Уменьшительная форма своего имени из уст друга приятно тронула Стивена, когда он ее услышал впервые; ибо со всеми студентами манера обращения была у него очень формальной, как равно и у них с ним.
Он был один. Ни под чьим надзором, вплотную к неистовому сердцу жизни, счастливый. Один – юный и своевольный, с неистовым сердцем, один в неистовых воздушных просторах, среди соленых волн, морских щедрот – водорослей и ракушек, солнечного света в пасмурной серой дымке, и пестроодетых легкоодетых фигур детей и девушек, и звучащих в воздухе детских и девичьих голосов.
Куда кануло его отрочество? Где душа его, отступившая пред своей судьбой, чтобы скорбеть в одиночестве над позором своих ран и царствовать в убогой обители самообмана, облачившись в
его больше влекли ритмические взлеты и падения слов, чем связь их с легендами, с красками? Или, будучи столь же слаб глазами, как робок духом, он находил меньше удовольствия в игре преломлений лучащегося чувственного мира сквозь призму языка, многоцветного и богато расписанного, чем в созерцании внутреннего мира личных переживаний, зеркально отраженного в ясной, гибкой, ритмичной прозе?
Он не приблизился ни на шаг к тем существованьям, к которым искал подход, и не преодолел неутихающих чувств стыда и враждебности, которые отделяли его от матери, братьев и сестер. Он чувствовал так, будто он был с ними не столько в кровном родстве, сколько в родстве некой мистической усыновленности, как приемный сын и приемный брат.