– Взгляни на море. Что ему до всех оскорблений? Бросай-ка лучше Лойолу, Клинк, и двигаем вниз. Наш сакс поджидает уже свой бекон.
Голова его задержалась на миг над лестницей, вровень с крышей.
– И не хандри из-за этого целый день. У меня же семь пятниц на неделе. Оставь скорбные думы.
Голова скрылась, но мерный голос продолжал, опускаясь, доноситься из лестничного проема:
Не прячь глаза и не скорби
Над горькой тайною любви,
Там Фергус правит в полный рост,
Владыка медных колесниц.{29}
В мирном спокойствии утра тени лесов неслышно проплывали от лестничного проема к морю, туда, куда он глядел. У берега и мористей водная гладь белела следами стремительных легких стоп. Морской волны белеет грудь. Попарные сплетения ударений. Рука, перебирающая струны арфы, рождает сплетения аккордов. Слитносплетенных словес словно волн белогрудых мерцанье.
Облако медленно наползает на солнце, и гуще делается в тени зелень залива. Он был за спиной у него, сосуд горьких вод{30}. Песня Фергуса. Я пел ее, оставшись дома один, приглушая долгие сумрачные аккорды. Дверь к ней была открыта: она хотела слышать меня. Безмолвно, с жалостью и благоговением, я приблизился к ее ложу. Она плакала на своем убогом одре. Над этими словами, Стивен: над горькой тайною любви.
Где же теперь?
Ее секреты в запертом ящичке: старые веера из перьев, бальные книжечки с бахромой, пропитанные мускусом, убор из янтарных бус. Когда она была девочкой, у ее окошка висела на солнце клетка с птицей. Она видела старика Ройса в представлении «Свирепый турка» и вместе со всеми смеялась, когда он распевал:
Открою вам,
Что рад бы сам
Я невидимкой стать.
Мимолетные радости, заботливо сложенные, надушенные мускусом.
Не прячь глаза и не скорби.
Сложены в памяти природы{31}, вместе с ее детскими игрушками. Скорбные воспоминания осаждают его разум. Стакан воды из крана на кухне, когда она собиралась к причастию. Яблоко с сахаром внутри, испеченное для нее на плите в темный осенний вечер. Ее изящные ногти, окрашенные кровью вшей с детских рубашонок.
Во сне, безмолвно, она явилась ему, ее иссохшее тело в темных погребальных одеждах окружал запах воска и розового дерева, ее дыхание, когда она склонилась над ним с неслышными тайными словами, веяло сыростью могильного тлена{32}.
Ее стекленеющие глаза уставились из глубин смерти, поколебать и сломить мою душу. На меня одного. Призрачная свеча освещает ее агонию. Призрачные блики на искаженном мукой лице. Громко раздается ее дыхание, хриплое, прерывающееся от ужаса, и, став на колени, все молятся. Взгляд ее на мне, повергнуть меня. Liliata rutilantium te confessorum turma circumdet: iubilantium te virginum chorus excipiat[5].
Упырь! Трупоед!{33}
Нет, мать. Отпусти меня. Дай мне жить.
– Эгей, Клинк!
Голос Быка Маллигана раздался певуче в глубине башни, приблизился, долетев от лестницы, позвал снова. Стивен, еще содрогаясь от вопля своей души, услышал теплый, щедрый солнечный свет и в воздухе за своей спиной дружеские слова.
– Будь паинькой, спускайся, Дедал. Завтрак готов. Хейнс извиняется за то, что мешал нам спать. Все улажено.
– Иду, – сказал Стивен оборачиваясь.
– Давай, Христа ради, – говорил Маллиган. – И ради меня, и ради всеобщего блага.
Его голова нырнула и вынырнула.
– Я ему передал про твой символ ирландского искусства. Говорит, очень остроумно. Вытяни из него фунт, идет? То бишь гинею.
– Мне заплатят сегодня, – сказал Стивен.
– В школьной шарашке? – осведомился Маллиган. – А сколько? Четыре фунта? Одолжи нам один.
– Как угодно, – отвечал Стивен.
– Четыре сверкающих соверена! – вскричал с восторгом Бык Маллиган. – Устроим роскошный выпивон на зависть всем раздруидам. Четыре всемогущих соверена.
Воздев руки, он затопал по каменным ступеням вниз, фальшиво распевая с лондонским простонародным акцентом:
Веселье будет допоздна,
Мы хлопнем виски и вина,
В день Коронации
Мы славно покутим!
Веселье будет допоздна,
И все мы покутим!
Лучи солнца веселились над морем. Забытая никелевая чашка для бритья поблескивала на парапете. Почему я должен ее относить? Может, оставить тут на весь день, памятником забытой дружбе?
Он подошел к ней, подержал с минуту в руках, осязая ее прохладу, чувствуя запах липкой пены с торчащим в ней помазком. Так прежде я носил кадило в Клонгоузе. Сейчас я другой и все-таки еще тот же. Опять слуга. Прислужник слуги{34}.
В мрачном сводчатом помещении внутри башни фигура в халате бодро сновала у очага, то скрывая, то открывая желтое его пламя. Мягкий дневной свет падал двумя снопами через высокие оконца на вымощенный плитами пол, и там, где снопы встречались, плыло, медленно вращаясь, облако дыма от горящего угля и горелого жира.
– Этак мы задохнемся, – заметил Бык Маллиган. – Хейнс, вы не откроете дверь?
Стивен поставил бритвенную чашку на шкафчик. Долговязый человек, сидевший на подвесной койке, направился к порогу и отворил внутреннюю дверь.
– А у вас есть ключ? – спросил голос.
– Ключ у Дедала, – отозвался Бык Маллиган. – Черти лохматые, я уже задыхаюсь!
Не отрывая взгляда от очага, он взревел:
– Клинк!
– Ключ в скважине, – сказал Стивен, подходя ближе.
Ключ с резким скрежетом дважды повернулся в замке, и тяжелая наружная дверь впустила долгожданные свет и воздух. Хейнс остановился в дверях, глядя наружу. Стивен придвинул к столу свой чемодан, поставив его торчком, и уселся ждать. Бык Маллиган шваркнул жарево на блюдо рядом с собой. Потом отнес блюдо и большой чайник к столу, поставил и вздохнул с облегчением.
– Ах, я вся таю, – произнес он, – как сказала свечка, когда… Но – тсс! Про это не будем. Клинк, проснись! Подавай хлеб, масло, мед. Присоединяйтесь, Хейнс. Кормежка готова. Благослови, Господи, нас и эти дары твои. Черт побери, молока нет!
Стивен достал из шкафчика масленку, хлеб и горшочек с медом. Бык Маллиган, усевшись, вскипел внезапным негодованием.
– Что за бардак? – возмутился он. – Я ж ей сказал – прийти в начале девятого.
– Можно и без молока обойтись, – сказал Стивен. – В шкафчике есть лимон.
– Да пошел ты со своими парижскими замашками! – отвечал Бык Маллиган. – Я хочу молочка из Сэндикоува.
Хейнс, направляясь к ним от дверей, сообщил:
– Идет ваша молочница с молоком.
– Благодать Божия! – воскликнул Бык Маллиган, вскакивая со стула. – Присаживайтесь. Наливайте чай. Сахар в пакете. А с треклятой яичницей я больше не желаю возиться.
Он кое-как раскромсал жарево на блюде и раскидал его по трем тарелкам, приговаривая:
– In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[6].
Хейнс сел и принялся разливать чай.
– Кладу всем по два куска, – сказал он. – Слушайте, Маллиган, какой вы крепкий завариваете!
Бык Маллиган, нарезая хлеб щедрыми ломтями, замурлыкал умильным старушечьим голоском:
– Как надоть мне чай заваривать, уж я так заварю, говаривала матушка Гроган{35}. А надоть нужду справлять, уж так справлю.
– Боже правый, вот это чай, – сказал Хейнс.
Бык Маллиган, нарезая хлеб, так же умильно продолжал:
– Уж такой мой обычай, миссис Кахилл, это она говорит. А миссис Кахилл на это: Ахти, сударыня, только упаси вас Господи делать оба дела в одну посудину.
На кончике ножа он протянул каждому из сотрапезников по толстому ломтю хлеба.
– Это же фольклор, – сказал он очень серьезно, – это для вашей книги, Хейнс. Пять строчек текста и десять страниц комментариев насчет фольклора и рыбообразных божеств Дандрама. Издано сестрами-колдуньями в год великого урагана.{36}
Он обернулся к Стивену и, подняв брови, спросил его с крайней заинтересованностью:
– Не можете ли напомнить, коллега, где говорится про посудину матушки Гроган, в «Мабиногионе» или в Упанишадах?{37}
– Отнюдь не уверен, – солидно отвечал Стивен.
– В самом деле? – продолжал Бык Маллиган прежним тоном. – А отчего же, будьте любезны?
– Мне думается, – сказал Стивен, не прерывая еды, – этого не найти ни в «Мабиногионе», ни за его пределами. Матушка Гроган, по всей вероятности, состоит в родстве с Мэри Энн.
Бык Маллиган расплылся от удовольствия.
– Прелестно! – произнес он сюсюкающим и слащавым голосом, показывая белые зубы и жмурясь довольно. – Вы так полагаете? Совершенно прелестно!
Затем, вдруг нарочито нахмурясь, он хрипло, скрипуче зарычал, рьяно нарезая новые ломти:
На старуху Мэри Энн
Ей плевать с высоких стен,
Но, задравши свой подол…
Набив рот яичницей, он жевал и мычал.
В дверях, заслоняя свет, появилась фигура женщины.
– Молоко, сэр!
– Заходите, сударыня, – сказал Маллиган. – Клинк, подай-ка кувшин.
Старушка вошла и остановилась около Стивена.
– Славное утречко, сэр, – сказала она. – Слава Богу.
– Кому-кому? – спросил Маллиган, поглядев на нее. – Ах да, конечно!
Стивен, протянув руку за спину, достал из шкафчика молочный кувшин.
– Наши островитяне, – заметил Маллиган Хейнсу как бы вскользь, – нередко поминают сборщика крайней плоти{38}.
– Сколько, сэр? – спросила старушка.
– Одну кварту, – ответил Стивен.
Он смотрел, как она наливает в мерку, а оттуда в кувшин, густое белое молоко, не свое. Старые сморщенные груди. Она налила еще мерку с избытком. Древняя и таинственная, она явилась из утреннего мира, быть может, вестницей. Наливая молоко, она расхваливала его. В сочных лугах, чуть свет, она уже доила, сидя на корточках, ведьма на поганке, скрюченные пальцы проворны у набухшего вымени. Мычанием встречала ее привычный приход скотинка, шелковая от росы. Бедная старушка, шелковая коровка{39} – такие прозвища давались ей в старину. Старуха-странница, низший род бессмертных, служащая своему захватчику и своему беззаботному обманщику, познавшая измену обоих, вестница тайны утра. Служить или укорять, он не знал; однако гнушался заискивать перед нею.
– И впрямь прекрасное, сударыня, – согласился Бык Маллиган, наливая им в чашки молоко.
– Вы, сэр, отведайте, – сказала она.
Уступая ей, он сделал глоток.
– Если бы все мы могли питаться такой вот здоровой пищей, – объявил он звучно, – в этой стране не было бы столько гнилых зубов и гнилых кишок. А то живем в болоте, едим дешевую дрянь, а улицы вымощены навозом, пылью и чахоточными плевками.
– А вы, сэр, на доктора учитесь? – спросила старушка.
– Да, сударыня, – ответил Бык Маллиган.
Стивен слушал, храня презрительное молчание. Она покорно внимает зычному голосу своего костоправа и врачевателя, меня она знать не знает. Голосу, который отпустит ей грехи и помажет для погребения ее тело, кроме женских нечистых чресл{40}, сотворенное из плоти мужской не по подобию Божию, в добычу змею. И тому голосу, что сейчас заставляет ее умолкнуть, с удивлением озираясь.
– Вы понимаете, что он говорит? – осведомился у нее Стивен.
– Это вы по-французски, сэр? – спросила старушка Хейнса.
Хейнс с апломбом обратил к ней новую тираду, еще длинней.
– Это по-ирландски, – объяснил Бык Маллиган. – Вы гэльский знаете?
– Я так и думала по звуку, это ирландский, – сказала она. – А вы не с запада{41}, сэр?
– Я англичанин, – ответил Хейнс.
– Он англичанин, – повторил Бык Маллиган, – и он считает, в Ирландии надо говорить по-ирландски.
– Нет спору, надо, – сказала старушка, – мне и самой стыд, что не умею на нашем языке. А люди умные говорят, язык-то великий.
– Великий – это не то слово, – заявил Бык Маллиган. – Он абсолютно великолепен. Плесни нам еще чайку, Клинк. Не хотите ли чашечку, сударыня?
– Нет, сэр, спасибо, – отвечала старушка, повесив на руку бидон и собираясь идти.
Хейнс обратился к ней:
– А счет у вас есть? Маллиган, надо бы заплатить, верно?
Стивен снова наполнил чашки.
– Счет, сэр? – неуверенно переспросила она. – Это значит, семь дней по пинте по два пенса это семь раз по два это шиллинг два пенса да эти три дня по кварте по четыре пенса будет три кварты это выходит шиллинг да там один и два всего два и два, сэр.
Бык Маллиган вздохнул и, отправив в рот горбушку, густо намазанную маслом с обеих сторон, вытянул вперед ноги и начал рыться в карманах.
– Платить подобает с любезным видом, – сказал улыбаясь Хейнс.
Стивен налил третью чашку, слегка закрасив ложечкой чая густое, жирное молоко. Бык Маллиган выудил из кармана флорин и, повертев его в пальцах, воскликнул:
– О, чудо!
Он пододвинул флорин по столу к старушке, приговаривая:
– Радость моя, для тебя все, что имею, отдам.
Стивен вложил монету в ее нежадную руку.
– За нами еще два пенса, – заметил он.
– Это не к спеху, сэр, – уверяла она, убирая монету. – Совсем не к спеху. Всего вам доброго, сэр.
Поклонившись, она ушла, напутствуемая нежным речитативом Быка Маллигана:
Он обернулся к Стивену и сказал:
– Серьезно, Дедал. Я совсем на мели. Беги в свою школьную шарашку да принеси оттуда малость деньжонок. Сегодня бардам положено пить и пировать. Ирландия ожидает{43}, что в этот день каждый выполнит свой долг.
– Что до меня, – заметил Хейнс, поднимаясь, – то я должен сегодня посетить вашу Национальную библиотеку.
– Сперва поплавать, – заявил Бык Маллиган.
Он обернулся к Стивену и самым учтивым тоном спросил:
– Не сегодня ли, Клинк, день твоего ежемесячного омовения?
И пояснил, обращаясь к Хейнсу:
– Оный нечистый бард имеет правило мыться один раз в месяц.
– Всю Ирландию омывает Гольфстрим, – промолвил Стивен, поливая хлеб струйкой меда.
Хейнс отозвался из угла, легким узлом повязывая шейный платок под открытым воротом спортивной рубашки:
– Я буду собирать ваши изречения, если вы позволите.
Обращено ко мне. Они моются, банятся, оттираются. Жагала сраму{44}. Совесть. А пятно{45} все на месте.
– Это отлично сказано, что треснувшее зеркало служанки – символ ирландского искусства.
Бык Маллиган, толкнув Стивена ногой под столом, задушевно пообещал:
– Погодите, Хейнс, вот вы еще послушаете его о Гамлете.
– Нет, я в самом деле намерен, – продолжал Хейнс, обращаясь к Стивену. – Я как раз думал на эту тему, когда пришло это ветхое создание.
О проекте
О подписке