Пятница, 3 октября
Едва лишь рассвело, Анжелика выбралась из кровати и присела за туалетный столик в эркере, выходившем окном на Хай-стрит и гавань. Она совсем измучилась. В запертом ящичке лежал ее дневник в обложке из тусклой красной кожи. Он тоже запирался. Из потайного места она извлекла ключ, отомкнула застежку, обмакнула ручку в чернила и написала, беседуя с дневником, словно со старым другом, – последние дни ей казалось, что дневник стал теперь ее единственным другом, только с ним она еще могла говорить откровенно:
Пятница, 3: еще одна тяжелая ночь, и я чувствую себя отвратительно. Прошло четыре дня после того, как Андре сообщил мне ужасную весть о моем отце. С тех пор я была не в состоянии ни писать, ни делать что-либо, заперла все двери и «слегла», притворившись, что у меня жар. Лишь раз или два за день я выхожу навестить моего Малкольма, чтобы развеять его тревогу, все же остальное время не отпираю никому, кроме моей горничной, которую я терпеть не могу, правда я согласилась встретиться с Джейми один раз и с Андре.
Бедный Малкольм, в первый день моей «болезни», когда я не появилась и не стала никому открывать, он чуть с ума не сошел от беспокойства и все настаивал, чтобы его отнесли на носилках в мой будуар и он смог увидеть меня хотя бы таким образом – даже если для этого пришлось бы выломать дверь. Мне удалось опередить его, я заставила себя пойти к нему и сказала, что со мной все хорошо, просто у меня сильно разболелась голова, и – нет, мне не нужен Бебкотт, а ему не стоит переживать из-за моих слез. Я объяснила ему по секрету, что у меня просто наступило «то самое время месяца» и кровотечение иногда бывало обильным, а иногда не наступало в срок. Он был невероятно смущен тем, что я упомянула про свои месячные! Просто невероятно смущен! Словно и не знал ничего об этом свойстве женского организма. Порой я совсем не понимаю его, хотя он так добр и заботлив, самый добрый и заботливый из всех, кого я знала. Еще одно расстраивает меня: если говорить правду, ему, бедному, не намного лучше, и каждый день он так страдает, что мне хочется плакать.
«Матерь Божья, дай мне силы! – думала она. – Ведь это еще не самое страшное. Я стараюсь не волноваться, но я в отчаянии. День приближается. Тогда я освобожусь от этого ужаса, но останется еще нищета».
Она начала писать снова.
В этом здании так трудно спрятаться и побыть одной, каким бы уютным и красивым оно ни было, но жизнь в Поселении просто ужасна. Ни парикмахерши, ни дамского портного (хотя у меня есть портной-китаец, который просто изумительно копирует то, что уже существует), ни шляпника – я еще не спрашивала, можно ли здесь заказать туфли. Пойти некуда, заняться нечем – о, как я скучаю по Парижу, но как я теперь вообще смогу там устроиться? Согласился бы Малкольм уехать отсюда, если бы мы поженились? Никогда. А если мы не поженимся… где я найду денег даже на билет домой? Где? Я спрашивала себя тысячу раз и не находила ответа.
Ее задумчивый взгляд оторвался от бумаги и перешел на окно и на корабли в заливе. «Как бы я хотела оказаться на одном из них, держа путь домой. Зачем, зачем только я сюда приехала? Я ненавижу это место… Что, если… Если Малкольм не женится на мне, мне придется выйти замуж за кого-то другого, но у меня нет приданого, ничего нет. О боже, я надеялась, что все сложится совсем иначе. Даже если мне и удастся вернуться домой, у меня по-прежнему нет денег, бедная тетушка и дядя разорены. Колетта мне помочь не сможет, я не знакома ни с кем достаточно богатым или знатным, чтобы выйти за него замуж, или занимающим достаточно видное положение в обществе, чтобы можно было без опасений стать его любовницей. Я могла бы пойти на сцену, но и там необходимо иметь патрона, который будет подкупать директоров и драматургов, платить за все наряды, драгоценности, экипажи и роскошный особняк для вечерних приемов, – разумеется, с патроном приходится спать, и по его прихоти, а не по своей, пока ты не станешь достаточно богатой и знаменитой, на что требуется время, а у меня нет ни нужных связей, ни друзей с такими связями. О Господи, я совсем не знаю, как мне быть. Мне кажется, я сейчас опять расплачусь…»
Она уронила голову на руки, и слезы хлынули из глаз. Анжелика старалась плакать не слишком громко, чтобы горничная не услышала ее рыданий и не начала горестно завывать во весь голос вместе с ней, устроив дикую сцену, как в первый день. Она сидела в ночной рубашке из кремового шелка, набросив на плечи бледно-зеленый пеньюар; нерасчесанные после сна волосы спутались. Комната была обставлена для мужчины, с огромной кроватью под пологом на четырех столбах – эти апартаменты были гораздо просторнее тех, что у Малкольма. С одной стороны располагалась та самая передняя, которая соединялась с его спальней и из которой другая дверь вела в столовую на двадцать человек с отдельной кухней. Обе эти двери были заперты. Туалетный столик являлся единственной фривольностью, которую она себе позволила; она распорядилась, чтобы его занавесили розовым атласом.
Когда слезы прекратились, она вытерла глаза и молча рассмотрела свое отражение в серебряном зеркале. Никаких морщин, чуть потемнели веки, и щеки едва заметно похудели. Внешне – никаких перемен. Она тяжело вздохнула и опять вернулась к дневнику:
Слезы просто не помогают: сколько я ни плачу, легче не становится. Сегодня я должна поговорить с Малкольмом. Просто должна. Андре сообщил мне, что пакетбот уже запаздывает на один день и известие о моей катастрофе непременно прибудет с ним. Или с ней. Я в ужасе оттого, что сюда может приехать мать Малкольма – весть о его ранении должна была достичь Гонконга 24-го, это дает ей как раз достаточно времени, чтобы успеть на этот самый пакетбот. Джейми сомневается, что ей удастся приехать, слишком уж мал срок, чтобы она успела подготовиться к отъезду: остаются ведь другие дети, ее муж умер всего три недели назад и по нему все еще соблюдается глубокий траур, бедная женщина.
Когда Джейми был здесь, я в первый раз по-настоящему беседовала с ним наедине, он рассказал мне много всяких историй про других Струанов – шестнадцатилетнюю Эмму, тринадцатилетнюю Розу и десятилетнего Дункана, – большей частью печальных историй: в прошлом году два других брата Малкольма, близнецы Роб и Данросс семи лет, утонули, когда их лодка перевернулась совсем недалеко от берега; это произошло в местечке, которое называется Шек-О, у Струанов там летний дом и участок земли. А много лет назад, когда Малкольму было семь, другая его сестра, Мэри, умерла от лихорадки. Бедная крошка, ей было всего четыре годика. Я проплакала всю ночь, думая о ней и о близнецах. Умереть такими маленькими!
Джейми мне нравится, но он такой скучный, такой нецивилизованный – я хочу сказать, неотесанный, больше ничего, – он ни разу не был в Париже и только и может говорить что про свою Шотландию, Струанов и Гонконг. Интересно, могла бы я настоять, если… – Она зачеркнула это и исправила на «когда мы поженимся»… Ее ручка замерла в нерешительности. – Мы с Малкольмом станем проводить по нескольку недель в Париже каждый год, и наши дети будут воспитываться там. Разумеется, в католической вере.
Мы с Андре говорили об этом вчера, о том, что я католичка, – он очень добр и снимает с моей души все проблемы и тревоги, как это неизменно делает его музыка, – и о том, что миссис Струан кальвинистская протестантка и что мне следует говорить, если об этом зайдет речь. Мы тихо беседовали – о, я так рада, что он мой друг и предупредил меня об отце, – вдруг он приложил палец к губам, подошел к двери и распахнул ее. Эта старая ведьма А Ток, ама Малкольма, подслушивала и едва не ввалилась в комнату. Андре немного говорит на кантонском, и он отослал ее прочь.
Когда позже днем я встретилась с Малкольмом, он долго и смиренно извинялся. Это пустяки, сказала я, дверь была не заперта, моя горничная, как и подобает, находилась в комнате вместе со мной, но если А Ток хочется шпионить за мной, пожалуйста, скажи ей, пусть постучится и входит. Признаюсь, я держалась несколько отчужденно и была холодна с Малкольмом, а он был готов буквально вывернуться наизнанку, чтобы угодить мне и успокоить, но именно такие чувства я сейчас испытываю, хотя, должна также признаться, и Андре советовал мне вести себя именно таким образом, пока о нашей помолвке не будет объявлено всем.
Мне пришлось попросить Андре – боюсь, именно пришлось – ссудить меня деньгами. Я чувствовала себя ужасно. Впервые в жизни я вынуждена была обращаться к кому-то с такой просьбой, но мне отчаянно нужны хоть какие-то деньги. Он был очень любезен и согласился принести мне завтра двадцать луидоров под мою подпись, этого хватит на неделю или две, чтобы покрыть случайные расходы, – Малкольм как будто не замечает, что мне нужны деньги, а я не хотела просить у него…
У меня действительно почти не прекращается головная боль, потому что я беспрестанно ищу какой-нибудь выход из всего этого кошмара. Нет никого, кому я могла бы полностью довериться, даже Андре, хотя пока что мне не в чем его упрекнуть. С Малкольмом каждый раз, когда начинаю свою заранее отрепетированную речь, я, еще и рта не открыв, уже знаю, что мои слова прозвучат вымученно, грубо и ужасно, поэтому замолкаю.
«В чем дело, дорогая?» – спрашивает он.
«Нет, ничего», – говорю я, а потом, когда оставлю его и запру свою дверь, я плачу и плачу в подушку. Мне кажется, я сойду с ума от горя – как мой отец мог так лгать, так обманывать меня, украсть мои деньги? И почему Малкольм не может дать мне кошелек, не дожидаясь, пока я попрошу его об этом, или не предложит мне какие-то деньги, чтобы я могла сначала притвориться, что отказываюсь, а потом с радостью принять их? Разве это не обязанность мужа или жениха? Разве не долг отца защищать свою любимую дочь? И почему Малкольм все ждет и ждет и не объявляет о нашей помолвке? Неужели он передумал? О Боже, не допусти этого…
Анжелика перестала писать, потому что слезы полились снова. Одна из них упала на раскрытую страницу. Она опять вытерла глаза, сделала несколько глотков воды из стакана, потом продолжила:
Сегодня я поговорю с ним. Я должна сделать это сегодня. Единственной доброй вестью пока было то, что британский флагман, ко всеобщей радости, благополучно вернулся в гавань несколько дней назад (мы и в самом деле совершенно беззащитны здесь без военных кораблей). Флагман пострадал и потерял одну мачту, вскоре следом за ним вернулись и остальные корабли, кроме двадцатипушечного парового фрегата под названием «Зефир», на его борту было больше двух сотен. Может быть, с ним все-таки ничего не случилось, я надеюсь, что это так. Здешняя газета пишет, что еще пятьдесят три матроса и два офицера погибли в этом шторме, тайфуне.
Он был чудовищным, я еще никогда не видела такой сильной бури. Я дрожала от страха и днем и ночью. Мне казалось, что все здание сейчас так и унесет целиком, но оно оказалось таким же непоколебимым, как Джейми Макфей. Большинство туземных построек попросту исчезли, и было много пожаров. Фрегат «Жемчужина» тоже потерял мачту. Вчера принесли записку от капитана Марлоу: «Я только что узнал о вашей болезни, посылаю вам свои глубочайшие и самые искренние соболезнования, etc.».
Я не уверена, что он мне нравится, слишком уж заносчив, хотя мундир выставляет его в самом выгодном свете и удачно подчеркивает его мужские достоинства – для чего, естественно, и придуманы тесные панталоны, точно так же как мы одеваемся, стремясь показать грудь, подчеркнуть талию, приоткрыть щиколотки. Вчера вечером принесли еще одно письмо от Сеттри Паллидара, уже второе, новые соболезнования и т. д.
Мне кажется, я ненавижу их обоих. Всякий раз когда я думаю о них, то вспоминаю об этой преисподней под названием Канагава и о том, что они не выполнили своего долга и не сумели защитить меня. Филип Тайрер по-прежнему находится в миссии в Эдо, но Джейми сказал, что, если верить слухам, Филип должен вернуться уже завтра или через день. Это очень кстати, потому что, когда он приедет, у меня есть план, ко…
Глухой рев пушечного выстрела, эхом прокатившийся над Поселением, заставил ее вздрогнуть и перенести внимание на гавань. Палили из сигнального орудия. Далеко в море ему ответила другая пушка. Анжелика посмотрела поверх корабельных мачт флота на горизонт и там увидела пресловутый столб дыма, который поднимался из трубы приближающегося пакетбота.
Джейми Макфей, сжимая под мышкой плотно набитый полученной почтой портфель, повел незнакомца вверх по парадной лестнице фактории Струанов. Потоки солнечного света вливались в здание через высокие и изящные стеклянные окна. Оба мужчины были в суконных фраках и цилиндрах, хотя день был теплый. Незнакомец нес в руке небольшой чемоданчик. Ему было за пятьдесят. Приземистый, с уродливым бородатым лицом, он был на голову ниже Джейми, хотя и шире в плечах. Из-под шляпы торчали космы длинных седых волос. Они прошли по коридору. Макфей тихо постучал:
– Тайпан?
– Входите, Джейми, дверь открыта. – Струан оторопело уставился на спутника Макфея, потом тут же спросил: – Мама тоже приехала, доктор Хоуг?
– Нет, Малкольм.
Доктор Рональд Хоуг прочел на его лице мгновенное облегчение, и это опечалило его, хотя он вполне понимал причину. Тесс Струан в очень сильных выражениях высказалась об «этой французской потаскушке», пребывая в твердой уверенности, что та уже запустила свои когти в ее сына. Скрывая тревогу, которую в нем вызвала бледность и крайняя худоба Малкольма, он положил свой цилиндр на бюро рядом с чемоданчиком.
– Она попросила, чтобы я осмотрел тебя, – произнес он глубоким доброжелательным голосом, – и выяснил, не смогу ли я чем-нибудь помочь, а также сопроводил тебя домой, если тебе вообще понадобится провожатый. – Почти пятнадцать лет Хоуг был семейным врачом Струанов в Гонконге и принял у Тесс четырех последних братьев и сестер Малкольма. – Как ты себя чувствуешь?
– Я… Доктор Бебкотт присматривает за мной. Я… я в порядке. Спасибо, что приехали, я очень рад вас видеть.
О проекте
О подписке