Всегда один преследует другого, идущего
за третьим по пятам.
Ты знаешь, как зовут меня,
Хотя визитку и не получал,
Ведь я живу внутри тебя…
Карли Саймон
Наше обыденное сознание воспринимает человека исключительно как тело, подчиняющееся законам гравитации, прикованное болью и смертностью к нашей отягощенной земле. Однако мы представляем собой сложную систему, мы состоим из энергии, проекций, программ, силовых полей и беспрестанных проигрываний неясных сценариев, сознательных и бессознательных. Что одухотворяет это средоточие материи, дающееся нам при рождении? Что вдыхает дух в легкие кричащего младенца? Этот дух (дыхание, одухотворение, вдохновение) есть энергия, силовое поле, часть вечности, вселяющейся в бренное тело, которое безжалостно приговорено бродить по земле. Но даже в качестве отягощенных тел, увядающих и гибнущих, мы остаемся силовыми полями энергии, которые танцуют на могильной плите истории, воспламененные огнем вечности.
Рассказывая «историю», я всегда чувствую некий формирующий ее дух, информативную интенциональность. Можно назвать это нарративом, сюжетной линией или, наконец, биографией с одним и тем же финалом, но беспредельно варьирующимися деталями. Как говорил Хемингуэй, если ваш герой в конце не погиб, то историю вы недорассказали. Но нет ли, помимо этой, какой-то другой истории? Возможно, есть. Возможно, нет.
Если бы мы были способны материализовать незримую психическую жизнь, сделать ее видимой и осязаемой, то она смогла бы, кто знает, предстать перед нами в виде скоплений и переплетений потоков энергии. Мы могли бы более «психологично» смотреть на вещи, если бы большинство существительных заменили глаголами. Прошу прощения за намеренно корявую манеру выражаться, но наша Самость – это «самостящий» через нас источник энергии, а наши истории через нас «исторят». Наше Эго во имя понимания и контроля превращает стихийные жизненные процессы в имена существительные. А мы, глупцы, даже «богов» обратили в существительные, в объекты «там наверху», которые смотрят на нас сверху вниз. А ведь эти «боги» – метафоры автономных непостижимых энергий вселенной. Эго постоянно развивает свое понимание бытия, упрощает, конкретизирует, его цели – стабильность, предсказуемость и контроль. Все это происходит на фоне преобразования автономной природы «прирождения». Каждую секунду Эго пытается что-то зафиксировать, захватить, взять под свой контроль, а в тот же самый момент клетки отмирают, рождаются снова и трансформируются, а психологические матрицы пытаются выполнять свои сложнейшие функции. И мы просто не можем не спросить: что способно гарантировать единство всей этой неоднородности? как можно ответить на вопрос Гёте «Was Dauert im Wechseln?» (как постоянство рождается посреди перемен?) что пребывает вечно за завесой мимолетности?
Богословы утверждают, что таким вездесущим бытием является Бог. Вот какие строки написал в XIX веке поэт-иезуит Джерард Мэнли Хопкинс, воспевая изобилие, разнообразие и многогранность нашего мира:
Все, что разнится, друг на друга не похоже —
Огонь, вода, соль, сахар, холод, жар —
Как на затейливой узорчатой резьбе,
Всего создатель ты – предвечный Боже:
Хвала тебе[8].
Буддисты считают постоянство иллюзией. Все преходяще, все есть поток, переход, и, конечно же, это относится и к постоянно меняющимся состояниям нашего Эго. Повседневное Эго идентифицирует себя с памятью, намерением, а также с теми сложными структурами, которые мы создаем и которые потом нас определяют. Глубинный психолог сказал бы, что это постоянство и эту непрерывность (в моменты, когда память нас подводит, или вмешивается влияние травмы) обеспечивает Самость, трансцендентная по отношению к Эго. Так, все мы дышим, хотя напрямую и не отдаем легким приказ вдыхать и выдыхать, и не стучим в барабаны алых камер нашего сердца, не двигаем кислород по капиллярам, не усваиваем сахар и белки, удовлетворяя аппетит крови и костей. Всем этим может управлять лишь нечто трансцендентное по отношению к Эго. Но что это за внешний и одновременно внутренний принцип, обеспечивающий четкую и бесперебойную работу всех наших механизмов?
И какой высший разум вышивает узор нашей личной биографии? Какие призрачные сущности незримого мира вдыхают жизнь и энергию в бесчисленные нарративы повседневной жизни? Вневременные саги разворачиваются в жизни каждого из нас: генетическая история, которая знает больше, чем память; архетипическая история, которая формирует нас, позволяя обретать смысл; социальная история, включающая половые, расовые и классовые различия (которым мы по неразумению своему придаем онтологический статус). А потом приходит очередь комплексов, этих осколков и обломков историй, личностей, сценариев и мифологем.
У всех у нас есть эти комплексы, ведь у всех у нас есть личная история, которая заряжает психическую жизнь кластерами энергетической валентности. Некоторые комплексы выполняют в нашей жизни доброкачественную защитную функцию. Без положительного переживания опыта связи и доверия мы бы не смогли развивать чувство привязанности, устанавливать отношения. В то же самое время другие комплексы связаны с травмами, незрелостью и отжившими предрассудками. Воспроизведение этих фрагментарных историй неизбежно узурпирует пространство настоящего, а также заставляет повторять модели прошлого. Некоторые комплексы не отпускают нас в течение всей жизни.
Рассмотрим, к примеру, печальную историю Франца Кафки. Один из величайших писателей в мировой культуре был обречен на несчастную жизнь в Праге с родителями. Он презирал себя, постоянно портил собственные отношения с женщинами, страдал от многочисленных психосоматических недугов. Как так получилось? Его деспотичный отец, не знавший счастья в жизни, убедил сына в том, что и ему уготована такая же судьба, тем самым предопределив жизненный путь Франца. Единственным лучом света в этом духовно нездоровом царстве стала для него художественная сублимация страданий, его проницательный самоанализ, обретший выражение в странных, парадоксальных притчах. Однако он завещал своему другу Максу Броду уничтожить после смерти все рукописи (к счастью, исполнитель последней воли предпочел этого не делать). Дважды Кафка был помолвлен с Фелицией Бауэр, но каждый раз в последний момент отменял свадьбу. Такой уровень отношений казался ему слишком навязчивым, он предпочитал оставаться далеким, незримым. «Писание писем, – признался он однажды, – это беседа с призраками, не только с призраком адресата, но и со своим собственным, тем самым, что проступает через только что написанные строки… И если послать в письме поцелуй, то он не дойдет до адресата именно потому, что эти призраки выпьют его»[9]. Очевидно, что отношения между Кафкой и фройляйн Бауэр были опосредованы подобными призрачными сущностями, которые постоянно перехватывали посланные друг другу в письмах поцелуи. Здесь можно вспомнить слова Каммингса: тот, кто слишком заботиться о порядке вещей, никогда не сможет тебя поцеловать.
Один из знакомых Кафки как-то заметил, что тот служил Богу, в которого никогда не верил. Не служим ли все мы подобным загостившимся божествам? Не находимся ли мы в услужении у призрачных явлений, первобытных комплексов, мимолетных навязчивостей, приковывающих нас к прошлому? Не воскуриваем ли мы ежедневный фимиам в храмах мертвых, и не лишают ли нас эти бессознательные путы возможности прожить более полную и целостную жизнь?
Что бы мы сделали, если бы вдруг освободились от оков прошлого? Только сегодня я разговаривал с пациенткой – слезы и бессонница были ее ответом на необходимость переступить через себя и нарушить данное другому человеку слово. А дело в том, что не сама ситуация была причиной ее реакции, но четкие воспоминания детства, когда дурное мнение другого казалось чем-то не просто ужасным, но даже смертельным. Не удивительно, что она лишилась сна. Другая моя пациентка, психотерапевт в супервизии, казнила себя за гнев по отношению к умирающему родителю. Этот гнев вызывал в ней чувства вины и неопределенности, которые прокрадывались и в ее работу с пациентами. Пробыв долгое время в зараженной зоне, человек начинает носить заразу внутри себя. Единственный выход – вытащить ее в сферу сознания и вступить с ней в борьбу. В случае с моей пациенткой-коллегой можно говорить о необходимости развития сострадания, но без инфантильной потребности в одобрении. Такое одобрение, увы, так и не было получено, и поэтому навязчивый призрак потребности в нем приобрел огромную силу. И можно сказать, что эта женщина тоже поклоняется богу, в которого не верит.
Что касается Кафки, его деструктивное смятение было порождено нерассказанными историями и нездоровыми личными проблемами его отца. Каким образом непрожитая жизнь, сила самопрезрения отца стала призрачной навязчивостью в жизни сына и поглотила ее? Как можно было бы избежать этого, помочь ребенку спастись от этих миазмов психической жизни и начать нормальную жизнь? Но суждена ли была Францу Кафке нормальная жизнь, ему, рожденному в доме с привидениями, где господствовал его отец, которого мучили его собственные призраки, заставляющие его мучить собственного сына? Именно поэтому Юнг однажды заметил, что тяжелейшее бремя ребенка – непрожитая жизнь родителей. И там, где застрял родитель, суждено застрять и ребенку, который потратит всю жизнь, вырываясь из этого пагубного болота, разрабатывая план спасения от психических ужасов застывшего прошлого[10].
Так какова же «реальная» история нашей жизни? Или все они реальны, или нереальны, лишь приходят и уходят? Одни истории мы рассказываем самим себе, другие оставляем для других. И некоторые из них даже бывают правдивыми. Но есть истории, вплетенные в нашу повседневную жизнь настолько, что мы зачастую или вообще никогда их не осознаем. Какие истории состоят из наших рационализаций, защитных механизмов, в какие из них мы вляпываемся, как мухи в липкую ленту?
Каждый из нас грешит заблуждением сверхобобщения, и то, что «истинно», что «на самом деле», становится точкой отсчета, сценарием наших действий в каждой новой ситуации. Почему и каким образом старые раны и прошлые обиды проявляются в настоящем в форме преломления глубинных внутренних истин или сверхкомпенсации, или взгляда свысока на чуждые нам сценарии? Как в детстве те или иные истории становятся «нашими», какие команды мы получаем для прохождения службы в оставшихся главах нашей истории? Кому было суждено быть невидимым ребенком, посредником, козлом отпущения, изгоем? Как эти истории продолжают жить в настоящем?
Глубинная психология позволила нам узнать о существовании специальных «устройств», которые защищают нас от ненужных историй – это механизмы отрицания и идентификации. Иногда мы проецируем фрактальные сценарии, палимпсесты потенциальных возможностей, на других и потом смотрим на них только с этого ракурса, отказывая в активном участии в нашей внутренней драме. Так мы неосознанно ищем тех, кто снова и снова принимал бы на себя роль наших гонителей, спасителей, жертв. Какие-то истории мы подавляем, и они прорастают многим позже – в наших снах, наших телах, наших детях, наших обезболивающих привычках. Порой другие начинают проигрывать сцены нашей тайной жизни, воплощать нашу тень, и тогда мы отмежевываемся от них, выносим им приговор, ведь собственная тень всегда отталкивает. Человеческая психика необъятна, и нам никогда не познать ее целиком, разве что совсем малую часть. И вот мы, гордые своим сознанием, проживаем жизнь, находясь на службе у историй. Одни из них нами осознаны, но искажены интерпретациями, другие неосознаваемы и неизбывны, но все они привязывают нас к прошлому, над которым мы не властны. Учитывая повсеместность этих безмолвных созидательных нарративов, хочется спросить: каковы наши шансы в борьбе за свое сознание против всех тех сил, что диктуют нам правила жизни?
А сейчас пришло время поведать две нерассказанные истории, каждая из которых смогла глубоко проникнуть в повседневную жизнь своих героев. Первая – семейная история моего хорошего друга Стивена Данна, поэта, лауреата Пулитцеровской премии. Другая взята из романа Бернхарда Шлинка «Чтец».
История Стивена не раз находила отражение в его стихах, к тому же он лично дал мне разрешение привести ее здесь, поэтому я законно раскрываю вам его личную тайну. (Хотя я уверен, что в детстве эта история была одним из самых страшных секретов Стивена.) Как-то раз он сказал мне, что в определенный момент начал замечать холодность в отношениях между отцом и матерью. Причина была ему неизвестна. Его отец частенько допоздна засиживался в кресле-качалке за книгой и стаканом виски, а наутро Стивен находил его в компании недопитой бутылки и недочитанной книги.
Как-то Стивену пришлось идти в близлежащий паб, чтобы привести отца к ужину. Стивен преклонялся перед отцом, тот однажды взял его посмотреть на то, как сильный ураган вздымал прибрежные воды. Мать отругала их обоих, лишив своей оградительной, «правильной» любви. А ребенок сидел между папой и мамой в эпицентре привычного ненастья. Он знал, что каждый вечер за ужином буйствовали более темные и разрушительные волны. Учитывая известные ограничения детского кругозора и способности к пониманию, маленький Стивен, полагаясь только на интуицию, мог сказать лишь «Я подумал тогда / Что-то сломалось»[11]. Ребенок пытается нормализовать ненормальное. В то время как психика, фиксируя сейсмографические данные, уже «знает», сам ребенок пока не обладает способностью прояснить, изменить, разрешить что-то во внешнем мире.
Что же сломалось? Откуда эта отчужденность? В чем ее истоки? Ответы были потеряны надолго, очень надолго. Стивен потом писал мне в одном из электронных писем: «Всю правду я узнал от отца, когда мне было уже шестнадцать. Он был пьян, но было ясно, что говорит он правду. Он просил меня держать его признание в тайне». Стивен узнал, что однажды мама полезла за семейными сбережениями и не нашла их. Отцу же пришлось соврать, чтобы скрыть правду.
Деньги он отдал моему дедушке по материнской линии, так как женщина, с которой тот тогда жил, попала в больницу. Дедушка тратил много денег на лечение и попросил отца помочь. Дедушка, конечно же, не имел возможности вернуть деньги, а однажды мать обнаружила, что все семейные сбережения куда-то пропали. Отец сказал, что потратил их на скачках, так как он знал, что маме будет неприятно узнать о новой женщине в жизни ее отца. Вскоре дедушка умер, а отец так ничего и не рассказал, а мать до конца жизни попрекала его мнимой растратой. В пятьдесят девять лет он умер от сердечного приступа. Это был второй приступ, после первого врачи запретили ему пить, но он лишь удвоил «дозу».
О проекте
О подписке