядело бы смешно и глупо. Потом у него были совсем стоптанные ботинки, и я отдала ему твои, с узкими носами, старые.
– Старые?
– Ну да! Ведь они страшно жали.
Уже семь лет прошло со дня первого визита к нам Лейса Кле-Рандольфа. Он часто с тех пор наезжал, и никто из нас никогда заранее не знал, как долго он думает оставаться. Никто не знал и того, когда он приедет, ибо он был подобен комете, странствующей в небесной выси.
Бывало, он приезжает чисто и хорошо одетый, недавно расставшись с высокопоставленными знакомыми, такими же друзьями, как и я. А иногда – усталый, грязный, скверно одетый, он буквально приползал ко мне неведомо откуда, не то из Монтанаса, не то из Мексики. И, пробыв неопределенное время, не говоря ни слова, не спрашивая совета, весь во власти своего Wanderlust'а, снова уходил – уходил в далекий, мистический и великий мир, который почему-то называл «путем».
– Я не решался уйти до тех пор, пока не поблагодарю вас от всего сердца, – сказал он в тот вечер, когда надел мой лучший костюм.
Сознаюсь, я был искренно поражен, взглянув на него поверх газеты. Я увидел вполне приличного, даже слегка надменного господина, свободного в манерах и развязного в разговоре. Подсолнечник был прав: этот человек безусловно знал лучшие дни, раз черный костюм и свежая рубашка могли произвести такую метаморфозу. Я невольно привстал и поздоровался с ним, как с равным. И вот именно в это время меня покорила обаятельность Кле-Рандольфа. Эту ночь он провел в Айдльальде, затем – следующую и много других ночей. Он был из тех людей, которых нельзя не любить.
Подсолнечник искренно любил его, что же касается меня, то тот же Подсолнечник – свидетель, как часто в отсутствие моего приятеля я гадал о дне возвращения Лейса – любимого Лейса.
И при всем том об этом человеке мы ровно ничего не знали. Знали только, что он родился в Кентукки; все остальное оставалось покрыто мраком неизвестности. Он никогда не заговаривал об этом. Он всегда хвастал полным противоречием между рассудком и чувством. Весь мир и все явления в нем для него представлялись проблемами. По виду было крайне трудно судить о нем. Часто в разговоре он пользовался всевозможными наречиями, не избегал жаргона; иногда проскальзывал настоящий воровской жаргон, и по лицу, разговору, различным деталям Лейс выглядел преступником. Иной раз это был культурный, вылощенный джентльмен, философ и ученый. Иногда в его разговоре вспыхивали искры большого, неподдельного чувства, ощущался крупный человек, которым он когда-то был, но все это исчезало раньше, чем я успевал разобраться в нем. Это был человек под маской, но маска никогда не приподнималась, и настоящего человека мы не знали.
– Итак, значит, вас за журнальную деятельность почтили шестьюдесятью днями тюремного заключения, – сказал я. – Оставьте в покое Лориа и расскажите мне подробно, как это случилось.
– Что ж, если вам угодно выслушать… – и он с коротким смехом положил ногу на ногу. – Это случилось в городе, которого мы не назовем, – начал он. – И вот в столице, прекрасной, чудной столице с пятидесятитысячным населением, где мужчины раболепствуют из-за долларов, а женщины из-за нарядов, мне пришла в голову замечательная мысль. Мысль, как каждая мысль, казалась очень заманчивой, и к тому же у меня были совершенно пустые карманы. Собственно говоря, это была старая мысль, которая давно питалась соками моих мозгов. Видите ли, я хотел примирить Канта со Спенсером. Конечно, я примирить их не мог, но просто хотел написать сатиру.
Я нетерпеливо махнул рукой, но он оборвал меня.
– Позвольте, должен же я вам обрисовать то свое душевное состояние, при котором все это случилось. Итак, мысль явилась. Любопытно, какую статью может написать бродяга, хулиган! Написал и отправился в редакцию. Цербер в образе чахоточного юноши в лифте поднял меня наверх.
«Желтоликий юноша, – молвил я, – прошу тебя покорно указать мне путь к „святая святых“».
Он удостоил меня усталым презрительным взглядом.
«Вам кого угодно?»
«Редактора, лилейный мой!»
«Какого редактора? – огрызнулся он, как бультерьер. – Драматического? Спортивного? Общественного? Политического? Телеграфного? Телефонного? По отделу хроники? Какого?»
«Не знаю какого. Редактора, – заорал я во все горло. – Только редактора! Главного!»
«Ах, Спарго!» – догадался он.
«Ну, конечно, Спарго, – подтвердил я. – Кого же еще?»
«Вашу карточку позвольте».
«Что такое? Мою?!»
«Карточку! И скажите, по какому делу», – и анемичный цербер смерил меня таким дерзким взглядом, что я достаточно решительно коснулся его худой груди своим кулаком.
Лейс рассеянно взглянул на длинный пепел своей сигары и повернулся ко мне.
– Знаешь, Анак, ты не в состоянии оценить то наслаждение, которое можно себе доставить, если умело разыграть буффона, шута, просто клоуна. Ты, если бы даже захотел, не мог бы это сделать. Тебе помешали бы эти жалкие мелкие условности и неукоснительные правила приличия. Конечно, разыграть дурака, совершенно не заботясь о последствиях, не может человек-домосед, почитающий законы и обязанности гражданина.
Одним словом, я узрел несравненного Спарго. Это был крупный, мясистый человек, с полным, потным, красным лицом и двойным подбородком. Когда я вошел, он говорил или, вернее, ругался по телефону и направил на меня испытующий взгляд. Повесив на место трубку, он выжидательно посмотрел на меня.
«Вы очень занятой человек?» – спросил я.
Он кивнул головой.
«Стоит ли в конце концов? – спросил я. – Стоит ли так трудиться? Разве жизнь воздаст вам по трудам вашим? Взгляните на меня. Я не пашу и не жну».
«Кто вы такой? Что вам угодно?» – неожиданно зарычал он и напомнил мне собаку, жадно раздирающую кость.
О проекте
О подписке